Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Древние корни колдовских учений 14 страница




 

Гегель, по существу, тоже воспринимает «Гамлета» как трагедию мести и борьбы за престол. Ведь Гегелю в драматическом конфликте нужна прежде всего борьба за определенные цели. У Гамлета же — их сплетение. Одна, поставленная Призраком, и впрямь отличается полной определенностью. Другая, или другие, возникающие у самого Гамлета, углубляют коллизию именно своей «неопределенностью», иначе говоря — своей противоречивостью, сложностью, проблематичностью. Гамлет противопоставлен Клавдию, Лаэрту, Фортинбрасу, всегда знающим, чего они хотят, и даже умеющим это «сформулировать».

 

Такого рода соотношение фигур весьма характерно не только для «Гамлета», но вообще для драматургии нового времени. В произведениях драматической литературы разных эпох и разных художественных направлений героям, знающим, что им подлежит делать, противостоят герои узнавающие. Кабаниха, подобно Полонию, знает, как ей надобно поступать. Катерина же не знает, ищет, выбирает, раскаивается. Цели у Наташи Прозоровой по-своему столь же определенные, как и цели Клавдия, Гильденстерна и Розенкранца. Однако надежды трех сестер, странным образом связанные с Москвой, по-своему столь неопределенны и столь же значительны, как и надежды Гамлета вправить вывихнутый век.

 

Трагедия Гамлета связана с тем именно, что он не только узна- вающий, но так до конца и не узнающий, что ему надо делать. Отвергая изжившие себя нормы и формы междучеловеческих отношений, посягая на них во имя справедливости, Гамлет, поскольку и в его поведении проявляют себя противоречия между целями, средствами и результатами, сам оказывается в положении человека, попирающего требования нравственности и справедливости.

 

Покуда он противостоит одному лишь Клавдию, правда на его стороне. Но Гегель проходит мимо того обстоятельства, что структуры античной и шекспировской трагедии отличаются друг от друга коренным образом. В софокловой «Антигоне» исходная ситуация Антигона — Креонт от эписодия к эписодию все более обостряется. В «Гамлете» же перед нами не только обострение борьбы между двумя антагонистами. Тут исходная ситуация претерпевает радикальное, катастрофическое усложнение в момент, когда Гамлет убивает Полония.

 

В процессе движения к своей справедливой цели, достижение которой, как считает Гегель, нисколько не связано с нарушением нравственности, Гамлет совершает по отношению к Офелии и Лаэрту не меньшую несправедливость, чем Клавдий учинил по отношению к нему. Кем является Клавдий для Гамлета, тем принц становится для Офелии и Лаэрта[197]. Двигаясь к осуществлению справедливой конкретной цели — к мести — Гамлет роковым образом усугубляет вывихнутость века, который он был намерен вправить. Стремясь утвердить добро, Гамлет сам совершает зло, а его агрессивная, пытливая мысль, его бдительная, неусыпная совесть не могут пройти мимо всего этого.

 

Так трагедия датского принца являет нам диалектику целей и их катастрофическое усложнение. Она являет нам противоречивые результаты поступков, совершаемых героем и становящихся для него источником страдания и осмысления. Это накладывает свой отпечаток на самую структуру действия в шекспировской трагедии.

 

Для Гегеля основным структурным элементом была, как мы знаем, катастрофа. Можно даже сказать, что весь смысл трагического действия он видел в катастрофе, к которой оно ведет.

 

Но если перед нами не движение к единой цели, а диалектика целей, то каждое потрясение, связанное с «провалом» в осуществлении намерений, каждое осознание героем неожиданности и противоречивости достигнутых им результатов может, стать своего рода катастрофой — пусть «малой» по сравнению с «большой» — центральной, решающей, конечной, закрывающей возможность возникновения у героя новых стремлений. Видел ли Гегель в драматургическом действии эти критические повороты, эти малые катастрофы?

 

В статье «Гегель о драматическом конфликте» Б. Райх в общем справедливо замечает, что греческая и французская классическая трагедия придерживалась в построении конфликта принципа единого «кризиса», подтверждением чему являются «Антигона» Софокла, «Федра» Расина. У Шекспира исследователь видит иные «установки» и обоснованно ссылается при этом на «Короля Лира».

 

Напрасно, однако, Б. Райх полагает, будто Гегель рассматривал действие у Шекспира как единство, которое «соединяет в своем движении несколько кризисов и конфликтов»[198]. Нет, Гегель проницательно выделил в структуре шекспировской трагедии момент «обращения», связав его с итоговой катастрофой. Что же касается цепи кризисов и катастроф, своего рода цепной их реакции, то Гегель прошел мимо этого и в «Гамлете», и в «Короле Лире».

 

Беглые замечания философа о «Лире» вообще поражают читателя тем, насколько они бьют мимо цели. Шекспир изображает зло во всей его отвратительности, например, в «Короле Лире», — говорит Гегель, развивая свою мысль следующим образом: «Старик Лир разделяет королевство между своими дочерьми и при этом настолько глуп, что доверяет лживым, льстивым речам двух дочерей и отвергает ничего не говорящую Корделию. Это просто глупо и безумно». Дальнейший же ход событий доводит Лира «до действительного сумасшествия»[199].

 

В другом месте про Лира же: «первоначальная блажь старика в шекспировском Лире доводит до сумасшествия»[200]. Эти оценки для

 

Гегеля вполне естественны, ибо становление шекспировского героя он понимает как развитие и выявление того, что «само по себе изначально было заложено в характере»[201]. Весь путь Лира сводится Гегелем к движению от глупости и блажи к сумасшествию. Пропадают диалектика целей, катастрофы и прозрения Лира, благодаря которым он вырастает в могучую трагическую фигуру. Гегель отказывает ему даже в «обращении», которое переживают Макбет, Отелло, Клеопатра.

 

В трагедиях Шекспира диалектика целей и связанная с этим диалектика кризисов в героях и в отношениях между ними принимает разные формы. Но увидеть все это можно, перестав отождествлять драматизм с одной лишь борьбой и прямыми противодействиями. Гегель говорил: «цель и содержание действия драматичны лишь постольку, поскольку благодаря своей определенности цель эта… в других индивидах вызывает иные, противоположные цели и страсти»[202]. Всегда ли драматизм действия, драматизм поступка связан с тем, что он вызывает в ответ противоположный по цели и по содержанию поступок? Подтверждается ли практикой драматургии гегелевское отождествление борьбы, конфликта и драматизма?

 

В поисках ответа на эти вопросы имеет смысл обратиться к «Ромео и Джульетте» и гегелевской трактовке ее конфликта. Он вовсе не собирается все сводить к вражде между Монтекки и Капулетти: «ссора между двумя семействами, лежащая за пределами целей и судеб влюбленных, остается почвой действия, но не собственно основным моментом[203]. Самая же коллизия здесь, по мысли Гегеля, заключается в том, что, «нарушая» сложившуюся между их семьями ситуацию, герои «впадают в коллизию благодаря заранее известному им разладу»[204].

 

В любви Ромео и Джульетты, если взять ее «саму по себе, нет никакого нарушения», — говорит Гегель[205]. Драматична ли, однако, история этой любви? А если — да, то сводится ли все дело к тому, что герои — во враждебном окружении и нарушают ситуацию, сложившуюся между семьями?

 

Обратимся к одной из сцен трагедии — ночной встрече в саду дома Капулетти. Джульетта на балконе, Ромео — в саду. Третье лицо — Кормилица — не показывается. Она дает о себе знать только голосом, дважды врываясь в решающие моменты любовного объяснения.

 

В чем истоки драматизма этой сцены?

 

Начинается все с двух поступков, совершаемых Ромео и Джульеттой почти одновременно, но независимо друг от друга. Он пробирается в сад Капулетти (скорее всего, перемахнув через высокую ограду). Она же — выходит на балкон своего дома.

 

Чем движим Ромео? Каково его состояние? Какие у него могут быть при этом — осознанные или неосознанные — цели? На что он может надеяться? Чего может хотеть? Приблизиться к дому, увидеть в каком-то из окон силуэт Джульетты, подышать воздухом сада, где она бывает. На большее он не рассчитывает и даже вряд ли способен мечтать о чем-либо ином. Когда, вопреки ожиданиям, он видит Джульетту на балконе, а затем и слышит ее речи, его первоначальные желания, конечно же, претерпевают перемену, теперь он уже хотел бы другого:

О, если бы я был ее перчаткой,

Чтобы коснуться мне ее щеки!

 

Таков предел его мечтаний в эти первые минуты. Но уходит он из сада женихом, которому через несколько часов предстоит известить свою невесту, где и как совершится их бракосочетание.

 

Чем движима Джульетта, появляясь на балконе? Менее всего она надеется увидеть в своем саду Ромео. У нее и мысли нет о чем-либо подобном. Ей надобно остаться с этой сразившей ее любовью, со своим желанием узнать, любима ли она, со своей готовностью ради любви забыть о том, что она — Капулетти, а он — Монтекки. И тайну сердца своего она высказывает под покровом ночи, уверенная, что ее никто услышать не может. Но возвращается она в дом невестой Ромео, невестой нетерпеливой, готовой всю жизнь сложить к его ногам, жаждущей пойти под венец хоть завтра.

 

Разумеется, их признания и объяснения, решения, которые они принимают, — все это происходит в обстановке, чреватой опасностью для обоих, в особенности — для Ромео. Ему несдобровать, попадись он в руки отцу Джульетты, а тем более — Тибальду. Джульетта нисколько не преувеличивает, когда говорит:

Смерть ждет тебя, когда хоть кто-нибудь

Тебя здесь встретит из моих родных.

 

Первые слова Джульетты в этой сцене: «О горе мне!» вызваны именно тем, что она полюбила человека из дома Монтекки. Обстоятельства, угрожающие любви Ромео и Джульетты, пока что вторгаются в их объяснение голосом Кормилицы. Но и герои и зрители предчувствуют, что обстоятельства могут вторгнуться в эту любовь самым бессмысленным и жестоким образом. К такому вторжению мы подготовлены событиями первого действия: ожесточенной дракой слуг, поведением Тибальда, жаждавшего схватиться с «мерзким негодяем» — Ромео.

 

В литературе об этой трагедии, да и в сценических ее трактовках решающее значение нередко придается именно этим обстоятельствам, которые враждебны героям и ведут их к гибели. Именно здесь принято видеть истоки драматизма, нарастающего затем с каждым действием трагедии. «Влюбленные оказываются бессильными перед судьбой, как бессильна перед ней ученость отца Лаврентия. Это — не мистический рок, но судьба в смысле суммы окружающих человека обстоятельств, из которых человек произвольно вырваться не может», — писал несколько десятилетий тому назад исследователь Шекспира[206]. Трагический исход коллизии в этой и ей подобных трактовках объясняется силой обстоятельств, «окружающих» героев. Сами же герои предстают в таком случае как «бессильные» жертвы этих обстоятельств.

 

В одной из новейших работ — Л. Пинского — такая «социологизация» сюжета, такое перенесение акцента (вопреки Шекспиру!) с Ромео и Джульетты на «Монтекки и Капулетти» отвергается как огрубляющая тему и обедняющая ренессансный колорит «вечных образов» трагедии[207].

 

Разумеется, обстоятельства имеют огромное значение для сцены у балкона. И все же истоки ее драматизма — не столько в борьбе героев с этими обстоятельствами. В большой мере герои тут сами, своими порывами, решениями и действиями эту драматическую ситуацию создают.

 

Отношения между Ромео и Джульеттой стремительно претерпевают ряд разительных перемен. Итог этих перемен настолько неожидан для обоих, что, предскажи кто-нибудь все это еще полчаса назад, им обоим все показалось бы невероятным. Они не только не представляли себе такой разворот событий, но не были к нему готовы внутренне. Предложи им кто-нибудь сразу же после их первого объяснения на балу стать мужем и женой, они вряд ли согласились бы на это.

 

Дело, видимо, в том, что перемены в отношениях здесь связаны со столь же стремительными изменениями в самих людях. Чем же определяется этот процесс драматических перемен и как он протекает? Конечно, Джульетта — с самого начала Джульетта, а не Розалинда. Конечно, Ромео с самого начала Ромео, а не Парис. Но, обладая каждый своим характером, они не только «проявляют» его. Тут происходит становление характеров. Однако гегелевское понимание «становления» как развертывания неких изначально присущих герою качеств не подойдет к Ромео и Джульетте. Ведь, связывая «сумасшествие» Лира с его изначальной «глупостью», Гегель тоже как бы имел в виду «становление». Но такое становление было бы лишено подлинного драматизма. У Шекспира же — становление всегда содержательно и одновременно исполнено драматизма. Об этом поражающе наглядно говорит нам и сцена у балкона.

 

Когда, попав в сад, Ромео про себя, совсем тихо отвечает на говорящий взор Джульетты, даже и это он готов счесть дерзостью со своей стороны. Ведь еще неясно, обращен ли этот взор именно к нему. Но вот Джульетта размыкает уста — и снова неожиданность: она думает именно о нем — ради него готова перестать быть Капулетти, готова отдать себя именно ему. И тогда в ответ звучат его столь же решительные слова, обращенные уже прямо к ней. Весомость слов тут подкрепляется пренебрежением к смертельной опасности, осознаваемой обоими.

 

Напряжение тут нарастает благодаря активности героев, чьи порывы ведут ко все более решительному сближению. Оно происходит не постепенно, а через сдвиги, рывки. Тут можно различить «кванты» действия, «толкающего» героев навстречу друг другу. Начнем с того, что с первого же момента каждый из них сталкивается с неожиданностью. Ромео не только дышит воздухом Джульетты, но вопреки ожиданиям видит и даже слышит ее. Джульетта же, обращаясь к Ромео воображаемому, оказывается услышанной Ромео реальным, Джульетта нисколько не отрекается от слов, невольно им подслушанных. Реакция Ромео на ее слова пробуждает в Джульетте чувства еще более сильные, побуждает ее к словам еще более безоглядным, чем ранее сказанные. Она почти не дает Ромео отвечать, она прерывает его попытки сказать про свою любовь. И однако все, что Ромео хочет, он успевает сказать, а Джульетта успевает услышать, воспринять и ответить. Каждой своей репликой она переводит объяснение на новый, более страстный и более высокий уровень.

 

Тут перед нами процесс взаимовоздействия персонажей: каждый шаг, каждый порыв, каждое признание Ромео превышает ожидания Джульетты, а ее действия, ее оценки ситуации, ее хотения и ее решения в еще большей мере превышают ожидания Ромео. Суть именно в эскалации, в динамике хотений и стремлений, которыми они стимулируют друг друга.

 

В этом процессе взаимовоздействия существеннейшую роль играют моменты узнавания, своеобразные критические точки. Это маленькие катастрофы, но с содержанием, противоположным тому, которое принято вкладывать в понятия «кризис» и «катастрофа». Аристотель, как мы знаем, придавал «анагнорзису», сценам узнавания в драматургической фабуле, огромное значение. Когда Гегель говорил о моментах «обращения» в шекспировских трагедиях, речь ведь тоже, по существу, шла об особого рода узнаваниях-осознаваниях, связанных с сокрушительной катастрофой, переживаемой героем. Как можно судить по «Ромео и Джульетте», в драме нового времени узнавание связано не только с решающей, последней катастрофой. Теперь оно неотделимо от каждого более или менее значительного сдвига во взаимоотношениях между действующими лицами, в их судьбах.

 

У Шекспира «узнавание» часто становится осознаванием, осмыслением или стремительным, интуитивным постижением того, что произошло. Оно может выделиться и составить отдельный структурный момент в индивидуальном действии, но может быть абсолютно слитым с драматической акцией. Так, например, в «Гамлете», «Макбете», «Отелло», «Короле Лире» целые сцены являются, по сути, сценами узнавания-осознавания, за которыми следует решение. В сцене с Эмилией Отелло узнает истину про Дездемону, постигает смысл происшедшего — роль Яго и свою роль в трагическом ходе событий, и принимает свои последние решения.

 

В «Ромео и Джульетте» узнавание Джульеттой про смерть Тибальда и Меркуцио, про изгнание Ромео разрастается в большую сцену осознавания, завершающегося в итоге решением, к которому героиня идет через мучительные колебания, через внутреннюю борьбу. Тут у Джульетты свое «быть или не быть». В подобных ситуациях напряженного выбора, взвешивания мотивов, движения к решению Джульетта оказывается снова и снова: когда ее отец из лучших намерений приходит к своим тупым решениям выдать ее за Париса и к тому же без промедлений; перед принятием снотворного напитка и, наконец, после пробуждения в склепе.

 

У Ромео тоже свои «быть или не быть». В дуэли с Тибальдом, от которой он не смог удержать себя, он вовсе не проявляет своих изначальных стремлений. Тут потрясающее узнавание про гибель друга, вспышка чувств, этим вызванных, и роковая акция Ромео как бы слиты воедино.

 

Узнавания и акции в сцене в саду тоже таковы. Стремительные, они не выделены, не вычленены и сращены друг с другом. Но бурный темп, в котором совершаются узнавания, не уменьшает их стимулирующей значимости для каждого из поступков Ромео и Джульетты, для развития всей сцены в целом. Тут происходит взаимное узнавание любви и характеров, способных на такую любовь, способных выдержать ее нарастающее напряжение.

 

И вот тогда, когда успевают состояться эти разнообразные узнавания и герои не только получили ответы на мучившие их вопросы, но и неожиданным образом раскрылись и друг для друга, и для самих себя, наступает очень важный поворотный момент в развитии действия. Джульетте их ночной сговор начинает казаться чересчур стремительным:

Он слишком скор, внезапен, необдуман —

Как молния, что исчезает раньше,

Чем скажем мы: «Вот молния…»

 

Она считает вполне уместным и даже необходимым закончить свидание. Ведь надо дать «ростку любви» расцвесть. Ромео тоже вполне готов уйти, требуя лишь еще одной любовной клятвы.

 

Эта готовность героев расстаться — важнейший момент в структуре сцены, в ее динамике, связанной с диалектикой чувств и целей, у них возникающих. Вся сцена в саду — не только объяснение в любви, но и целая история любви со всеми этапами, присущими такой истории. Вслед за признаниями, вслед за потрясениями, ими испытанными, герои ощущают потребность в «приостановке», дабы «прийти в себя», осмыслить и пережить случившееся.

 

Кстати, этот момент расставания делит сцену ровно на две половины. Но поскольку перед нами не повествование, не роман, не повесть, а драма — к тому же по-шекспировски стремительная, — для длительного расставания нет времени. Оно сокращено до паузы, до нескольких мгновений, после чего начинается новая, качественно иная стадия взаимоотношений между героями, которым крик Кормилицы напомнил, что пора расстаться.

 

Вот эта приостановка действия, за которой следует переход отношений между героями на качественно иной уровень, — одна из характернейших черт поэтики драмы. Когда отношения между людьми — не обязательно враждебные — стремительно приобретают новые измерения, новую глубину или новое направление, когда при этом герои переходят из одного состояния в другое, то есть когда процесс общения ведет к сдвигам в людях и к преображению жизненных ситуаций, к их резкому обновлению, именно это, а не борьба между персонажами, придает общению волнующий драматизм.

 

Джульетта, вот-вот желавшая расстаться с Ромео, на голос Кормилицы реагирует вовсе неожиданно — прежде всего для самой себя:

…В доме шум!

Прости, мой друг, — Кормилица, иду!

Прекрасный мой Монтекки, будь мне верен.

Но подожди немного, — я вернусь.

 

И когда она выходит снова, то уже с новой мыслью и неожиданным решением. Не только у той, впервые вышедшей на балкон Джульетты ни такой мысли, ни тем более решения не было и не могло быть. Но их не было еще и несколько минут назад, когда она готова была считать сегодняшнее свидание исчерпанным и прощалась с любимым. Наступает новый — критический поворот в отношениях, в ходе действия. Теперь нет нужды останавливаться на свершившемся.

Три слова, мой Ромео, и тогда уж

Простимся. Если искренне ты любишь

И думаешь о браке — завтра утром

Ты с посланной моею дай мне знать,

Где и когда обряд свершить ты хочешь, —

И я сложу всю жизнь к твоим ногам

И за тобой пойду на край вселенной…

 

Снова перед нами проявляется (в специфической для шекспировского театра форме) то, что мы называем диалектикой целей в индивидуальном драматическом действии. Поступки Ромео и Джульетты заводят их «далее» первоначальных целей — осознанных или неосознанных, которыми они жили. Такова природа драматической активности и динамики драматических отношений.

 

Ромео нужна была всего лишь еще одна любовная клятва и ничего более. Джульетта же после короткой передышки возвращается из дому совсем не с клятвами. Желание расстаться надолго тут же оборачивается у нее решением уйти ненадолго. Затем — решение вовсе неожиданное — немедленно стать женой Ромео. Новая цель связана с состоянием, в котором жила Джульетта, когда в первый раз вышла на балкон, но и как бесконечно далека Джульетта от этого состояния. Начинала она сцену словами «О, горе мне». Завершает ее требованием: «Дай мне знать, где и когда свершить обряд ты хочешь» и готовностью «заласкать» своего милого. Вот этим бурным перерастанием одних побуждений в другие, этой их диалектикой и порождается драматизм действий героев и всей сцены в целом.

 

Здесь, как и в ряде других случаев, Шекспир прибегает к излюбленному им способу фиксирования происходящих в героях перемен. Тут очень выразительны два разных желания Ромео, о которых тот говорит с присущей шекспировскому герою выразительностью. Сначала, как мы помним, Ромео хотел бы стать перчаткой, чтобы коснуться щеки Джульетты. Новое его желание уже звучит совсем по-иному. Оно стимулировано Джульеттой.

 

В третий раз выходя на балкон, она вводит в объяснение тему сокола:

…Если б мне

Сокольничего голос, что

С снова Мне сокола-красавца приманить!

 

Минуту спустя она уже согласна отпустить Ромео не далее, чем отпускают птицу, привязанную ниточкой. Подхватывая тему, Ромео заявляет:

Хотел бы я твоею птицей быть.

 

Джульетта хотела бы того же. И птицу эту «заласкала б до смерти». Как видим, путь, пройденный героями, начавшись с весьма неопределенных, смутных стремлений, ведет их к весьма определенным и точно обозначаемым целям.

 

До встречи герои не знали и друг друга, и самих себя. Более того: благодаря встрече каждый становится самим собой. Побуждаемые друг другом, Ромео и Джульетта все более выявляют свои потенциальные возможности, обретают свою подлинную сущность, творят ее, творят себя, свои отношения, всю ситуацию. Они не проявляют любовь, а творят ее. И здесь присущий поступкам героев элемент самовыражения и самосозидания предстает как одно из решающих отличий драматического действия от простого действования.

 

Динамизм сцены у балкона — плод не просто «мастерства» Шекспира и знания им законов сцены. Само мастерство тут своеобразно и исторично. Гегель не находил «никакого нарушения» в любви Ромео и Джульетты, если взять ее «саму по себе». Нет, тут есть нарушение, но оно не сводится лишь к тому, что герои пренебрегают семейной враждой. Драматическое движение сцены связано с особым строем чувств человека эпохи Возрождения. Ромео и Джульетта обнаруживают в себе этот новый строй и отстаивают его. Отношения между Ромео и Розалиндой не могли быть так показаны, ибо они являли собой своего рода пародию на изжившее себя поклонение воздыхающего рыцаря недоступной прекрасной даме. Джульетта и Ромео отвергают такого рода любовь. Динамика сцены у балкона, ее меняющаяся и углубляющаяся напряженность основаны на том, что Джульетта и Ромео нарушают сложившиеся и устаревшие каноны и совместно творят отношения нового типа; они безбоязненно движутся навстречу друг другу, давая при этом волю обуревающим их чувствам. Герои не желают ни подавлять эти чувства, ни стыдиться их, ибо осознают присущую им высокую человеческую значимость.

 

К фигуре Джульетты Гегель в своих «Лекциях» возвращается несколько раз. Вспоминая исполнение этой роли одной берлинской актрисой и воздавая должное созданному ею живому и полнокровному образу, Гегель, однако, противопоставляет этому исполнению свое понимание. Суть в том, думает Гегель, как вдруг «развивается все величие этой души», как обнаруживается «целостность характера». При этом Джульетта «предстает непосредственным… созданием одного интереса» (подчеркнуто Гегелем. — Б. К.)[208].

 

В Гамлете Гегель обнаруживал «целостный» характер, поскольку тот якобы жил одним интересом, одной целью. У Джульетты тоже «целостный» характер, она тоже живет одним «интересом». К ней критерии Гегеля более применимы, чем к Гамлету, она действительно вся уходит в свою любовь. Однако, как мы видели, и у нее свои всё новые «быть или не быть», связанные с необходимостью творчески выражать себя во всё новых ситуациях. Гегель же этого видеть не пожелал, исходя из своей мысли, что искусству и драме надлежит интересоваться характером лишь как «прочным внутри себя единством»[209].

 

Подобное понимание драматического характера и хода драматической борьбы, с таким характером связанной, привело к тому, что гегелевские трактовки Шекспира оказались во многих отношениях весьма ограниченными и спорными. Что же касается драматургии его современников — немецких романтиков, — то она вовсе не соответствовала гегелевским критериям и требованиям, а потому вызывала с его стороны пренебрежительно-отрицательное отношение, с чем мы тоже согласиться не можем.

 

…Гегель придавал огромное значение иронии истории. В определенном смысле его эстетическая концепция и теория драмы тоже стали жертвой такой иронии.

 

Его глубочайшие открытия в этой области оплодотворили науку о драме. Но ирония истории проявилась в том, что в искусстве XIX–XX веков все большее и большее место стал занимать характер, который для Гегеля являл зрелище распада и разрушения. Естественно, что и конфликты в литературе и в драме XIX–XX веков, и структура действия претерпевали соответствующие изменения. Герои Толстого и Достоевского, Чехова и Горького, Ибсена, Брехта и многих других великих писателей и драматургов недавнего прошлого и сегодняшнего дня не предстают перед нами людьми, преданными единой, раз навсегда заданной неизменной цели. Та «диалектика души», та противоречивость индивидуальности, которую Чернышевский первым обнаружил у Толстого, один из своих источников имеет в отвергнутом Гегелем искусстве немецких романтиков. Но одновременно эта диалектика связана с гегелевским пониманием роли необходимости в историческом процессе, той необходимости, чью власть признавать романтики не хотели.

 

Вместе с тем ирония истории проявилась по отношению к гегелевской теории еще и в другом отношении. Представление о конфликте как борьбе акций и реакций, как столкновении действий и противодействий рядом теоретиков все более упрощалось и лишалось присущего ему глубокого смысла. Не только многие интерпретаторы Гегеля, но и драматурги середины XIX века — особенно мастера так называемой «хорошо скроенной пьесы» — были в этом повинны. Гегель видел творческий смысл драматической борьбы, возникающего из нее конфликта и завершающей ее катастрофы в том, что она ведется ради высоких целей и связана со сложнейшими вопросами бытия. В западной — особенно французской — драматургии середины XIX века борьба горела вокруг низменных прозаических целей, никакого касательства к коренным вопросам бытия не имеющих.

 

Наряду с этим гегелевская теория драмы получила и дальнейшее глубокое развитие — прежде всего в России. Здесь его идеи были бурно восприняты, но радикально переосмыслены. В соответствии с социальными процессами, характерными для России тридцатых— сороковых годов XIX века, с развитием русской общественной мысли той поры революционно-демократическая критика, и прежде всего В. Г. Белинский, восприняв все то позитивное, что могла им дать гегелевская теория драмы, вместе с тем подошли к ней со всей присущей им смелостью критических и теоретических суждений. Вслед за Гегелем, развивая его идеи и полемизируя с ними, именно В. Г. Белинский стал не только провозвестником, но и одним из родоначальников тех новых представлений о сущности и формах проявления драматического, которые мы наследуем и развиваем сегодня. Но об этом — в следующем выпуске нашего пособия.

Примечания и список литературы ОЧЕНЬ ВАЖНОЙ

Аникст А. Теория драмы от Аристотеля до Лессинга. М.: Наука, 1967. С. 350.

Лидия Аркадьевна Левбарг. Из научного наследия. Статьи учеников и коллег. Воспоминания о ней. СПб., 1997. С. 183–201 (стр. 368–385 наст. изд.).

Катышева Д. Н. Вопросы теории драмы: действие, композиция, жанр. СПб., 2001. С. 17.

Аверинцев С. С. К истолкованию символики мифа о Эдипе // Античность и современность. М.: Наука, 1972.

Ярхо В. Н. Драматургия Эсхила и некоторые проблемы древнегреческой трагедии. М.: Наука, 1978.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-08; Просмотров: 349; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.083 сек.