Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Счастливый неудачник 2 страница




В одном из писем он цитирует фразу Лесгафта: «Из ста человек, переходящих Дворцовый мост, девяносто шесть мо­гут сделаться первоклассными зоологами».

И далее А. А. Любищев пишет:

«...Лесгафт не говорил «учеными». Вероятно, есть много наук, где можно продвигаться вперед и достигнуть известных степеней только при помощи усидчивости и трудолюбия. Ли­ца, далекие от науки, как Л. Толстой, встречая таких людей, приходили 'К 'заключению УЭ невысокой роли науки. Есть на­уки, требующие особых способностей для успешной работы, например — математика, но известно, и мне приходилось на­блюдать, что высокие математические способности иногда уживаются в одном человеке с необыкновенными провалами в других областях. Талантливый и умный — совершенно не одно и то же. Умный человек может быть совершенно безда­рен. Есть даже такая поговорка: «Нормальный человек — без­дарный человек, гений — человек безумный...»

У. Ницше есть выражение: „Гений и ученый всегда враж­довали друг с другом..."»

Невозможно быть эпигоном А. А. Любищева. «Творческий потенциал этого примера тем и прекрасен, описал поэт и. ученый Ю. В. Линник,— что он содействует высвобождению ресурсов самобытности и самостоятельности в каждом человеке, задумавшемся о таких простых вещах, как правда, добро, совесть».

А. А. Любищев позволял себе в сугубо научных работах высказывать этические положения: «Почти в каждом человеке живет необходимость опирать­ся на что-либо прочное, абсолютно достоверное. Без абсолют­ного, какого-то совершенного авторитета, какой-то веры труд­но 'жить 'даже людям с высоким интеллектом... Тяготение к авторитету не бессмысленно, оно укрепляет мысль человека в определенных направлениях, закрывает свободу в других, иначе получается растекание мыслей по древу, бесплодие...»

«Фанатизм основателей нового учения, готовых принести в жертву самих себя для торжества нового учения, сменяется фанатизмом церковников, склонных более принести в жертву своих противников».

«...среди религиозных людей имеются две очень резко различные категории: одна, для которой религия есть отыска­ние окончательно установленной истины, для других истина есть искание истины, сюда относится, например, Лессинг. Наш общий друг В. Н. относится к первой категории, я — ко вто­рой... Ко второй категории принадлежат, конечно, все ереси­архи, лидером второй категории среди христиан является апо­стол Фома Неверный. Но ведь Фома не был осужден церковью, и даже, помню, в одном из песнопений поется: «О доб­рое неверие Фомино»; скептики и ересиархи, по-моему, пре­дусмотрены вселенским штатным расписанием».

Если когда-нибудь подобрать выписки из разных сочи­нений и писем Любищева касательно этики, то получится целый свод морали, правил жизни и поведения — не то чтобы законченное этическое учение, но, во всяком случае, обширная этическая программа, своеобразная и точная. Своеобразие ее хотя бы в том, что понятие «порядочный человек» мало устраивало Любищева. «Порядочными людьми» были для него те, умственный и моральный уровень которых соответствует «уровню коллектива». Он же требовал иного — истинной моральности, то есть, чтобы человек самостоятельно работал над повышением этого морального уровня; чтобы мораль для него \ была не исполнением прописей, а процессом преодоления, работы. Он понимал, что таких людей всегда немного, но всегда их было достаточно, чтобы обеспечить моральный про­гресс человечества.

Одним из образцов ученого для него был Климент Ар­кадьевич Тимирязев. Почему именно Тимирязев? Отнюдь не из-за чисто научных достижений, не из-за каких-то способно­стей исследователя, которым Любищев мог бы позавидовать. Нет, прежде всего, из-за его нравственных качеств. Не то чтобы он специально изучал мемуаристику, и лично Тими­рязева он не знал — судить он мог, лишь читая его работы. Какие же именно душевные качества извлекает Любищев из научных сочинений Тимирязева: а) преданность чистой науке; б) сознание общественного долга ученого перед народом и обществом.

Многим эти две тенденции кажутся несовместимыми.

«...Одни ученые берут первую часть и, замыкаясь в баш­ню из слоновой кости, считают, что они вправе игнорировать запросы времени, при этом такие ученые очень часто смеши­вают истинно чистую, теоретическую науку с погоней за би­рюльками, с бесполезной наукой. Другие, выражая (часто только на словах) свою готовность служить народу и обще­ству, заниматься узким практицизмом, на деле не двигают ни чистую науку, ни практику. Великолепную отповедь таким дельцам от науки Тимирязев дал в подлинном шедевре «Луи Пастер».

Но эта великолепная биография открывает нам и другую замечательную сторону личности Тимирязева: он не смеши­вал научные заслуги ученого с его мировоззрением. Ведь Пастер был глубоко верующим католиком, а Тимирязев — воин­ствующим атеистом, и в том споре, в котором некоторые не по разуму материалисты вставали на сторону противников Пастера, он решительно принял сторону Пастера».

В каждом из ученых, кого он чтил — Карл фон Бэр, Фабр, Коперник,— на первом месте стоял нравственный элемент. Не вообще нравственность, а всякий раз какие-то конкретные качества, какие-то точные, активные свойства души, которые вызывали восхищение Любищева.

С трогательным постоянством он пользовался каждым случаем, чтобы воздать должное своим друзьям — Владимиру Николаевичу Беклемишеву и Александру Гавриловичу Гурвичу.

Его восхищение вызывали Альберт Эйнштейн и Мохандас Ганди.

При его напряженной духовной жизни его герои, его лю­бимцы, его примеры менялись, и было бы интересно просле­дить, как именно менялись. Про Любищева никогда нельзя было сказать: «он стал». Он всегда — «становился». Он все время искал, менялся, пересматривал, повышал требования к себе и к своим идеалам.

Помогала ему Система. Или заставляла его...

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ,

которую лучше всего назвать — «искушение»

 

Не стоит считать его уж таким альтруистом. Он тратил много времени на письма, но они же и сберегали ему время. Копии писем в переплетенных томах стояли на полках вместе с томами конспектов прочитанных книг — оттуда Любищев часто черпал заготовки для своих работ. Иногда письма по­чти целиком входили в рукопись. Система помогала ему ис­пользовать весь огромный, накопленный десятилетиями ма­териал.

Под воздействием Системы жизнь, несмотря на внешние события, обретала монотонность, столь нужную и благотвор­ную для ученого. Ритмично, с назойливостью метронома, она отщелкивала месяцы и годы, не разрешая забыть о текущем времени.

Она создавала ему максимально разумную и здоровую жизнь. Она, его Система, обеспечивала ему такую занятость, что ему легко было не замечать многих бытовых, да и житей­ских невзгод. Она помогала ему не раздражаться, легко, по-олимпийски, переносить и людскую глупость, и бестолковость служебных порядков и беспорядков. Этим объяснялось его спокойствие и здоровые нервы.

Ему нужно было очень мало: место для книг, для работы и покой. Конечно, покой — это не так мало. Покой в наше время — вещь дефицитная. Но покой Любищева был простей­ший— тишина и свобода от срочных дел. Он никогда не стре­мился иметь большую квартиру, дачу, машину, картины, кра­сивую мебель — ту обстановку, уют, которые для некоторых входят в понятие покоя.

У него бывали случаи обрести такой комфорт, ничем особым не поступаясь. Так сказать, без компромиссов. Время от времени открывались высокие научные должности. Как возможность. Некоторые усилия — и он мог бы продвинуть­ся... Но ему ничего этого не надо было. Ничего сверх самого необходимого. Не то чтобы он нарочно лишал себя каких-то благ — ему просто не нужно было многое из того, что счи­тается обязательным. Глядя на роскошные квартиры неко­торых своих ученых коллег, на эти гарнитуры, отделку, где столько сил, забот вложено в каждую дверную ручку, он мог удивленно повторить слова одного философа: «Как много есть вещей, в которых я не нуждаюсь!»

Это была свобода. Он был свободен. Но окружающим, близким от такой его свободы было тяжко. Окружающие бы­ли обычные люди, они не могли довольствоваться той мало­стью удобств, какой хватало ему. Их тяготила его постоянная занятость, нескончаемость работы, та мельничка из сказки, которая все молола и молола соль...

Его считали чудаком. Он не отказывался от этого звания. Сократа тоже считали чудаком, что, кстати говоря, полностью отвечало сущности сократовского характера. Любищев пони­мал, что, вступив на еретический путь, он чаще всего будет встречать непонимание. Недаром Оскар Уайльд говорил: «Ко­гда со мною соглашаются, я чувствую, что я неправ».

Истины, которые Любищев еще недавно защищал как I оригинальные, завтра становятся банальными. Научную ис­тину надо обновлять. Наука для него начиналась с сомнения и кончалась уверенностью. То же относилось и к фило­софии.

Жизнь его нельзя назвать аскетичной. Все выглядело обыкновенно. Он занимался спортом. Плавал. Гулял. Мечтал купить новую пишущую машинку. Нужда была средней: то, что называется домом, выглядело ничем не примечательно; только близкие помнили, сколько за этой скромностью было упущенных возможностей — устроиться в Москве, в Ленин­граде...

Он сознавал, что все это — неизбежная плата за свободу, за возможность оставаться самим собой. Плохо, конечно, что расплачиваться приходилось не ему самому, а самым родным и любимым людям.

Платить надо было и другим — при большой внутренней продуктивности его Система давала малый выход, то есть в печать работ попадало немного...

Всякий раз перед ним возникала необходимость выбора. Либо — приспособиться к требованиям научных журналов, ре­дакций: писать так, чтобы не вызывать протеста, не дразнить; не перечеркивать господствующих взглядов; Он уважал своих противников, ему нужен был спор, а не возмущение. Это не означало приспособленчества. Но, чтобы возникла дискуссия, ему надо было применять тактику. Выступать против учёний, принятых большинством биологов, одному — против при­знанных корифеев,— для этого требовались терпеливые и умные ходы. В чем-то уступить, в чем-то отдать должное... И ничего в этом не было зазорного... Ведь он не просто пред­лагал новую формулу — он опровергал, он отрицал, и тут он должен был уметь переубедить.

Либо же — развивать свои взгляды на эволюцию, ни на кого не оглядываясь. Не считаться с противниками, а сохра­нять независимость. Думать не про победу своих идей, а про оснащение их. Остаться верным избранной Системе — то есть следовать намеченному плану, пункт за пунктом; писать так, как будто не существует никаких человеческих страстей, са­молюбий; не иметь в виду, что академик Н. говорил про Р. Фи­шера и что Т. — лауреат и директор института...

Он выбрал этот последний, совсем не такой уж бесспор­ный вариант, тем самым, обрекая себя на всякие трудности с печатанием. Иногда — на многолетнее молчание.

О нем забывали. Кто-то справлялся: где он, жив ли... «А-а, тот самый Любищев, который так обещающе начи­нал?» - «Кажется, где-то преподает в провинции». Мало ли их, провинциальных несостоявшихся профессоров: когда-то они что-то сделали, потом так и застряли, угасли, что-то пе­чатают в местных трудах, в сборниках, которые никто не читает. Не всем же удается удержаться...

Не следует думать, что это его не мучило. Провинциализм для ученого — вещь опасная, незаметная. В современной на­уке такие темпы, что вчерашние звезды сегодня вспоминаются с трудом. Это не литература, где можно писать, не заботясь о конкуренции, писать под спуд, впрок, в стол. То есть можно и в науке, но это очень рискованно — слишком быстро все стареет. Это в XVII веке Кеплер мог утешать себя: «...Я писал свою книгу для того, чтобы ее прочли, теперь или после— не все ли равно? Она может сотни лет ждать своего читателя, ведь даже самому Богу пришлось 6000 лет дожидаться того, кто постиг его работу».

Складывать написанное в стол было невесело. В сущно­сти, каждый раз, начиная работу, он терзался перед выбором. Казалось бы, все было решено, но бесы снова и снова иску­шали его. Они были умны, современны. Они не обольщали его голыми блудницами, не булькали вином, не звенели золо­том. Они знали, с кем имеют дело. Длинные влажные листы верстки шелестели и вкусно пахли краской, сверкали глян­цевые корешки переплетов, где золотым тиснением поблески­вала фамилия автора. «И ты бы мог, и ты бы...» — шептали страницы. Не ради славы, ни в коем случае, только ради поль­зы дела.

А всякий успех укрепляет положение, репутацию, а это, в свою очередь, приведет к тому, что его сделают членом ред­коллегии, ученого совета, член-корреспондентом, а это опять же позволит ему еще свободнее печататься и пропагандиро­вать свои биологические идеи и поддерживать своих молодых сторонников.

Пора, пора, довольно воздерживаться... В наше время — проповедовать научные истины в частных письмах? Средне­вековье! Неужели он всерьез надеялся на интерес потомков к его рукописям, надеялся на то, что время не обесценит его трудов?..

Древние отгоняли бесов молитвами. Любищев держался за свою Систему, она была как крестное знамение. Она по­зволяла различать крупицы будущего. Так, старые его рабо­ты, некогда напечатанные в провинциальных изданиях, не оставались незамеченными. Их все чаще цитировали. Однаж­ды перепечатали за границей, и отовсюду начали приходить запросы на оттиски. Он хвалился количеством таких запро­сов. То же повторилось с другой статьей. Это был показатель.

Вдруг выяснилось, что этот гордец, отшельник, альтру­ист—нормально честолюбив. Не тщеславен, а честолюбив. Ведь это разные вещи! Тщеславен Герострат, честолюбив Кеп­лер. Впрочем, Герострат, как заметил Любищев, не самый хороший образец честолюбца:

«...За свой «успех» (ибо, сожгя храм, он таки добился своего — прославился на века) он поплатился жизнью,—мно­жество куда более вредных честолюбцев строят свой успех на огромных пирамидах трупов».

Не ожидая похвал, он научился сам воздавать себе долж­ное. Система учета давала ему объективные показатели сво­его состояния. С гордостью он отмечал 1963 год как рекорд­ный по числу рабочих часов — 2006 часов 30 минут! В среднем в день 5 часов 29 минут. А до войны получалось примерно 4 часа 40 минут! Он отчетливо понимал подлинную цену этим цифрам, он сам устанавливал свои нормы, сам следил за со­бою с секундомером в руке, сам награждал и сам наказывал себя.

...Ты сам свой высший суд;

Всех строже оценить умеешь ты свой труд.

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Суд, творимый им, был строже иных судов — потому что он судил себя на основании документов и фактов, проводя всякий раз тщательное расследование.

При таком суде некоторые события получали неожидан­ное оправдание, а злодеи и обидчики оказывались благоде­телями.

- Хвала мудрому начальству,— восклицал Любищев,— приостановившему мне возможный путь к яркой карьере.

Не нам понять высоких мер. Творцом внушаемых вельможам!

Под личиной смешка он и в самом деле был доволен, что так все сложилось. Он умел использовать себе на пользу не только отбросы времени, а и подножки судьбы. Куда бы его ни посылали, где бы он ни жил — он жил полноценно, все с тем же крайним напряжением. Провинция? Тем лучше, боль­ше времени работать, думать спокойнее, тише, здоровее... В любом положении он отыскивал преимущества. Не мирился, не ждал милости,— вся его Система была призывом к повы­шению человеческой активности.

Есть такие натуры: там, где они находятся, там — центр мира, там проходит земная ось. То, что они делают, и есть самое наиважнейшее, самое необходимое.

Пять с половиной часов в день чистого труда. Круглый год! Это ли не достижение! Это вам не жук на палочке!

...Что это — упоение собой? Эгоизм? Нет, нет, это счастье осуществления самого себя. А человек, который осуществляет себя и живет в этом смысле для себя, приносит наибольшую, пользу... В этом была требовательность к себе — не к другим, это мы умеем, а, прежде всего — к самому себе. В какой-то мере и то, что он писал, он как бы писал для себя, соотносил на­писанное с собою. Большая часть разного рода сочинений пи­шется ведь для других. Трудятся, чтобы учить других, а не для того, чтобы познать себя и внутренне просветиться са­мим. Я знал авторов, которые из написанного ими не делали никаких для себя выводов: то, на чем они настаивали, никако­го отношения к ним самим не имело. Единственное — когда книга встречала возражения, они бросались защищать ее. Воспитывать — других, заставлять мыслить — других, призы­вать к добродетелям—других... Автор же при этом никак не обращает на себя свои рассуждения, он считает себя вправе как бы самоотделиться; важно, что мысли его полезны, он отвечает за их правильность, а не за их соответствие с его жизнью. Соответствует или не соответствует — не важно, ни­кому нет до этого дела, важно, чтобы было талантливо. Вокруг этого все и вертится (в лучшем случае!) —талантливо или не­талантливо. А что сам талант при этом исповедует, какова лично его этика, следует ли он тому, к чему призывает,—это счи­тается второстепенным делом. До поры до времени.

Пока не встретится человек, у которого требования к дру­гим и требования к себе совпадают. И тогда сразу чувствуется преимущество цельности. Вот почему мы так радуемся, видя среди ученых, философов, писателей, среди мыслителей, уча­щих жить,— примеры высокой морали. Особенно богата этим история русской интеллигенции — тот же Владимир Вернад­ский, и Лев Толстой, и Владимир Короленко, и Николай Вави­лов, и Василий Сухомлинский, и Игорь Тамм...

С совершенно особым чувством читается книга Альберта Швейцера «Культура и этика» — именно потому, что Швейцер подвигом всей своей жизни заработал право обращаться к на­шим душам.

Таланту мы готовы многое прощать.

Александр Любищев принадлежал к тем талантам, кото­рые не желали пользоваться льготами и снисхождением. Его дневники, его письма — летопись духовной работы, которую вел этот человек больше чем полвека над формированием сво­ей личности.

Такая работа многим казалась ненужной, даже раздража­ла. Было так удобно считать, что среда, общество, в первую очередь, воздействуют на человека, что обязанность общест­ва— работать над личностью, заставлять ее становиться луч­ше, требовать от нее, и т. п.

Любищев требовал от себя сам, сам себя контролировал, сам за собой следил, сам перед собой отчитывался.

Перед собой ли? Только ли перед собой? Снова и снова я пробовал объяснить чувство, которое владело им. Скорее все­го, это ощущение бесценности дарованной жизни, которая не просто — единственная и неповторимая, но и каждый день которой наделен той же единственностью и неповтори­мостью.

Как ни странно, но его рационализм рождал энтузиазм, от его методичности возникало каждодневное удивление пе­ред чудом жизни. Его Система как бы обновляла эту чудность, не давала к ней привыкнуть.

Большая часть людей не пробует выйти за пределы сво­их возможностей; за свою жизнь они так и не пробуют узнать, на что они способны и на что — неспособны. Они не знают, что им не под силу. Печальнее всего эта благоразумность в нау­ке. Ученый, который выбирает себе задачи по силам, достигает почета и солидной репутации. Он не совершал ошибок. Списки его работ безупречны, никто их не опровергал, они всегда бы­ли результативны. Если он брался за дело, он доводил его до конца. Но где-то там, за чертой этого длинного списка его пе­чатных работ, начинается ненаписанное, несделан­ное — вот там, среди несовершенных ошибок, избегнутого ри­ска и даже позора, таились, может быть, действительно вели­кие открытия. И уж наверняка — открытие самого себя. Обид­но прожить жизнь, не узнав себя — человека, который был те­бе вроде ближе всех и которого ты так любил...

В этом смысле Любищев изведал себя. Он мерил не зада­чи по своим силам, а свои силы по задачам. Лучше иметь духовный долг, считал он, чем сохранять душевную безопасность. У Демокрита есть выражение: не поступок как таковой, а намерения определяют нравственный характер. Раньше я не понимал этой мысли. И не принимал.

Любищев многое не успел — не получилось, но для меня было важно, что он хотел, его намерения: из них возникало душевное притяжение его личности.

Через свою Систему он изучал себя, испытывал: сколько он может писать, читать, слушать, работать, размышлять? Сколько и как? Не перегружал себя, не взваливал не по си­лам; он шел по кромке своих способностей, оценивал их все более точно. Это был безостановочный путь самопознания. Для чего? Для самосовершенствования? Для наивысшей самоотда­чи? Для полноты выявления себя?

Как украсилась бы жизнь, если бы каждый человек мог знать, на что он способен! Ведь каждый может куда больше, чем ему кажется,— он и смелее, чем он себя считает, и вынос­ливее, и сильнее, и приспособленной. В голодную зиму ленин­градской блокады мы насмотрелись на чудеса человеческих душ. Именно душ, прежде всего душ, потому что в этих исто-1 щенных, изглоданных муками телах поражали энергия души, ее стойкость. Теоретически даже медицина не могла предста­вить организм, способный вынести столько лишений. Для че­ловека— как и для стали, для проводников, для бетона — су­ществуют пределы допустимых нагрузок. И вдруг оказалось, что пределы эти можно превзойти и люди могут жить не физи­ческими силами — их не было, они были исчерпаны, а люди •' продолжали жить и действовать силами, не предусмотренны­ми медициной: любовью к Родине, ненавистью, злостью. Во время блокады поражала не смерть — она была законна, поражала живучесть: то, что мы чистим от снега траншеи, тас­каем снаряды, воюем.

Героизм войны — исключение. Но ведь и в будничной жиз­ни бывают такие нечаянные часы, когда человек реализует себя с необычайной полнотой. Невесть откуда — и нахлынут силы, и ум заострится, вскипит воображение... Счастливое, блаженное это состояние писатели называют вдохновением, 1 спортсмены — формой, ученые — озарением; это бывает у каж­дого человека—у одних редко, у других чаще... Вот это-то и важно: возможность такого состояния, когда человек превосходит себя, свои обычные способности и пределы. Значит, это возможно, а если это возможно однажды, то почему не дважды и не каждодневно?..

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ, когда пора подумать о душе

 

Но одним из лучших украшений человеческой жизни яв­ляется дружба. Автор начал эту главу с предлога «но» пото­му, что он внутренне спорит с теми, кто считает А. А. Любищева человеком сухим, расчетливым, лишенным эмоций, зависи­мым от своей Системы и т. п. Автор не хотел, чтобы у кого-ни­будь сложилось такое впечатление. Впрочем, в глубине души автор надеется, что такого рода мнение высказывают люди, ко­торые не умеют пользоваться жизнью, тратят ее бестолково, безалаберно, впустую и хотят как-то оправдаться.

Вот почему автор хотел рассказать о той нежной дружбе, которая связывала его героя со многими людьми. Рассказать хотя бы на примере того же Павла Григорьевича Светлова, замечательного ученого-генетика, человека того же, как бы сказать, калибра, что и Александр Александрович. Для этого автор не нашел ничего лучше, чем привести кое-какие отрывки из их переписки, которая длилась лет тридцать и сама по се­бе есть литературное произведение, диалог двух любящих друг друга людей, которые по-разному думали о главных вопросах бытия и от этого еще более ценили друг друга.

П. Г. Светлов — А. А. Любищеву, 1 апреля 1960 г.

Дорогой Александр Александрович!

Как мне стало известно, в этом году тебе исполняется 70 лет. Эту почтенную и знаменательную дату следует особен­но отметить. Позволь поздравить тебя от всего сердца, заочно обнять и пожелать здоровья и сил на предстоящем этапе жиз­ни, очень ответственном: нужно подводить итоги и произво­дить конечные синтезы на высшем уровне! Собирать урожаи посевов, сделанных за более чем полвека напряженной рабо­ты, просматривать свою «кладовую» и приводить все в окон­чательный порядок. Работа большая, в соответствии с разме­рами твоей «кладовой» и количеством запасов в ней, ждущих надлежащего использования.

Ты и Владимир Николаевич (Беклемишев) - наиболее выдающиеся лю­ди из всех, с которыми сводила меня судьба. Были еще двое: одного ты не знал (В. Н. Кириллин, поэт, мой гимназический товарищ, убитый на войне в 1914 году в 'возрасте 25 лет), а другой — Д. М. Дьяконов, человек исключительно и разносто­ронне одаренный, скончавшийся в 1923 году. С тобой и В. Н.\ мне довелось провести большую часть жизни; общение с вами обоими столь обогатило мою жизнь, что мне трудно найти адекватные слова для выражения своей любви и признательно­сти своим старым товарищам, дружбой с которыми я горжусь. В данный момент я хочу, с целью отметить твое семидесятиле­тие, кое о чем вспомнить и кое о чем поболтать.

Наше знакомство состоялось в Перми, как будто в 1921 году (или в 1920?). Тебе было тогда всего 30 с небольшим лет. Я младше тебя всего на два с половиной года, но чувствовал себя тогда по сравнению с тобой совершенным юнцом, т. е. рассматривал тебя как «большого», самого себя считал «маленьким» (к чему были положительные основания). Представь, это отношение к тебе, как к старшему, осталось до сих пор, хотя теперь разницы в летах между нами практически не существует. Встреча с тобой была для меня большим событи­ем, которое очень повлияло на мое дальнейшее развитие. Может быть, и смешно говорить о «развитии», в возрасте около 30 лет («Земную жизнь, пройдя до половины...», как охарактеризовал Данте свой возраст, в котором он написал свою поэму, но ко мне это подходит в высшей мере, т. к. я развивался исключи­тельно медленно и считаю, что я еще не закончил своего «раз­вития», хотя мне уже пора бы «свиваться»... Я слушал все, что I ты говорил, буквально развесив уши. Особенное значение для меня имели в дальнейшем твоя пропаганда идеи поля, формы, как самостоятельной проблемы и в том числе эстетической(!), естественной системы в оригинальном понимании ее, матема­тика в биологии и т. д. Усиливал впечатление необыкновенный энтузиазм в высказываниях, благодаря чему они производили впечатление ослепительного фейерверка. Вообще, прибегая к древней терминологии, можно сказать, что при создании тво­ей личности в качестве основной субстанции был взят огонь; остальные три стихии участвовали в этом событии в минимальном количестве, необходимом для приготовления человека. Так как этот огонь согревал не только интеллектуальные цент­ры, а проникал все мое нутро, то, естественно, я быстро был расплавлен целиком, т. е., проще говоря, 'ты стал мне столь близким человеком, что мне даже немного совестно писать те­бе дифирамбы. Причиной стыда в этих случаях является, по-видимому, то, что близкий человек становится как бы частью самого себя.

Я много от тебя получил, но, думается, имею основание ожидать от тебя еще большего в смысле твоей дальнейшей на­учной продукции. Да этого ждут от тебя и многие другие. Ты ведь занимаешь совершенно особенное место в нашей научной общественности. Не имея чинов, орденов, почетных званий и т. д., ты занял в ней прочное и видное место как основатель нового направления в систематике, знаток и пропагандист ма­тематических методов в биологии, лидер оппозиции казенщи­не в философии (не говоря о <твоем авторитете у энтомологов по борьбе с вредителями и специальным вопросам).

Итак, переходим в следующий этап жизни, на котором, надеюсь, наша близость не уменьшится. Есть шансы, что она увеличится, т. к. я не теряю надежды высказать некоторые соображения по общим вопросам, судьей которых я хочу на­деяться иметь тебя. Я все откладывал это дело, но теперь по­дошло время, когда дальше его откладывать некуда. Ты уже неоднократно советовал мне «подумать о душе», что пора сделать. Совет правильный, и по-настоящему его надо принять к руководству; при этом, мне думается, в него нужно вложить троякий смысл (в данном случае). Прежде всего, нужно изба­виться от «суеты» жизни, каковой являются сейчас для меня служба и экспериментальная работа. Последняя, при всей сво­ей увлекательности, ограничивает горизонт и поэтому извест­ным образом «отупляет». Подобно тому, как «эпоха Возрож­дения» по чьему-то выражению (кажется Бердяева) оказа­лась и «эпохой вырождения» могучих духовных сил средневе­ковья, современная наука при всем ее блеске, хотя и идет по правильному и необходимому руслу, заслоняет другие аспекты действительности (отнюдь их не опровергая, конечно). Пора остановиться и подытожить сделанное в цеховой части, это — первое. Далее, нужно подытожить вообще все, что возможно, по интеллектуальной части: «сопрягать надо», как снилось П. Безухову на Бородинском поле.

Но прежде всего этот совет надо понимать в том его пря­мом и простом смысле, в котором выражение «подумать о душе» понималось нашими матерями и бабушками, а также со всеми величайшими духовными отцами человечества.

Чем ближе становится роковой предел жизни, тем больший субъективный интерес приобретает величайший из всех великих вопросов — вопрос о личном бессмертии. Я не знаю твоих взглядов на этот вопрос, но полагаю, что для платониста он не должен решаться отрицательно. Что до меня, то

Сердцем вещим знаю я — Обеты данные не ложны...

Содержание сущности этих обетов, выражено у особо чтимого нами обоими поэта:

В одну любовь мы все сольемся вскоре,

В одну любовь, широкую, как море,

Что не вместят земные берега...

Конечно, несмотря на все обеты, «последний рейс» — страшная вещь. Главная причина этого, думаю,— неизвестность...

А. А. Любищев — П. Г. Светлову

Милый мой друг Павел Григорьевич!

Из всех писем и других приветствий, полученных мной в день моего 70-летия, твое было самое длинное и самое содержательное. Не скажу, чтобы оно было наиболее приятным, несмотря на то, что оно было необыкновенно приятно. Наиболее приятным и неожиданным было получение длинного письма-телеграммы за подписью Павловского, извещавшее об избрании меня почетным членом Энтомологического общества. Дело, конечно, не в звании самом по себе, а в том, что Павлов­ский решился подписать телеграмму исключительно теплого характера, в которой отмечались мои заслуги общественного характера (а всякий знает, что это значит) и в частности моя работа по математизации биологии...




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 356; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.