Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Степной волк 11 страница




напрячься, чтобы это расслышать:

-- Сегодня я хочу сказать тебе кое-что, нечто такое, что

давно знаю, да и ты это уже знаешь, но еще, может быть, себе не

сказал. Я скажу тебе сейчас, что я знаю о себе и о тебе и про

нашу судьбу. Ты, Гарри, был художником и мыслителем, человеком,

исполненным радости и веры, ты всегда стремился к великому и

вечному, никогда не довольствовался красивым и малым. Но чем

больше будила тебя жизнь, чем больше возвращала она тебя к тебе

самому, тем больше становилась твоя беда, тем глубже, по самое

горло, погружался ты в страданье, страх и отчаянье, и все то

прекрасное и святое, что ты когда-то знал, любил, чтил, вся

твоя прежняя вера в людей и в наше высокое назначенье -- все

это нисколько не помогло тебе, потеряло цену, разбилось

вдребезги. Твоей вере стало нечем дышать. А удушье -- жесткая

разновидность смерти. Это правильно, Гарри? Это действительно

твоя судьба?

Я кивал, кивал, кивал головой.

-- У тебя было какое-то представление о жизни, была

какая-то вера, какая-то задача, ты был готов к подвигам,

страданьям и жертвам -- а потом ты постепенно увидел, что мир

не требует от тебя никаких подвигов, жертв и всякого такого,

что жизнь -- это не величественная поэма с героическими ролями

и всяким таким, а мещанская комната, где вполне довольствуются

едой и питьем, кофе и вязаньем чулка, игрой в тарок и

радиомузыкой. А кому нужно и кто носит в себе другое, нечто

героическое и прекрасное, почтенье к великим поэтам или

почтенье к святым, тот дурак и донкихот. Вот так. И со мной

было то же самое, друг мой! Я была девочкой с хорошими

задатками, созданной для того, чтобы жить по высокому образцу,

предъявлять к себе высокие требованья, выполнять достойные

задачи. Я могла взять на себя большой жребий, быть женой

короля, возлюбленной революционера, сестрой гения, матерью

мученика. А жизнь только и позволила мне стать куртизанкой

более или менее хорошего вкуса, да и это далось мне с великим

трудом! Вот как случилось со мной. Одно время я была безутешна

и долго искала вину в самой себе. Ведь жизнь, думала я, в

общем-то всегда права, и если жизнь посмеялась над моими

мечтаньями, значит, думала я, мои мечты были глупы, неправы. Но

это не помогало. А поскольку у меня были хорошие глаза и уши,

да и некоторое любопытство тоже, я стала присматриваться к так

называемой жизни, к своим знакомым и соседям, к более чем

пятидесяткам людей и судеб, и тут я увидела, Гарри: мои мечты

были правы, тысячу раз правы, так же как и твои. А жизнь, а

действительность была неправа. Если такой женщине, как я,

оставалось либо убого и бессмысленно стареть за пишущей

машинкой на службе у какого-нибудь добытчика денег, или ради

его денег выйти за него замуж, либо стать чем-то вроде

проститутки, то это было так же неправильно, как и то, что

такой человек, как ты, должен в одиночестве, в робости, в

отчаянье хвататься за бритву. Моя беда была, может быть, более

материальной и моральной, твоя -- более духовной, но путь был

один и тот же. Думаешь, мне непонятны твой страх перед

фокстротом, твое отвращенье к барам и танцзалам, твоя

брезгливая неприязнь к джазовой музыке и ко всей этой ерунде?

Неттт, -- они мне слишком понятны, и точно так же понятны твое

отвращенье к политике, твоя печаль по поводу болтовни и

безответственной возни партий, прессы, твое отчаянье по поводу

войны -- и той, что была, и той, что будет, по поводу нынешней

манеры думать, читать, строить, делать музыку, праздновать

праздники, получать образование! Ты прав. Степной волк, тысячу

раз прав, и все же тебе не миновать гибели. Ты слишком

требователен и голоден для этого простого, ленивого,

непритязательного сегодняшнего мира, он отбросит тебя, у тебя

на одно измерение больше, чем ему нужно. Кто хочет сегодня жить

и радоваться жизни, тому нельзя быть таким человеком, как ты и

я. Кто требует вместо пиликанья -- музыки, вместо удовольствия

-- радости, вместо баловства -- настоящей страсти, для того

этот славный наш мир -- не родина...

Она потупила взгляд и задумалась.

-- Гермина, -- воскликнул я с нежностью, -- сестpa, какие

хорошие у тебя глаза! И все-таки ты обучила меня фокстроту! Но

как это понимать, что такие люди, как мы, с одним лишним

измерением, не могут здесь жить? В чем тут дело? Это лишь в

наше время так? Или это всегда было?

-- Не знаю. К чести мира готова предположить, что все дело

лишь в нашем времени, что это только болезнь, только нынешняя

беда. Вожди рьяно и успешно работают на новую войну, а мы тем

временем танцуем фокстрот, зарабатываем деньги и едим шоколадки

-- ведь в такое время мир должен выглядеть скромно. Будем

надеяться, что другие времена были лучше и опять будут лучше,

богаче, шире, глубже. Но нам это не поможет. И, может быть, так

всегда было...

-- Всегда так, как сегодня? Всегда мир только для

политиков, спекулянтов, лакеев и кутил, а людям нечем дышать?

-- Ну да, я этого не знаю, никто этого не знает. Да и не

все ли равно? Но я, друг мой, думаю сейчас о твоем любимце, о

котором ты мне иногда рассказывал и читал письма, о Моцарте. А

как было с ним? Кто в его времена правил миром, снимал пенки,

задавал тон и имел какой-то вес -- Моцарт или дельцы, Моцарт

или плоские людишки? А как он умер и как похоронен? И наверно,

думается мне, так было и будет всегда, и то, что они там в

школах называют "всемирной историей", которую полагается для

образования учить наизусть, все эти герои, гении, великие

подвиги и чувства -- все это просто ложь, придуманная школьными

учителями для образовательных целей и для того, чтобы чем-то

занять детей в определенные годы. Всегда так было и всегда так

будет, что время и мир, деньги и власть принадлежат мелким и

плоским, а другим, действительно людям, ничего не принадлежит.

Ничего, кроме смерти60.

-- И ничего больше?

-- Нет, еще вечность.

-- Ты имеешь в виду имя, славу в потомстве?

-- Нет, волчонок, не славу -- разве она чего-то стоит? И

неужели ты думаешь, что все действительно настоящие и в полном

смысле слова люди прославились и известны потомству?

-- Нет, конечно.

-- Ну, вот, значит, не славу! Слава существует лишь так,

для образования, это забота школьных учителей. Не славу, о нет!

А то, что я называю вечностью. Верующие называют это Царством

Божьим. Мне думается, мы, люди, мы все, более требовательные,

знающие тоску, наделенные одним лишним измерением, мы и вовсе

не могли бы жить, если бы, кроме воздуха этого мира, не было

для дыханья еще и другого воздуха, если бы, кроме времени, не

существовало еще и вечности, а она-то и есть царство истинного.

В нее входят музыка Моцарта и стихи твоих великих поэтов, в нее

входят святые, творившие чудеса, претерпевшие мученическую

смерть и давшие людям великий пример. Но точно так же входит в

вечность образ каждого, настоящего подвига, сила каждого

настоящего чувства, даже если никто не знает о них, не видит

их, не запишет и не сохранит для потомства. В вечности нет

потомства, а есть только современники.

-- Ты права, -- сказал я.

-- Верующие, -- продолжала она задумчиво, -- знали об этом

все-таки больше других. Поэтому они установили святых и то, что

они называют "ликом святых". Святые -- это по-настоящему люди,

младшие братья Спасителя. На пути к ним мы находимся всю свою

жизнь, нас ведет к ним каждое доброе дело, каждая смелая мысль,

каждая любовь. Лик святых -- в прежние времена художники

изображали его на золотом небосводе, лучезарном, прекрасном,

исполненном мира, -- он и есть то, что я раньше назвала

"вечностью". Это царство по ту сторону времени и видимости. Там

наше место, там наша родина, туда, Степной волк, устремляется

наше сердце, и потому мы тоскуем по смерти. Там ты снова

найдешь своего Гете, и своего Новалиса, и Моцарта, а я своих

святых, Христофора, Филиппе Нери61 -- всех. Есть много святых,

которые сначала были закоренелыми грешниками, грех тоже может

быть путем к святости, грех и порок. Ты будешь смеяться, но я

часто думаю, что, может быть, и мой друг Пабло -- скрытый

святой. Ах, Гарри, нам надо продраться через столько грязи и

вздора, чтобы прийти домой62! И у нас нет никого, кто бы повел

нас, единственный наш вожатый -- это тоска по дому.

Последние свои слова она произнесла опять еле слышно, и в

комнате наступила мирная тишина, солнце садилось, и золотые

литеры на многих корешках моих книг мерцали в его лучах. Я взял

в ладони голову Гермины, поцеловал ее в лоб и прижался щекой к

ее щеке -- по-братски. Несколько мгновений мы оставались в

такой позе. Я предпочел бы остаться в такой позе и уже никуда

сегодня не выходить. Но на эту ночь, последнюю перед большим

балом, Мария обещала себя мне.

По дороге к ней думал я, однако, не о Марии, а о том, что

сказала Гермина. Все это, так мне казалось, были, вероятно, не

ее собственные мысли, а мои, которые эта ясновидящая, прочтя и

вдохнув их в себя, воспроизвела мне так, что они обрели форму и

предстали передо мной в новом виде. За то, что она высказала

мысль о вечности, я был ей особенно благодарен в тот час. Мне

нужна была эта мысль, без нее я не мог жить и не мог умереть.

Святая потусторонняя жизнь, не связанная ни с каким временем,

мир вечных ценностей, божественной сущности -- вот что было

сегодня заново подарено мне моей подругой и учительницей

танцев. Я невольно вспомнил свой гетевский сон, вспомнил облик

старого мудреца, который смеялся таким нечеловеческим смехом и

шутил со мной на свой бессмертный манер. Теперь только понял я

его смех, смех бессмертных63. Он был беспредметен, этот смех,

он был только светом, только прозрачностью, он был тем, что

остается в итоге, когда подлинный человек, пройдя через людские

страданья, пороки, ошибки, страсти и недоразуменья, прорывается

в вечность, в мировое пространство. А "вечность" была не чем

иным, как избавлением времени, неким возвратом его к

невинности, неким обратным превращеньем его в пространство.

Я поискал Марию в том месте, где мы обычно ужинали в наши

вечера, но она еще не пришла.

Я сидел в ожиданье за накрытым столом в тихом трактирчике

на окраине города, продолжая думать о нашем разговоре. Все эти

мысли, объявившиеся между Герминой и мной, казались мне такими

знакомыми, такими родными, они словно бы выплыли из

сокровеннейших глубин моей мифологии, моего мира образов!

Бессмертные, отрешенно живущие во вневременном пространстве,

ставшие образами, хрустальная вечность, обтекающая их как эфир,

и холодная, звездная, лучезарная ясность этого внеземного мира

-- откуда же все это так мне знакомо? Я задумался, и на ум мне

пришли отдельные пьесы из "Кассаций" Моцарта, из "Хорошо

темперированного клавира" Баха, и везде в.этой музыке

светилась, казалось мне, эта холодная, звездная прозрачность,

парила эта эфирная ясность. Да, именно так, эта музыка была

чем-то вроде застывшего, превратившегося в пространство

времени, и над ней бесконечно парили сверхчеловеческая ясность,

вечный, божественный смех. О, да ведь и старик Гете из моего

сновиденья был здесь вполне уместен! И вдруг я услышал вокруг

себя этот непостижимый смех, услышал, как смеются бессмертные.

Я завороженно сидел, завороженно вытащил карандаш из кармана

жилетки, поискал глазами бумаги, увидел перед собой прейскурант

вин и стал писать на его обороте, писать стихи, которые лишь на

следующий день нашел у себя в кармане. Вот они:

 

БЕССМЕРТНЫЕ

 

К нам на небо из земной юдоли

Жаркий дух вздымается всегда --

Спесь и сытость, голод и нужда,

Реки крови, океаны боли,

Судороги страсти, похоть, битвы,

Лихоимцы, палачи, молитвы.

Жадностью гонимый и тоской,

Душной гнилью сброд разит людской,

Дышит вожделеньем, злобой, страхом,

Жрет себя и сам блюет потом,

Пестует, искусства и с размахом

Украшает свой горящий дом.

Мир безумный мечется, томится,

Жаждет войн, распутничает, врет,

Заново для каждого родится,

Заново для каждого умрет.

 

Ну, а мы в эфире обитаем,

Мы во льду астральной вышины

Юности и старости не знаем,

Возраста и пола лишены.

Мы на ваши страхи, дрязги, толки,

На земное ваше копошенье

Как на звезд глядим коловращенье,

Дни у нас неизмеримо долги.

Только тихо головой качая

Да светил дороги озирая,

Стужею космической зимы

В поднебесье дышим бесконечно.

Холодом сплошным объяты мы,

Холоден и звонок смех наш вечный.

 

Затем пришла Мария, и после веселого ужина я пошел с ней в

нашу комнатку. В этот вечер она была красивее, теплее и

сердечнее, чем когда-либо, и в ее нежностях, в ее играх я

почувствовал предельную готовность отдаться.

-- Мария, -- сказал я, -- ты сегодня расточительна, как

богиня. Не замучь нас обоих до смерти, ведь завтра

бал-маскарад. Что за кавалер будет у тебя завтра? Боюсь,

дорогой мой цветок, что это -- сказочный принц и что он похитит

тебя и ты уже не вернешься ко мне. Ты любишь меня сегодня почти

так, как это обычно бывает у любящих на прощанье, напоследок.

Она прижалась губами к самому моему уху и прошептала:

-- Лучше не говори, Гарри! Каждый раз может быть

последним. Когда Гермина возьмет тебя, ты уже не придешь ко

мне. Может быть, она возьмет тебя завтра.

Никогда не ощущал я сильнее особого чувства тех дней, их

удивительно двойственного, сладостно-горького настроения, чем в

ту ночь перед балом. Это было счастье -- красота Марии и ее

готовность отдаться, часы, когда можно было натешиться,

надышаться, проникнуться сотнями тонких чувственных прелестей,

о которых я с таким опозданьем, на старости лет, узнал,

плескаясь в мягких, убаюкивающих волнах наслажденья. И все же

это была лишь оболочка: внутри все было полно значенья,

напряженья, дыханья и, предаваясь милым и трогательным мелочам

любви с любовной нежностью, словно бы купаясь в теплой воде

счастья, я чувствовал, как моя судьба опрометью несется вперед,

брыкается, как испуганный конь, мчится в тоске и страхе к

обрыву, к пропасти, готовая к смерти. И если еще недавно я с

опаской и робостью противился приятному легкомыслию любви

только чувственной, если еще недавно страшился смеющейся,

уступчивой красоты Марии, то теперь я испытывал страх перед

смертью -- но страх, который уже знал, что скоро он превратится

в покорность и избавление.

В то время, как мы молча предавались хлопотливым играм

нашей любви и принадлежали друг другу полней, чем когда-либо,

душа моя прощалась с Марией, прощалась со всем, что она для

меня означала. Благодаря ее науке я перед концом еще раз

по-детски доверился игре поверхностного, искал мимолетных

радостей, стал ребенком и животным в невинности пола, -- а в

прежней моей жизни это состояние было знакомо мне лишь как

редкое исключенье, ибо к чувственной жизни и к полу почти

всегда примешивался для меня горький привкус вины, сладкий, но

жутковатый вкус запретного плода, которого человек духовный

должен остерегаться. Теперь Гермина и Мария показали мне этот

Эдем в его невинности, я благодарно погостил в нем -- но мне

приспевала пора идти дальше, слишком красиво и тепло было в

этом Эдеме. Опять домогаться венца жизни, опять искупать

бесконечную вину жизни -- такой был мой жребий. Легкая жизнь,

легкая любовь, легкая смерть -- это не для меня.

Из намеков девушки я заключил, что на завтрашнем балу или

после него нас ждут какие-то особые удовольствия, какой-то

особый разгул. Может быть, это и есть конец, может быть, Марию

ее предчувствие не обманывает, и сегодня мы лежим рядом в

последний раз, а завтра судьба, может быть, повернется иначе? Я

был полон жгучей тоски; полон щемящего страха, и, отчаянно

цепляясь за Марию, я еще раз судорожно и жадно обежал все

тропинки и чащи ее Эдема, еще раз впился зубами в сладкий плод

райского древа.

После этой ночи я отсыпался днем. Утром я поехал сначала в

баню, потом, смертельно усталый, домой, затемнил свою спальню,

нашел, раздеваясь, в кармане свои стихи, снова забыл о них,

сразу же лег, забыл о Марии, Гермине и маскараде и проспал весь

день. Поднявшись вечером, я лишь во время бритья вспомнил, что

уже через час начнется бал и мне нужно приготовить рубашку с

пластроном. Я собрался в хорошем настроенье и вышел из дому,

чтобы сначала поесть.

Это был первый костюмированный бал, в котором я

участвовал. В прежние времена, впрочем, я посещал иногда

подобные праздники и порой находил их красивыми, но я не

танцевал, я был лишь зрителем, и энтузиазм, с каким о них

рассказывали, с каким их ждали другие, всегда казался мне

смешным. А сегодня и для меня бал был событием, которого я ждал

со смесью радости, любопытства и страха. Поскольку дамы у меня

не было, я решил явиться туда попозже, да и Гермина советовала

мне так поступить.

В "Стальной шлем", прежнее мое прибежище, где, прихлебывая

вино и строя из себя холостяков, коротали вечера разочарованные

мужчины, я последнее время редко захаживал, он уже не отвечал

стилю теперешней моей жизни. Но сегодня вечером меня как-то

само собой потянуло туда; при том тоскливо-радостном ощущенье

судьбы и прощанья, в котором я сейчас пребывал, все вехи и

памятные места моей жизни озарились еще раз мучительно

прекрасным отблеском прошлого, в том числе и этот прокуренный

кабачок, где я еще недавно был завсегдатаем, где мне еще

недавно достаточно было такого нехитрого наркотического

средства, как бутылка местного вина, чтобы еще на одну ночь

лечь в свою одинокую постель, чтобы еще на один день смириться

с жизнью. Другие, более сильные возбудительные средства

довелось мне с тех пор узнать, довелось наглотаться с тех пор

ядов послаще. Улыбаясь, переступил я порог старого кабака, и

хозяйка встретила меня приветственными словами, а завсегдатаи

молчаливым кивком. Мне предложили и принесли жареного цыпленка,

светлой струей лилось молодое эльзасское вино в толстый

мужицкий стакан, ласково глядели на меня чистые белые

деревянные столы, старые желтые панели. И в то время как я ел и

пил, во мне все крепло это чувство увяданья и расставанья, это

мучительно глубокое чувство никогда так и не распадавшейся, но

теперь созревающей для распада слитности со всеми местами и

вещами прежней моей жизни. "Современный" человек называет это

сентиментальностью; он перестает любить вещи, вещи, даже самые

священные для него некогда, даже свой автомобиль, который

надеется при первой возможности поменять на новый, лучшей

марки. Этот современный человек энергичен, деловит, здоров,

холоден и молодцеват -- тип хоть куда, он еще покажет себя в

следующей войне. Мне это было безразлично, я не был ни

современным человеком, ни старомодным, я выпал из времени и

несся куда-то, близкий к смерти, готовый к смерти. Я ничего не

имел против сентиментальностей, я был благодарно рад, что в

моем сгоревшем сердце теплилось хоть какое-то подобие чувств. И

я отдался воспоминаньям, навеянным этим старым кабаком, своей

привязанности к этим старым грубым стульям, отдался запаху дыма

и вина, тому дуновенью привычки, тепла, сходства с родиной,

которое я во всем этом ощущал. Прощанье -- прекрасная вещь, оно

размягчает. Мне были милы мое жесткое сиденье, мои мужицкий

стакан, мил прохладный фруктовый вкус эльзасского, мила моя

близость со всем и со всеми в этом зале, милы лица

замечтавшихся пьяниц, этих разочарованных, чьим братом я давно

был. Мещанскими сантиментами упивался я здесь, слегка

приправленными ароматом старомодной трактирной романтики той

отроческой поры, когда трактир, вино и сигара были еще

запретными, неведомыми, великолепными вещами. Но Степной волк

не встрепенулся, чтобы оскалить зубы и разорвать в клочья мои

сантименты. Я мирно сидел, озаренный прошлым, озаренный слабым

светом успевшей уже погибнуть звезды.

Вошел уличный торговец с жареными каштанами, и я купил у

него горсть. Вошла старуха с цветами, я купил у нее несколько

гвоздик и преподнес их хозяйке. Лишь собираясь расплатиться и

не найдя привычного пиджачного кармана, я заметил, что я во

фраке. Бал-маскарад? Гермина!

Но было еще очень рано, я не мог решиться пойти в "Глобус"

уже сейчас. К тому же, как-то случалось со мной во время всех

этих увеселений последней поры, я чувствовал какую-то

внутреннюю помеху, какую-то скованность, какое-то нежеланье

входить в большие, переполненные, шумные залы, какую-то

ученическую робость перед чуждой атмосферой, перед миром

прожигателей жизни, перед танцами.

Слоняясь по улицам и проходя мимо какого-то кино, я

взглянул на блеснувшие пучки света и огромные цветные афиши,

пошел было дальше, но вернулся и вошел внутрь. До одиннадцати

примерно я мог здесь преспокойно посидеть в темноте. С помощью

служителя, указывавшего мне путь фонариком, я пробрался через

занавески в темный зал, нашел свободное место и оказался вдруг

в Ветхом завете. Шел один из тех фильмов, которые будто бы не

для заработка, а в благородных и святых целях ставятся с

большой помпой и выдумкой и на которые даже учителя закона

Божия водят своих учеников. Давалась история Моисея и

израильтян в Египте -- со щедрым набором людей, лошадей,

верблюдов, дворцов, фараоновских богатств и еврейских мук в

горячих песках пустыни. Я видел, как Моисей, причесанный

немножко под Уолта Уитмена, роскошный театральный Моисей

вотановской походкой64, с длинным посохом, рьяно и мрачно идет

по пустыне впереди евреев. Я видел, как он молился Богу у

Чермного моря, видел, как расступается Чермное море, давая

дорогу, образуя ложбину между громоздящимися горами воды (о

том, каким образом устроили это киношники, могли долго спорить

конфирманды, приведенные на этот религиозный фильм пастором),

видел, как шагают сквозь море пророк и боязливый народ, видел,

как позади них появляются колесницы фараона, видел, как

египтяне сперва изумляются и робеют на морском берегу, а потом

смело бросаются вперед, видел, как над великолепным,

златопанцирным фараоном и надо всеми его колесницами и воинами

смыкаются толщи воды, и вспомнил чудесный генделевский дуэт для

двух басов, где это событие великолепно воспето. Я видел затем,

как Моисей, мрачный герой среди мрачной скалистой пустыни,

поднимается на Синай, смотрел, как Иегова через посредство

бури, грозы и световых сигналов сообщает ему там десять

заповедей, а его недостойный народ воздвигает у подножья горы

Золотого тельца и предается довольно-таки неумеренным

увеселеньям. Мне было невероятно странно видеть все это воочию,

глядеть, как священные истории, с их героями и чудесами,

осенившие некогда наше детство первым смутным представленьем о

другом мире, о чем-то сверхчеловеческом, разыгрываются здесь за

плату перед благородной публикой, которая тихонько жует

принесенные с собой булочки, -- в этой маленькой картинке видна

была вся бросовость, вся обесцененность культуры в нашу эпоху.

Господи, пускай бы уж, чтобы только предотвратить это свинство,

погибли тогда, кроме египтян, и евреи, и все другие люди на

свете, погибли насильственной и пристойной смертью, а не этой

ужасной, мнимой и половинчатой, которой умираем сегодня мы.

Право, пускай бы!

Мою тайную скованность, мою безотчетную робость перед

балом-маскарадом кино и вызванные им чувства не уменьшили, а

неприятно усилили, и я должен был, подумав о Гермине, сделать

над собой усилие, чтобы наконец поехать в "Глобус" и войти в

залы. Время было уже позднее, бал был давно в полном разгаре;

трезвый и робкий, я сразу же, не успев раздеться, попал в

бурную толпу масок, меня фамильярно толкали в бока, девушки

требовали, чтобы я угостил их шампанским, клоуны хлопали меня

по плечу и обращались ко мне на "ты". Не поддаваясь ничьим

уговорам, я с трудом протиснулся к гардеробу через битком

набитые залы и, получив номерок, тщательно спрятал его в карман

с мыслью, что, наверно, скоро воспользуюсь им, устав от этой

сутолоки.

Во всех помещеньях большого здания бушевал праздник65, во

всех залах танцевали, в подвальном этаже тоже, все коридоры и

лестницы были заполнены масками, танцами, музыкой, смехом и

беготней. Я удрученно пробирался сквозь эту толчею -- от

негритянского оркестра к крестьянской музыке, из большого,

сияющего главного зала в проходы, на лестницы, в бары, к

буфетам, в комнаты, где пили шампанское. Стены были по большей

части увешаны дикарскими веселыми картинами самых модных

художников. Все были здесь -- художники, журналисты, ученые,

дельцы и, конечно, вся жуирующая публика города. В одном из

оркестров сидел мистер Пабло и вдохновенно дудел в свою

изогнутую трубу; узнав меня, он громко пропел мне свое

приветствие. Теснимый толпой, я оказывался то в одном, то в

другом зале, поднимался по лестницам, спускался по лестницам;

один из коридоров подвального этажа изображал ад, и там

неистовствовал музыкальный ансамбль чертей. Постепенно я начал

поглядывать, где же Гермина, где же Мария, я пустился на

поиски, сделал несколько попыток проникнуть в главный зал, но

каждый раз сбивался с пути или отступал перед встречным потоком

толпы. К полуночи я еще никого не нашел; хоть я еще не

танцевал, мне было жарко, и голова у меня кружилась, я

плюхнулся на ближайший стул, среди сплошь незнакомых людей,

спросил вина и пришел к выводу, что на такие шумные праздники

старикам вроде меня соваться нечего. Я уныло пил вино, глядел

на голые руки и спины женщин, смотрел, как мимо проносятся

ряженые в причудливых костюмах, сносил легкие толчки в бок и

молча отогнал от себя нескольких девушек, желавших посидеть у

меня на коленях или потанцевать со мной. "Старый брюзга!" --

воскликнула одна из них и была права. Я решил выпить для

храбрости и поднятия духа, но в вине тоже не нашел вкуса, я с

трудом одолел второй стакан. И постепенно я почувствовал, как

стоит за моей спиной, высунув язык, Степной волк. Ничего не

получалось, я был здесь не на месте. Ведь пришел-то я сюда с

самыми лучшими намереньями, но развеселиться я здесь не мог, и

эта громкая бурная радость, этот смех, все это буйство казались

мне глупыми и вымученными.

Поэтому, около часу ночи, злой и разочарованный, я стал

пробираться к гардеробу, чтобы надеть пальто и уйти. Это было

поражением, возвратом к Степному волку, и Гермина вряд ли

простила бы мне это. Но иначе поступить я не мог. С трудом

протискиваясь через толпу к гардеробу, я снова внимательно

смотрел по сторонам в надежде увидеть хоть одну из подруг.

Тщетно. И вот я уже стоял у гардероба, вежливый человек за его

стойкой уже протянул руку за моим номерком, я полез в жилетный

карман -- номерка там не было! Черт возьми, этого еще не

хватало. Когда я печально бродил по залам, когда сидел за

безвкусным вином, я, борясь со своим решением удалиться,

неоднократно совал руку в карман, и каждый раз этот плоский

кружок оказывался на месте. А теперь он пропал. Все было против

меня.

-- Потерял номерок? -- спросил какой-то случившийся рядом




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 369; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.251 сек.