Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Признания авантюриста и писателя Феликса Сруля 2 страница




Эта дурацкая проблема «народа» в русской литературе вся сосредоточена в душещипательном фельетоне Тургенева под названием «Муму». Никакого народа никогда не было и нет. Есть писатель и читатель. И оба они могут быть из какой угодно деревни и из какой угодно среды. Их роднит одно: они оба — аристократы духа. И потому один находит другого. Животная потребность письма равна по силе животной потребности чтения, то есть сопереживания. Что оба ищут в этом поистине бессмысленном занятии, остается самой великой загадкой, но только бессмысленные занятия имеют смысл! Только они ценны, потому что чреваты идеей. А идея — это новый повод продолжать пытку жизни, а не покончить с ней одним махом! Каким-то чудесным образом за их поединком, за их парной игрой в теннис двое на двое, где вторая пара — Бог и бес, — за этим суперматчем следит все остальное человечество и ждет, чем кончится борьба. Ждет и это ожидание называет уже своей жизнью. И все новые и новые пары выходят для поединка, и мир, затаив дыхание, ждет и нервничает до многочисленных оргазмов на трибунах. Где тут народ? Люди населяют землю, и вся сила их в том, что они всего-навсего люди, то есть изувеченные изначально существа, которые не потеряли надежду стать богами. Чем ничтожней и потерянней человек, тем он больше олицетворяет собой все упования мира. В мире в одну секунду проживается такое количество страдания, что, появись возможность ему собраться в один резервуар, он бы взорвал вселенную почище тысячи сверхновых звезд, почище первовзрыва! Но страдания, как люди, разъединены, и только сердце художника фокусирует их и плавится, истекая кровью. Такие писатели, как Достоевский, все целиком состоят из этой «звездной» материи, вот почему у них нет никакой жизни, все написано, выдумано! Потому что та жизнь, что видится вокруг, слишком жизнь, а та, чем она является по сути дела, возможна только в пламени фантазии, в словах, которые подобраны случайно, крайне неумело, неуклюже, ибо умелость — враг судороги творчества, подлинной страсти, экстаза — совершенство косноязычно.

Особый случай таких, как Салтыков-Щедрин, — косноязычие души, которая силится и не может перелить кромешный лед свой в мир, потому что сама замерзает в процессе творения. Есть и ледяные писатели, и огнедышащие. И лед, и плазма рвут все оболочки и трубы, превращают в пар все, с чем ни соприкоснутся, потому-то так и толстокожи люди — услышь они художника полностью, они бы погибли. Они только догадываются о жаркой битве вступивших в поединок с Небом и адом.

Все охранительные инстанции, из которых и состоят так называемые государства, пытаются огонь и лед загнать в канализационные трубы, уничтожая подлинных творцов всеми способами, поощряя тех, кто производит искусство, которому и место в канализационных трубах. Именно они и строят свинцовые экраны, чтобы не увидел раб того, что своими «бледными заревами» повествует о «гибельном пожаре жизни». «Блок и Гоген» — вот ненаписанная диссертация Негодяя, который написал уже все диссертации!

Ты понял, мой друг-читатель, будущий... да что там — уже состоявшийся писатель, что не тебе сгорать и гибнуть? Но выдать пять тысяч слов в день ты можешь. Стоит только войти во вкус. Слово лепится к слову, догадка к догадке, одно умозаключение бессмысленней другого запечатлеваются, запечатывая высокопарный абзац за абзацем*. Я повел речь о страстях, а дотоле говорил лишь об умении видеть и воспроизводить. Это — шаг, который ты сделал бы и без меня, изругав меня за сокрытие целой области, от которой я, наверное, отвернулся сам и как бы отвращал тебя. Каюсь. Было не время этот шаг делать. И «видящий», и «думающий» писатели еще и чувствуют. Но слово это — «чувствовать» — опасное, а когда какой-нибудь умник припечатает глупость вроде «чувство и мысль», так тут сразу можешь ты очутиться во тьме, где все мои поучения бессмысленны и бесполезны. Беги от всяких противоестественных соединений слов в высокопарные прописи, которые нужны дилетантам, чтобы закружить других дилетантов в темном лесу и там бросить. Человек чувствует, спору нет. Он чувствует голод и холод, жару и похоть. Зависть и нежность к побитой кошке. С этими огарками бредет человек по темному лабиринту утлой своей одиссеи-жизни, набивает шишек, пока не налетит на стену или угол, пока не вышибет у него из рук огарок Некто, кому надоело дожидаться, пока бредущий сверзится в яму сам. Иной даже успевает сказать пресловутое: «Остановись, мгновенье, ты...» Но чаще — бредущий, треща суставами, нагибается и шарит свой огарок, пока не хватит его по затылку последний удар. Очень часто при этом человека находят обделавшимся. Вот и все чувства.

Иное — перед лицом бумаги! Бред страницей написанной кем-то книги. Тут человека охватывает колоссальная жажда вранья. То, что он способен испытать в лучшем случае к драной кошке, он переносит на людей, а порой и на человечество. Он присваивает себе право рассуждать о мирах и находить среди планет и солнц свое место! Он, который за чечевичную похлебку продаст трон и корону, митру и меч, Венеру Милосскую и Нику Самофракийскую; он, который давно зарыл свое горчичное зерно веры под горой и талант свой закопал, присыпав сверху горку гадостей, — этот человек захочет распорядиться вдруг судьбой мира: задушить Дездемону, отравить Веру, застрелить Ленского и пойти на каторгу за Грушеньку! Он присвоит себе право на такие чувства, о которых читал в отрывном календаре, букваре, в метро через плечо у соседа. Он немедленно выскажет «мнение» и «направление», осудит добрую половину человечества, а вторую половину пообещает при случае спасти. Он распыхтится как паровоз, покраснеет как рак, он наорет на жену и выпорет сына, если тот мал. Он будет прямо лопаться от чувств. Вот какие чувства нынче в ходу — заемные.

Так и ты, который отчетливо привык прислушиваться только к работе желудка, который имеет свое отношение к гомосексуализму и демократии на уровне отношения к гречневой каше с молоком или маслом, — ты, конечно же, обязан, коли ты не только читатель, но и прежде всего писатель, не путать одно с другим. Не стыдись, что в жизни ты хорошо умеешь только пукать! Не стыдись, потому что у тебя есть наставник — я! Это раз. И твое твердое желание писать и прославиться — два. Генри Миллер обронил: «Мир ждет взрыва, а ему преподносят только попукивание!» Нет! Попукивание ты оставишь себе и домашним. Ты в курсе, какие страсти правят бал в этом худшем из миров, ты не будешь присваивать себе псевдознание ни о таких страстях, ни о чувствах, которые, излагая на бумаге, требуют глагольного гарнира типа: «И в эту минуту он почувствовал, что...» Или: «Он чувствовал такое влечение к С., что готов был...» Есть и более подлые и хитрые приемы, которые выдают «пукальщика», когда он рядится в одежды страстотерпца: «Он взглянул в глаза затаившегося зверя и на самом дне их прочел и свою судьбу, и...» Это тоже запакованное «сверхчувство» — что может человек прочесть в глазах зверя, которого он не видел? Можно вообразить себя насекомым, который видит поры кожи тела, которое собирается укусить. Никто не мешает, но к жизни это не имеет никакого отношения, к искусству — отдаленное. Все это — выдумка, иногда выдумка остроумная и с фокусом, как хороший каламбур или парадокс, из которого вполне можно написать какую-нибудь свою «Улитку на склоне». «Трудно быть Богом», а кто спорит? Потому и не становятся. А я учу тебя стать почти богом. Ну суди сам: кто нынче учит отстаивать свободу? Тот, кто потом, после того, как ее «отстоял» перед микрофоном или на трибуне, сняв тесные штиблеты, кричит жене: «Не пересолила курицу?» Кто проверяет, все ли вернули из чистки, тот говорит о необходимости помогать голодающим в Африке. Кто требует гонорара не ниже, чем у..., тот описывает миллионера-извращенца, правительственного плейбоя и французскую кинозвезду, влюбленную в грузинского чистильщика сапог. Упитанные, как каплуны, принявшие вовремя лекарства, уплатившие за квартиру и подавшие документы на кооператив, написавшие заявление на улучшение и ждущие принятия в членство в Эн-клуб, рассуждают об экзистенциальной сущности провинциалки, скрывающей бешенство матки и лесбийские склонности. Чем чуднее, тем серьезнее эти трутни. Они отбивают хлеб у честных халтурщиков, которые описывают солнцевскую мафию, суперменов и суперэмигрантов в Йемене.

Страсти — это полюса, южный и северный, пекло стужи и стужи пекла. «Пукалки» — это экватор, жирное брюхо. А ты — в средних широтах. Не иди к «нечестивым». Я не о халтурщиках, не о «бедных контрабандистах» от искусства! Честь им и хвала — пусть и дальше пекут своего «поганого мента», ибо они «одной крови»! Я о тех псевдачах, которые выдают за подвиг — подлость, за гражданское мужество — ненависть к согражданам, а за современность и «модерн» — умение сесть не между двумя стульями, а между двумя стульчаками, чтобы нагадить на пол! Они подают тебе плохой пример своим притворством, от которого не отступятся никогда как от позиции «творческой» и «выстраданной» (вместо «высранной», как оно есть на самом деле). Даже когда они прочтут эту книгу (а они ее прочтут — я все сделаю для этого, как и они сами найдут ее любой ценой), они проклянут и назовут лжецом меня, потому что я продаю их цеховую тайну, чтобы вывести тебя в люди! В ряды пишущих и пожинающих плоды! В мир, который они запечатали на семь замков, чтобы самим больше досталось! Ты будешь выгодно отличаться от них тем, что, во-первых, будешь знать цену им! Во-вторых, будешь знать цену себе! И в-третьих, ты не будешь притворяться, что даст тебе дополнительные силы, наглость, открытость позиции и что позволит тебе ни перед кем не пресмыкаться! Только игра с открытыми картами!

Все приемы тебе уже более или менее известны. Ты вдобавок к прочему не стесняешься своих вполне обычных и человеческих чувств. Ты не ставишь на ходули мелкое, чтобы оно для тех, кто за забором, выглядело высоким и крупным. Первый свой роман ты позаимствовал для скорости и простоты, вместе с редакторами придав ему необходимый лоск и оценив его своим именем и своим покровительством. Ты уже корпишь над второй вещью, где твой ни в Бога, ни в беса не верящий двойник отказался от мыслей и чувств. Он совершает только поступки, на которые провоцируют его «великолепные негодяи» и «очаровательные подлецы». Пора писать «Мертвые души» еще не пришла, потому что «Мертвые души» — это, по сути, «Двенадцать стульев» — ловко придуманный ход, оправдывающий «одиссею» стяжателя богатства, вынужденного по пути охотиться за ничего не стоящими химерами вроде несуществующих душ или списанных стульев, чтобы переигрывать всякий раз очередного подлеца помельче, заодно взяв его на булавку для коллекции. У тебя пока мало материала, ты в основном видел последнее время лишь тех, кто помогал или мешал тебе пробивать свою вещь в печать. Следовательно, у тебя время наступило для написания «Ревизора», если ты помнишь мои поучения, этот сюжет из сорта сюжетов «с фокусом», как все сюжеты, что не «одиссеи». Хлестаков имеет своего грозного и гениально незримого двойника. Гоголеведы договорились до того, что автор в немой сцене намекал чуть ли не на «высшего судию», то есть на Бога. Таким двойником неплохо обзавестись, но не у нас, не в России, не сегодня, где люди не боятся никого и ничего. А фокус нужен, и двойник нужен. И тоже грозный. И хотелось бы — незримый, условный. Еще вчера таким двойником могла оказаться тень «конторы», КГБ, молва, что твой герой — секретный сотрудник. И проверить практически было нельзя, и не считаться с этим было невозможно. Но сегодня считается, что «контора» погорела. Не знаю, не проверял, но если она и существует, то упряталась настолько, что даже самые трусливые ее не боятся, не то что ее тени! Можно, конечно, скрестить ужа и ежа — Дон Жуана инкогнито, не брезгающего мужчинами и с громкой славой, которого судьба привела в провинциальный город на день позже, чем пришло известие о его прибытии и о том, что он болен СПИДом. Вот уж переполох среди властей, где полно педерастов, шлюх и просто не желающих быть соблазненными, но... А вдруг и правда болен? Или это только слух? Можно такого Дон Жуана взять из- за границы. Чтоб соблазнительней! Этакая помесь Нуриева со Шварценеггером. Поди удержись! Тем более что, похоже, про СПИД — вранье! Но это, пожалуй, слишком сильно. А вот если такой человек приезжает в город, как Лебедь в Красноярск, баллотироваться в губернаторы, а уже известно, что на грядущих выборах он обязательно станет президентом, если... здесь выберут! Неплохо, да уж очень далек такой человек от тебя, мой друг, а он и тебя повторять чем-то должен. В плане мечты хотя бы. В русской литературе есть еще один ревизор, тоже театрального свойства, тоже «кукольный», — это Кречинский в «Свадьбе» Сухово-Кобылина. Нечего и говорить, что я не отрекаюсь ни от одного слова, сказанного выше, и драматическую литературу ставлю невысоко, на кукольный уровень, ибо она вся — ухом. «Не рылом». Но Гоголь перепробовал все, ибо гений бил через край, а честолюбие обязывало завоевать и императорскую сцену (Чехов на пьесах весь истратился, а у Гоголя хватило сил на «Ревизора» и «Петербургские повести», цена которым — цена всей судьбы русской литературы, что ошибочно пишут на ценниках к «Ревизору» только потому, что царь сказал, как ему «досталось»). Кречинский (Сухово-Кобылин пережил драму, о которой мы до сих пор не знаем ничего, и она не вошла в его вещи!) потому ревизор, что он тоже завел себе двойника-богача, а стоящее за ним богатство меняет людей самым наиподлейшим образом, вместо страха они испытывают такое же сильное чувство — вожделение! Присоединиться к богатству, присоседиться. И невеста не прочь отдать свою невинность богатому. Совсем уж картонный герой-обличитель почти всю пьесу ходит в дураках, а плоть грозит свалиться в другую койку, к деньгам. Я не знаю, насколько невеста обрадовалась разоблачению. Такой, как Кречинский, мог уже и воспользоваться, поставив родителей перед необходимостью смириться с подлостью. Это витает. Важно, что, как и у Гоголя, все проходят проверку на паршивость и ни один не выдерживает этой проверки, — разглядеть в Кречинском — сыне лейтенанта Шмидта — прохвоста и самозванца им мешают деньги и одежда, манеры мошенника, столь ценимые в России. Кто он по национальности? Поляк, кажется, из тех, что после реформы активно спекулировали землей. Самого Сухово-Кобылина обвиняли в убийстве француженки-возлюбленной, найденной на кладбище мертвой, с неснятыми бриллиантами. Барский почерк, почерк Не-Кречинского. Бриллианты на трупе были целы. В пьесе — бриллианты подменяются, на этом строятся интрига и развязка. Главный бриллиант — невинность — не достается злодею. Так ли? В пьесе так. Почти. Драматургом Кобылин стал случайно — дописал пьесу для домашнего театра за родственника, кузена кажется. Потом вошел во вкус, стал развивать, показывать артистам, с которыми был близок. Написалась бенефисная пьеса. Всякая роль подогнана под актера. Умение частное. Специфическое. И в то же время — суды, подозрения, долги. Яма. Но что же было на самом деле? Откуда вертлявый жулик? Почти барин? Ловелас, знавший и француженок по прошлой жизни? Игрок. Дальше всю свою жизнь Сухово-Кобылин расплевывался (Расплюев) с судейскими. Три пьесы. И один труп. У тебя трупа нет, не пиши «Свадьбу Кречинского». На заметку возьми. Тебе надо писать «Ревизора», но не для театра. Дело почти безнадежное, но у нас умельцы уже успели. Тот же «Золотой теленок» — фальшивый ревизор и фальшивый совслуж. Один — бандит-вымогатель-шантажист, другой — подпольный миллионер, спрятанная мечта каждого общества «бессребреников». И галерея ревизуемых. Почему-то кажется, что некая связь пролегла между Сухово-Кобылиным и Грибоедовым. Оба трагичны, оба из высшей аристократии, оба — с роковой любовью. И оба оставили по шедевру, который непонятно... куда отнести. К литературе? Или к театру-балагану? Грибоедов мудро написал свою гениальную поэму в стихотворной форме, снабдив ироническим подтекстом. Античный театр не знал прозы. Новый театр прозу отдал актерам, но актеры тяготеют к типажам, маскам, на худой конец — к воплощению своей внутренней сущности-маски в любом персонаже, проза начинает спорить с «комедией масок», театр спешит примитизировать тонкую прозу, проза стремится упроститься до театра, в итоге — недостоверно-абсурдные словоизвержения, неслышимые партнерами-персонажами. Чехов сразу превратился в автора театра постмодерна, театра абсурда, и «уехал» окончательно на Запад. Русский театр упражняется на чеховской скрипке в попытке воскрешения мифа о русской душе, русской непостижимости, русской загадочности, лопнувшей струне, бутафорской чайке, которая лепится то к занавесу, как символ, то падает чучелом — под ружьем циника Тригорина, хотя стреляет почему-то Треплев. (Застреливается.) Сумрачный, недостоверный театр, отблески прозы великих. У Толстого таких изысков нет, сел и написал «Власть тьмы», «Живой труп», все по правилам, но проза разрывает и эти безукоризненно построенные вещи.

Явился в Россию ревизор в виде новых правителей. Никто не вздрогнул. Из пушек стреляй — мертвые души не проснутся. Возвращение к сказочному царю Киру: Кириенко-Чичиков, аккуратный, еще молодой, едет по Руси, скупает мертвые души — сам бес, неброский, обыденный, с недостаточным фиаско в финале. Вот где твой герой. Булгаков запустил Воланда со свитой. Россия только похохотала над Бегемотом, починяющим примус. Примус работает на керосине, керосин — нефтепродукт, вот и торгуем нефтепродуктами, потому что свой примус еле коптит. «Примус починяем». Глубок Гёте, мучается Маргарита с платочком и ребеночком, умиляется интеллигенция, корчится в нечеловеческих страданиях Булгаков на полу, не выпущенный на Запад-рай. Едут туда новые Чичиковы, пропускает их румынский пограничник, потому что к животу не привязан золотой поднос, а нефте-керосино-доллары переведены в швейцарский банк. Вот здесь твой герой, обобравший своих до нитки, сделавший души мертвыми и сам мертвая душа. Ты мертвая душа, сделай же себе хотя бы двойника с душой живою! Чичиков, скорее всего, гомосексуалист. Ведь что такое желание обладать мертвыми душами, как не посягательство на плоть, но посягательство противоестественное? Как может отдавшийся правителю-Чичикову присягнуть на верность своему повелителю, расписаться в отдании своей плоти? Да просто! Подставив зад! А посягающему уже мало живой женщины, ему нужна мертвая, умершая в мужчине или лежащая на кладбище. Запад содрогается от чудовищных посягательств на плоть в некрофильских преступлениях! Здесь Чичиков давно одержал полную и окончательную победу. Прикатил к нам угаданный, предвосхищенный Гоголем Чикатило! Дальше, друг, читай газеты. Эх, как тут не вспомнить и частушку, и Лимонова?!

Я склоняюсь перед любимым фанатиком, который не комплексует, а ненавидит и любит, но... с одним условием — если он отчетливо понимает, знает, уверен, верит: то, что он ненавидит, и то, что он любит, одинаково не стоит и гроша! Любит он неправду, ненавидит правду, в оправдание ему — то, что до сих пор ни правда, ни неправда не найдены! А просто он выбрал на ощупь и на запах то, что более всего напоминает его «нормальное» дерьмо. То, что ему ближе! И он его любит! Тогда и ты, которого окрестят всеми матюгами, как меня, в меня и превращаешься, а я в тебя — и оба мы неуязвимы, потому что заранее расплевались со всеми чистоплюями!

Глава одиннадцатая, в которой доказывается, что век книги давно кончился, а начался век авторов текстов для чего угодно, и в том числе для того, что теперь будет называться «книгой» — «интернетской» или «дискето-голографической»

Век книги кончился, недолго он продержался в Европе, совсем недолго в России. Золотой век русской культуры имел свое «остромирово Евангелие». Незнакомый язык, нездешняя красота. Воплотилась она в храмах и в росписях, но книга читаемая пришла позже и всего на сто с небольшим лет. Да, Византия! Да, Кирилл и Мефодий. Но вся наша литература уставится в один книжный шкаф: от Пушкина до Белого. Миллион тонн будет весить этот шкаф! И весь этот нечеловеческий вес (как прах схлопнувшейся в коллапсе звезды в спичечном коробке!) уместится на некой дискете, которую заглотит вампир-компьютер и выдаст вам любой требуемый текст. Кончена книга! К чему зову? К написанию книг из породы «последних». Каждый теперь может разразиться-взорваться одной последней своей книгой, и каждый живущий на земле, беря в руки книгу, осознает, что берет в руки книгу последнюю. Каждая книга — Апокалипсис. Кому какой попадется. Одним — для написания, другим — для прочтения. В этом смысле писатель, правильно понявший Пелевина, напишет наконец настоящий конец! За ним черная дыра. Приехали.

Ты и должен писать такую последнюю книгу. Пришел антихрист на свет Божий, и таким антихристом может оказаться всякий! Вот тебе и ревизор. Ревизор уже с большой буквы. Пришел и ходит в обличье твоего двойника среди людей, скупает-улавливает мертвые души — рукописи неизданных апокалипсисов. Так и начать можно: покупаю за огромные деньги книгу, которой не стыдно завершить историю литературы. Имеющих просят обращаться по телефону... С такого объявления в газете.

Можно и еще упростить: провинциальный журналист едет штурмовать Москву с дальним прицелом на взятие Парижа, он уже имеет в руках рукопись первой книги, а материал для второй он находит самым расчудесным образом: да что там для второй! — он вообще получает литературное наследство, или дар. Он начинает приторговывать своим товаром, намекая, что получил его из рук чуть ли не самого Князя Тьмы. Описывая такого писателя совершенно нового типа, ты опишешь и всю кухню, весь этот зловещий мир грызущихся честолюбий, ненасытной алчности, жажды влияния, власти, женщин ради... их самих — ради Золотого Тельца, ради торжества последнего и окончательного антиидеала, то есть конца света —Апокалипсиса, со вторым пришествием такого Ревизора, которого не ждал никто.

Важно, кого и что поместишь ты в самом центре своего повествования. Когда Щедрин пишет: «В своей усадьбе мучительно умирал от запоя н-ский помещик Иудушка Головлев» — он сразу ставит все точки над «i». Собственно, можно ничего дальше и не писать. Потому что когда умирает сам бес, умирает и всякая надежда на то, что еще есть на свете вещи, ради которых стоит жить остальным. Если бы все разом прочли эту фразу, жизнь в России, да и во всем мире, остановилась бы. Но читает одну книгу один читатель, да и тот, зевая, говорит: «Экая скукотища! Нагнал непотребства! Почитаю-ка я лучше “Князя Серебряного”!» Казалось бы, умри такой чертушка, как Иудушка, мир бы очистился, да и урок бы был извлечен! Ничего подобного! Обвалились бы небеса от совместного прочтения об обстоятельствах этой кончины потому только, что каждому «читателю» предстоит именно такая смерть! Даже если он и капли в рот не берет, даже если и не затиранил всякого ближнего, не исподличался и не развратился до конца — все зерна этих пороков бурно прорастают в каждом, да он не желал догадываться... А Салтыков ткнул! И нет и не будет у графа иных людей, оттого — каждый! И потомки назовут его скучным, занудным писателем, а я так вообще ему отказал от гения на страницах ранее. Да, не гений. Вероятно, уже выше. Может, и русский Дант. Без него не могло быть и Достоевского. Но эти книги — не чтиво — летописи гибели души человеческой с бесполезными стенаниями о спасении. Нет его. Только гибель, сотворенная нашими руками, потому что мы сами выбрали эту гибель. И не будет никакого рая, Царствия небесного и вечного блаженства, потому что не бывает вечного блаженства — блаженство ощущается по контрасту только. С той же скукой. А наше блаженство известно какое — оно в низости, разврате, привыкнув к которому мы жаждем разврата еще более разнузданного. Был Освенцим. Есть миллион голодных в Африке. А сейфы трещат от золота, и писатели выступают поэтическими трибунами от наипродажнейшей политики, голоса их звучат миру, и отложены рукописи! Оплакали все, что можно, поэты и упокоились после мучительной жизни. И кто же осмелится их воскресить рядом с воскресающими цареубийцами? Убийцами детей? Сжигающими семьи с гроссбухами в руках, где в статье «приход» значатся обручальные кольца, золотые коронки, нательные крестики и золотые могендовиды!

У Франса есть рассказ о библиофиле, который начал с собирания редких и любимых забытых книг, перешел к раритетам, потом к инкунабулам, потом к рукописям и кончил... локоном Бодлера, запечатанным в золотой ларец. Книги больше не нужны. В апокрифическом пророчестве сказано о конце времен и пришествии антихриста: будет он прекрасен неотразимо, будут внимать ему все с полною верою, достигнет голос его каждого уха и сердца, дотоле уже знакомых со словом Благой Вести (предсказано, что к ЭТОМУ МИГУ все ЕЕ хоть в миссионерском переложении услышат!), и, достигнув, будут все совращены и низринуты в... Вот тебе, друг, и интернет, и магия ликов типа Майкла Джексона — человек? недотыкомка? И только одного лика не хватает, одного голоса — твоего лика и голоса твоего! Воструби!

Конечно, я немножко принажал педаль, нафантазировал, чтоб тебя взбудоражить: даже извлеченный из интернета роман де Сада «Новая Жюстина», даже иллюстрированный художником наиценнейшим и наимоднейшим никакого переворота в душах не произведет — де Сад, мы говорили, философ, а не порнограф, он пытался предостеречь, ждал, что отшатнутся не от него, а от тех, кто творит непотребства в личине праведника, революционера, демократа и самаритянина-благотворителя, вырезая почки у детей, насилуя беременных и сжигая матерей на глазах у чад. Все повидал «интернетский» человек, все перепробовал, ко всему привык, приятно ему и намек понять о существовании некой «Внутренней Монголии», где белогвардеец в белых одеждах посадит его в белый сугроб рядом с обугленной куклой извлеченного из топки Лазо, чтобы отделить его, чистого, от того, нечистого. Намек сей человек примет от Виктора Пелевина благосклонно, но мечтать будет о том, чтобы все вместе загрохотали в самое-самое черное, смрадное пекло: на миру и смрад — амброзия! Слишком это утло — прохаживаться с сачком по райским кущам, ловить райских жаворонков и отпускать их на волю. Верит тот, кто нынче правит, что золото правит миром и по ту сторону и спасутся богатые, объединившись в союз тех, ради которых этот мир создан, ради которых он и погибнет, вернее, утонет в море детских слез, и не ради счастья всего человечества, а ради только счастья-благополучия этих тайно соединенных, и счастливы они не будут, если счастье будет ОБЩИМ! Вот новый русский, он платит за роковую красавицу, та поднимает цену — деньги летят в огонь. Кто полезет голыми руками в пламя? Не Мышкин! Гаврила Ардалионович — откуда это имя? — в безумии лезет в адский пламень за презренным металлом — и ему вечная жизнь?! А Фауст? Ослепший, вторично состарившийся искатель смысла жизни? Он слышит радостный шум работ по постройке очередного коммунистического рая, сейчас оросят пустыни, взрастят урожай, и вся черная Африка, Индия и Китай будут на века сыты! Включая Северную Корею и злосчастную Индонезию! Звучит под звуки Девятой Бетховена, под шиллеровский хорал «Обнимитесь, миллионы» роковое: «Остановись, мгновенье, ты...» — лемуры, недослушав, толкают старика в яму. И все потому, что денег для голодных, как всегда, не хватает, потому что недостающую сумму члены Союза золота, поставившие весь спектакль, запершие в сумасшедший дом де Сада, уморившие Гоголя и Блока, заездившие Достоевского, задушившие Есенина и Рубцова, застрелившие Маяковского, расстрелявшие всем скопом всех добычиных и баршевых вместе с пильняками, убившие всех царей, — держат у себя! Она и удерживается специально, чтобы не хватило голодным. Им самим немного нужно на кислородную персональную палатку, пару чужих сердец и почек, семенники шимпанзе и кровь парочки абортированных — это сейчас дешевка; они держат золото и его тайну себя, потакая тебе, если ты увидишь от этой тайны любопытных, я беру на себя грех упоминания о ней, а ты — бери, что дают! «Блаженны нищие духом!» — это ты. «Ибо их».

Фокус с Фаустом вдвойне поучителен; Гёте был немецкий умница: и душу продал, и не получил ничего, кроме слепоты и ямы! Нет, ты только что продал душу, не бросил ведь эту книгу в огонь! И не бросай, поздно, ты отравлен! Ну так бери, что тебе полагается: славу, деньги, могущество и бессмертие! А что душа? Дым! Глиняный палец буддиста, глиняный пулемет, превращающий стреляющего в ничто — палец отца Сергия в кровавых опилках — куда он ведет? Сначала на станцию Астапово, потом — в это самое ничто. Лев Толстой во Внутренней Монголии. Доллар строчка — расценка Толстого перед смертью. И что-то бедным студентам. В деноминированных рублях, чтобы научились с молодых ногтей превращаться в интеллектуальное удобрение.

«Иностранная литература». Аксенов, Владимов, Гладилин, Войнович, Зиновьев. Тени: Довлатов, Некрасов, Максимов, Синявский и Даниель. Ожившие голоса: Иоссель, Юринин, Савицкий, Городинский. И оставшиеся на «том берегу»: Лимонов, Сорокин, Ерофеев, Харитонов, Галковский: опять «иностранная литература». Почему? Вошли в европейскую литературу Вен. Ерофеев, Маканин, Кураев, Кибиров, Ким? Наверное. Еще Пелевин. Но на блошиных, грошовых развалах Европы уже лежат Анатолий Рыбаков, Юрий Бондарев, Чингиз Айтматов и Юрий Рытхэу. В «нобелевской» серии, конечно, Солженицын, Шолохов, Бродский. Пять марок — том, за десять томов — сорок. Все как у людей. А русской литературы нет. Может быть, Распутин, Крупин, Можаев, Абрамов? Яшин, Носов, Семин? И примкнувший к ним Трифонов? Или Нагибин? Или Виктория Токарева?

Столько имен, а литература все не складывается. Загадка. Можно свалить на власти. Бьют, преследуют, сажают. Пора умирать, а еще не жили. И очень высокий уровень. В одном Дмитрии Савицком столько образности, что может потягаться с Олешой, недаром был фотографом. Может, придираемся мы с тобой, друг-классик из будущего? Это и есть русская литература? Кто-то ушел, кто-то пришел... Разве вся литература — это не попытка вырваться из плена? В данном случае — негодной, противной, негостеприимной родины? Скажем вместе: мелко. Брак с иностранкой, выезд, далее — «Бессонница»! Никто лучше Савицкого не описал погибавший и таки погибший Коктебель. Москву предапокалипсическую. Фарца, диссидент, самиздатчик; интеллектуал, буддист, обломок, творец, бунтарь, степной волк, воющий на луну, — и везде ему плохо. Савицкому, надеюсь, стало чуть лучше: Париж, теннис, «Голос», «Свобода», джаз, рукопись, комфорт, любовь — она была? И есть ли? Жива ли «К...»?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 352; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.027 сек.