Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Потерянный рай 9 страница




Со сватьями дело было похуже; им было никак не нащупать предметов, дающих простор для беседы, и связано это было с тем, что, хоть Дороти Дуайр и проявляла в День благодарения известную словоохотливость — наполовину замешенную на нервозности, — предметом словоохотливости была исключительно церковь. «Сначала в порту построили церковь Святого Патрика, и Джим был ее прихожанином. Немцы создали свой приход при церкви Святого Михаила, поляки — при церкви Святого Адальберта, что была на углу Третьей улицы и Ист-Джерси-стрит, а также при церкви Святого Патрика, располагавшейся за Джексон-парком, сразу за углом. Церковь Святой Марии стоит на юге Элизабета, в районе Уэст-энда, именно там жили сначала мои родители. У них там была молочная на Маррей-стрит. Церкви Святого Патрика, Святого Сердца, та что в северной части Элизабета, Святого причастия и Непорочного зачатия — все ирландские. И Святой Катарины — тоже. Это уже в стороне, в Вестминстере. Можно сказать, на границе города. Собственно, это уже Хилсайд, но школа через дорогу еще в Элизабете. Ну и, конечно, наша церковь, Святой Женевьевы. Сначала она была под эгидой церкви Святой Екатерины. Маленькая деревянная церковь. Но теперь это большая красивая церковь. Это строение… Помню, когда я впервые вошла туда…»

Вынести это было трудно. Дороти Дуайр без остановки сыпала названиями, и Элизабет превращался в ее устах в какой-то средневековый город: в безбрежных полях трудятся крестьяне, а единственные строения, по которым можно ориентироваться, — шпили торчащих в отдалении приходских церквей. Дороти Дуайр безостановочно говорила о святой Женевьеве, святом Патрике и святой Катарине, а Сильвия Лейвоу сидела напротив, скованная вежливостью, кивала и улыбалась, но была белая как полотно. Выслушивала до конца — хорошие манеры помогали справиться. Так что, в общем и целом, все было отнюдь не так страшно, как они опасались вначале, да и виделись-то всего раз в году — на нейтральной и внерелигиозной почве Дня благодарения, когда все едят одно и то же, и никому не приходится фыркать по поводу странных блюд. Ни клецок, ни фаршированной рыбы, ни горькой зелени — одна лишь индюшка, огромнейшая индюшка на двести пятьдесят миллионов граждан; одна огромнейшая индюшка, насыщающая всех. И мораторий на любые странные кушанья, странные нравы, религиозную исключительность; мораторий на трехтысячелетнюю еврейскую тоску, мораторий на Христа, крест и распятие, мораторий, дающий возможность всем, кто живет в Нью-Джерси и во всех других штатах, спокойнее, чем круглый год, относиться к необъяснимым пристрастиям соседей. Мораторий на горечь и сожаления, накладываемый не только на Дуайров и Лейвоу, но и на каждого американца, с подозрением посматривающего на того, кто от него отличается. Вот она, чистая американская пастораль, и длится она одни сутки.

 

— Это было чудесно. Президентская каюта состояла из целых трех спален и гостиной. Вот что в то время значило обладать титулом «Мисс Нью-Джерси». Лайнер трансатлантической компании. Думаю, что никто не зарезервировал эту каюту, и, когда мы поднялись на борт, они просто отдали ее нам.

Доун рассказывала Зальцманам, как они плыли через Атлантику, чтобы попутешествовать по Швейцарии.

— Я прежде не бывала в Европе, и всю дорогу кто-нибудь да твердил мне: «Франция несравненна, вот погодите, мы придем утром в Гавр, и вы сразу почувствуете аромат Франции. Он восхитителен». В результате я была вся в ожидании и рано утром — Сеймур был еще в постели, — узнав, что мы причаливаем, стрелой выскочила на палубу и глубоко втянула в себя воздух. И что-же? — Доун рассмеялась. — Да, верно, запах был, но это был запах лука и чеснока.

Он действительно оставался в постели, а она выбежала из каюты с Мерри, хотя теперь, слушая, можно было подумать, что она, пораженная тем, что Франция — совсем не благоухающий цветок, стояла на той палубе одна.

— Поезд в Париж. Прекрасные виды. Целые мили лесов, но все деревья стоят ровными рядами. Они так сажают леса — по линейке. Прекрасное путешествие, да, дорогой?

— Да, безусловно.

— Мы разгуливали повсюду с торчавшими из карманов длинными батонами, и они как бы заявляли: «Эй, смотрите на нас, вот как выглядит пара дикарей из Нью-Джерси». Возможно, мы и были теми американцами, над которыми всегда подсмеиваются. Но нам-то было все равно. Бродили по городу, пощипывали эти батоны, глазели на все подряд: Лувр, сад Тюильри — божественно! Жили в «Крийоне». И это было самой лучшей частью путешествия. Мне так там понравилось! А потом сели на ночной поезд — «Восточный экспресс» — и отправились в Цюрих, но проводник не разбудил нас вовремя. Ты помнишь, Сеймур?

Он помнил. Мерри спустили на платформу в одной пижамке.

— Это было ужасно. Поезд готов был тронуться. Мне пришлось схватить вещи и выбросить их в окно — знаете, у них принято пользоваться таким способом, — а сами мы выскочили полуодетые. Ведь мы спали — они нас не разбудили. Чудовищно! — и Доун весело рассмеялась, заново вспоминая эту сцену. — Представляете себе нас? Мы с Сеймуром в одном исподнем, а вокруг чемоданы. Но так или иначе, — она просто согнулась от смеха и вынуждена была сделать паузу, — так или иначе мы все же попали в Цюрих, обедали там в дивных ресторанах, где все благоухало запахом нежных круасанов и отличных паштетов — паштетные patisseries там на каждом углу. И еще много всего в этом роде. О, как это было хорошо! Газеты прикреплены к деревянным палочкам и свешиваются со специальной рамы. Снимаешь с нее газету, садишься и завтракаешь — изумительно! Оттуда мы ехали на машине, наняв ее, спустились в самый центр кантона Симменталь, а потом поехали дальше, в Люцерн, прекрасный, неописуемой красоты город, а оттуда — в Лозанну, в «Бо-Риваж». Ты помнишь «Бо-Риваж»? — спросила она мужа, все еще крепко державшего ее за руку.

Да-да, он помнил. Никогда не забывал. По странному совпадению он вспомнил «Бо-Риваж» как раз сегодня, по дороге от Централ-авеню в Олд-Римрок. Вспомнил Мерри, пьющую чай в кафе, где играет оркестр, Мерри, еще не ставшую жертвой насилия. Она, шестилетняя крошка, тогда танцевала с метрдотелем, а четверо убитых ею еще не были убиты. Мадемуазель Мерри. В их самый последний день в «Бо-Риваж» Швед спустился в ювелирный магазин, размещавшийся в вестибюле отеля, — Мерри и Доун пошли прогуляться по набережной, взглянуть в последний раз на пароходики, бороздящие Женевское озеро, на Альпы по ту его сторону — и купил Доун бриллиантовое ожерелье. Мысленно он представил ее надевающей это бриллиантовое ожерелье в дополнение к короне, хранящейся в шляпной коробке на самом верху шкафа — серебряной короне с двумя рядами искусственных бриллиантов, которой ее увенчали как «Мисс Нью-Джерси». Но поскольку она железно отказывалась надеть эту корону, даже чтобы показать ее Мерри («Нет-нет, это глупости, я ее мамочка, и этого вполне достаточно»), он так и не сумел уговорить Доун соединить эти украшения. Зная Доун так, как он знал ее, Швед понимал, что не уговорит ее надеть корону с ожерельем даже в шутку, для него одного, в их спальне. Мало в чем она проявляла такое упрямство, как в нежелании выступать в роли бывшей «Мисс Нью-Джерси». «Этот конкурс в прошлом, — отвечала она уже тогда всем, кто пытался расспрашивать ее о годе, увенчанном званием „Мисс Нью-Джерси“. — Большинство участниц конкурсов красоты готово возненавидеть всех, кто стремится напомнить об этом, и я в их числе. Единственная награда за победу на любом уровне — премия». И все-таки, заметив это ожерелье в витрине магазина в «Бо-Риваж», он представил его себе не на шее девушки, выигравшей премию, а на шее королевы красоты.

В одном из семейных альбомов были наклеены фотографии, которые он любил рассматривать в первое время после брака, а при случае и с удовольствием показывал. Чувство гордости за нее всегда наполняло его при виде этих глянцевых фотографий 1949–1950 годов, сделанных во время ее пятидесятидвухнедельной вахты на посту, который глава комитета, регулирующего общественные обязанности «Мисс Нью-Джерси», любил называть исполнением роли «хозяйки штата», — работы, требующей вовлечения как можно большего числа городов, городков и участников во все виды мероприятий, по-настоящему изнурительной и дающей пятьсот долларов наличными в виде премии и по пятьдесят баксов за каждое появление на публике. Конечно, здесь была фотографии коронации «Мисс Нью-Джерси» 21 мая 1949 года, изображающая Доун в вечернем платье с голыми плечами, шелковом вечернем платье в талию, с жестким лифом и широкой юбкой колоколом, густо вышитой по подолу цветами и украшенной сверкающими бусинками. На голове — корона. «В короне и вечернем платье чувствуешь себя нормально, — говорила она, — но корона с обычным дневным костюмом — нелепа. Какие-то девочки спрашивают, не принцесса ли ты, взрослым нужно узнать, настоящие ли бриллианты. В обычном костюме и с этой штукой на голове я чувствовала себя по-идиотски, Сеймур». Но она вовсе не выглядела по-идиотски в короне и скромных отлично сшитых костюмах, нет, она выглядела потрясающе. Среди снимков, изображающих ее в короне и обычном дневном наряде — с приколотой к поясу лентой «Мисс Нью-Джерси», — есть фото, сделанное на сельскохозяйственной выставке, в группе фермеров, и на съезде промышленников, среди бизнесменов. Тут же еще одна фотография в вечернем шелковом платье с открытыми плечами — в губернаторском особняке Драмтуокет в Принстоне, во время танца с губернатором Нью-Джерси Альфредом Е. Дрисколлом. Фотографии, сделанные на торжественных сборищах, при разрезании ленточек, на открытии благотворительных базаров во всевозможных точках штата, снимки, запечатлевшие ее — участницу коронования местных королев красоты, снимки на церемониях открытия магазинов и автосалонов: «Это Доуни. Полный мужчина рядом — владелец заведения». Парочка фото запечатлела ее во время посещения школ, где, сидя за роялем в зале, заполненном детьми, она обычно играла популярное переложение полонеза Шопена, то самое, что исполняла во время конкурса на звание «Мисс Нью-Джерси», снова и снова перескакивая через черные гроздья нот, чтобы суметь уложиться в две с половиной минуты и не вылететь по сигналу контрольных часов из дальнейшего состязания. И на всех этих фотографиях, в чем бы она ни была одета, голову ее всегда украшала корона, превращавшая ее в глазах мужа, как и в глазах задававших ей этот вопрос маленьких девочек, в принцессу, больше похожую на идеал принцессы, чем любые представительницы европейских монарших домов, чьи фотографии он прежде видел в «Лайфе».

Затем шли фотографии, сделанные в Атлантик-Сити, в сентябре, во время конкурса на звание «Мисс Америка», фотографии, запечатлевшие ее и в купальнике, и в вечернем туалете, снова и снова вызывающие вопрос, как можно было выбрать не ее, а кого-то другого. «Нет, тебе даже и не представить себе, — говорила она, — как идиотски чувствуешь себя на подиуме в купальнике и на высоких каблуках. Ко всему прочему где-то на середине дорожки у тебя появляется желание завести руку за спину и поправить купальник, а ведь сделать это нельзя…» Но она вовсе не выглядела по-идиотски. И сколько бы раз его взгляд ни падал на фото в купальнике, он восхищенно восклицал: «Как же она была прекрасна!» Публика тоже восхищалась ею. Не удивительно, что в Атлантик-Сити все в основном болели за «Мисс Нью-Джерси», но бурная овация во время Парада штатов показала, что дело не только в местном патриотизме. В те времена конкурс еще не транслировали по ТВ, видеть его могла только публика, до отказа забившая помещение Дворца конгрессов; Швед, сидевший рядом с братом Доун, позвонил после конца церемонии ее родителям и, сообщив, что она не выиграла, имел все основания добавить: «Но она покорила весь зал».

Пять «Мисс Нью-Джерси» предыдущих годов, присутствовавшие на их свадьбе, безусловно, не шли ни в какое сравнение с Доун. Девушки-конкурсантки образовали своего рода сообщество и в начале пятидесятых непременно присутствовали среди гостей на всех свадьбах, так что он познакомился по крайней мере с десятком королев, увенчанных короной штата, и еще примерно с двадцатью претендентками на нее, имевшими титулы «Мисс Приморский курорт», «Мисс Центральное побережье», «Мисс День Колумба», «Мисс Северные огни», и все они проигрывали его жене по любым показателям — и по таланту, и по уму, и по яркости личности, и по выдержке. Если в какой-то ситуации была необходимость объяснять, почему Доун не выбрали «Мисс Америка», он прямо признавался, что не понимает этого. Доун очень просила его не повторять это на каждом углу, потому что такая формулировка наводила на мысль, что она сожалеет о своем провале, хотя на самом деле главное, что он принес, — облегчение. Благополучно справиться со всем без урона для чувства собственного достоинства и репутации семьи уже было своего рода удачей. Конечно, после всех проявлений горячей поддержки жителей Нью-Джерси удивляло и несколько задевало, что она не попала в тройку лучших и даже не вошла в десятку, но, как ни странно, и это в конечном итоге тоже было во благо. И хотя такому борцу, как он, проигрыш, безусловно, не показался бы ни облегчением, ни удачей, выдержка Доун — а о выдержке проигравших без умолку твердили все — приводила его, хоть сам он не мог понять этих чувств, в восхищение.

Провал на конкурсе, прежде всего, позволил ей восстановить отношения с отцом, почти порванные из-за ее упрямого желания участвовать в том, что он категорически не одобрял. «Плевать мне, что ты там заработаешь, — заявил мистер Дуайр, когда Доун принялась толковать о премии. — Вся эта чертова штука задумана, чтобы иметь возможность пускать слюни, пялясь на девиц. И чем больше за это платят, тем гаже. Так что мой ответ: нет и нет!»

В конце концов мистер Дуайр согласился приехать в Атлантик-Сити, и это было результатом тонкой дипломатии любимой тетки Доун по матери Пег, учительницы, которая вышла замуж за богатого дядю Неда и брала с собой маленькую Доун в отель на курорте Спрингс-Лейк. «Конечно, любому отцу нелегко при мысли увидеть дочурку выставленной на подиум, — говорила она зятю мягким спокойным голосом, всегда так нравившимся Доун. — Все это вызывает в воображении некоторые картинки, которые отцу не хотелось бы видеть как-то привязанными к его дочери. Если бы речь шла о моей дочке, я чувствовала бы так же. А у меня ведь отсутствует комплекс чувств, которые есть у отцов в отношении дочек. Все это беспокоило бы меня, несомненно. Думаю, большинство отцов разделило бы твои чувства. С одной стороны, гордость, от которой сияешь как медная бляха, но тут же иное: „Господи, моя девочка выставлена всем на показ!“ Но, Джим, все это так безобидно и безупречно с нравственной точки зрения, что беспокоиться-то и не о чем. Простушек отсеивают очень быстро — и они возвращаются к своим немудреным обязанностям. Все это обыкновенные провинциальные девочки, хорошенькие послушные дочки семейств, владеющих бакалейными лавочками, но не состоящих членами загородных клубов. Их одевают и причесывают, как дебютанток, которым предстоит выехать в свет, но хорошего воспитания, солидной подготовки у них нет. Эти милые девочки чаще всего возвращаются домой, ничего больше не пробуют и выходят замуж за соседа. А судьи на конкурсе — люди серьезные. Джим, это ведь конкурс на звание „Мисс Америка“. Будь в нем хоть что-то, компрометирующее девушек, его бы запретили. Но все наоборот, участие в нем — это честь. И Доун хочет, чтобы ты разделил с ней эту честь. Если тебя там не будет, она глубоко огорчится, Джимми. Это будет удар, в особенности если все остальные отцы приедут». — «Пегги, это мероприятие недостойно ее. Недостойно всех нас. Я никуда не поеду». После этого она начала говорить о его обязательствах не только в отношении Доун, но и в отношении всей страны: «Ты уклонился от участия, когда она победила на местном конкурсе. Уклонился от участия в ее победе на конкурсе штата. Неужели ты хочешь сказать, что не примешь участия, даже если она победит в национальном конкурсе? Если ее объявят „Мисс Америка“, а ты будешь отсутствовать, не сможешь подняться на сцену и с гордостью обнять дочь, что все подумают? А подумают они вот что: „Замечательная традиция. Одна из церемоний, перенятых нами у наших родителей, а ее отец — отсутствует. Масса фотографий „Мисс Америка“ в кругу семьи, и ни на одной из них нет отца“. Скажи, пожалуйста, как это будет выглядеть на следующий день?»

Смирившись, он поддался на уговоры, превозмогая себя, согласился поехать вместе со всеми прочими родственниками в Атлантик-Сити на заключительный вечер конкурса — и результат был ужасающим. Увидев его в вестибюле, когда он, облаченный в парадный костюм, стоял вместе с матерью в группе дядюшек, теток, кузенов — всех без исключения Дуайров, проживающих в округах Юнион, Эссекс и Хадсон, она, получив разрешение наставницы, смогла всего лишь пожать ему руку, и он просто похолодел. Ее поведение было продиктовано конкурсными правилами, воспрещавшими любые объятия, чтобы случайный свидетель, не знающий, что этот мужчина — отец девушки, не заподозрил чего-либо неподобающего. Все было сделано ради исключения даже намека на непристойность, но Джим Дуайр, едва оправившийся от первого инфаркта, с нервами, натянутыми как струна, истолковал все неправильно и решил, что теперь она возомнила себя такой шишкой, что посмела унизить отца и буквально повернуться к нему спиной, да еще и на глазах у всей публики.

Разумеется, что в течение всей недели в Атлантик-Сити ей вовсе не разрешалось видеться со Шведом — ни в присутствии наставницы, ни на публике, — так что вплоть до последнего вечера он оставался в Ньюарке и так же, как ее семья, довольствовался только телефоном. Вернувшись в Элизабет, Доун подробно рассказывала отцу, каким тяжелым испытанием оказалась для нее недельная разлука с этим еврейским парнем, но это не произвело на него впечатления и не остановило ворчание по поводу того, что он еще долгие годы вспоминал как «ее высокомерие».

 

— Этот старомодный европейский отель был просто удивителен, — рассказывала Доун Зальцманам. — Огромный. Великолепный. У самой воды. Похож на то, что мы видим в кино. Из окон просторных комнат вид на Женевское озеро. Нам там очень нравилось. Но вам это скучно, — неожиданно оборвала она себя.

— Нет-нет, нисколько, — хором ответили они.

Шейла делала вид, что внимательно слушает каждое слово Доун. Ей приходилось притворяться. Она еще не опомнилась от потрясения, пережитого в кабинете Доун. А если опомнилась, ну тогда он вообще ничего не понимал в этой женщине. Она была не такой, как он ее воображал. И было это не оттого, что она попыталась изображать из себя кого-то, кем не являлась в действительности, а потому что он понимал ее так же плохо, как и любого, с кем сталкивался. Понимание внутреннего мира другого человека было умением или даром, которым он не владел. Он не знал комбинации цифр, позволяющей открыть этот замок. Видимость доброты он принимал за доброту. Видимость верности — за верность. Видимость ума — за ум. И в результате не сумел понять ни дочь, ни жену, ни единственную за жизнь любовницу. Возможно, даже и не приблизился к пониманию самого себя. Кем он был, если откинуть завесу внешнего? Вокруг были люди. Каждый, вскакивая, кричал: «Это я! Это я!» Стоило вам взглянуть на них, они с готовностью вскакивали и сообщали, кто они, а правда заключалась в том, что они знали о себе ничуть не больше, чем знал он. Они тоже верили своим внешним проявлениям, а ведь на самом деле куда правильнее было бы вскакивать с криком «Это не я! Это не я!». Все бы так поступали, будь в них больше честности. «Это не я!» Может быть, этот крик помог бы сдернуть внешние покровы и заглянуть в суть.

Шейла Зальцман могла бы и слушать, и не слушать каждое слово, слетающее с губ Доун. Но она слушала. Внимательный доктор, она не просто играла роль внимательного доктора, но, судя по всему, подпала под обаяние Доун — обаяние этой гладкой поверхности, чья изнанка, в том виде, в котором она представляла ее окружающим, оказывалась тоже очаровательно чистой. После всего, что с ней случилось, она выглядела так, словно с ней ничего не случилось. Для него все было двусторонним, две стороны любого воспоминания: то, как оно было, и то, как оно смотрится сейчас. Но в устах Доун все до сих пор оставалось таким, каким было когда-то. После трагического поворота их жизни она сумела в последний год снова вернуться к самой себе и сделала это, просто перестав думать о каких-то вещах. При этом вернулась она не к той Доун, что сделала себе подтяжку, отчаянно пыталась быть храброй, попадала в нервную клинику, принимала решение изменить свою жизнь, а к той Доун, что жила на Хилсайд-роуд, Элизабет, Нью-Джерси. В ее мозгу появилась калитка, психологически смоделированная крепкая калитка, сквозь которую не могло просочиться ничто, причиняющее боль. Заперев эту калитку, она полностью обезопасилась. Все это были какие-то чудеса, или, во всяком случае, он так думал, пока не узнал, что калитка имеет имя. И называется Уильям Оркатт Третий.

Если вы почему-то расстались с ней еще в сороковых, то смотрите, вот она перед вами: Мэри Доун Дуайр, проживающая в районе Эломора, город Элизабет, энергичная ирландская девушка из благополучной рабочей семьи усердных прихожан образцовой католической церкви Святой Женевьевы, многими милями отделенной от церкви в порту, где ее отец, а потом и братья в детстве прислуживали у алтаря. Еще раз к ней вернулось то мощное обаяние, которое пробуждало интерес к ней, двадцатилетней, что бы она ни говорила, и давало возможность затрагивать внутренние струны вашей души — качество, редкое у девушек, которые сумели победить в Атлантик-Сити. А ей это было дано, она умела обнажить во взрослых что-то детское и достигала этого одним лишь неподдельным оживлением, освещавшим ее пугающе безупречное личико в форме сердечка. Ее ослепительная наружность, пожалуй, даже отпугивала, но это чувство исчезало, стоило ей открыть рот и обнаружить, что она мало чем отличается от нормальных обычных людей. Обнаружив, что она вовсе не богиня и ничуть не старается ею выглядеть — обнаружив, что она с ног до головы безыскусна, — вы с новой силой пленялись блеском этих каштановых волос, смелым очерком лица маленькой — чуть больше кошачьей — головки и огромными светлыми глазами, почти неправдоподобно внимательными и беззащитными. Глядя в ее глаза, вы ни за что не поверили бы, что эта девушка со временем превратится в активную деловую женщину, упорно добивающуюся доходности своей скотоводческой фермы. Ни в коей степени не хрупкая, внешне она всегда оставалась хрупкой и утонченной, и это странное несоответствие вызывало в душе Шведа особую нежность. Его волновало сочетание ее подлинной силы (былой силы) с внешней слабостью и податливостью, навязанными ей особенностями ее красоты и продолжавшими воздействовать на него, мужа, долгое время после того, как семейная жизнь вроде должна была бы развеять эти чары.

Какой бесцветной выглядела сидевшая рядом с ней Шейла — внимательно слушающая, собранная, спокойная, вгоняющая своим видом в скуку. Да, скучная. Застегнутая на все пуговицы. Затаившаяся в себе. В Шейле не было жизни. В Доун жизнь кипела. Прежде кипела и в нем. И составляла его внутреннюю сущность. Трудно понять, как эта чопорная, строгая, прячущая — если там было что прятать — себя женщина когда-то притягивала его к себе сильнее, чем Доун. Каким же он был жалким, разбитым, сломанным и беспомощным, чтобы кинуться очертя голову вперед (как это и свойственно побежденным), стремясь укрыться от плохого в еще худшем. В первую очередь привлекало то, что Шейла была другая. Ее четкость, искренность, уравновешенность, идеальная выдержка поначалу казались просто невероятными. Шарахнувшись от ослепившей его катастрофы, впервые отрезанный от своей цельной жизни, впервые так выставленный напоказ и так опозоренный, он растерянно потянулся к единственной, кроме жены, женщине, игравшей какую-то роль в его частной жизни. Загнанный, остро нуждающийся в исцелении, он оказался рядом с ней — призрачная надежда привела к тому, что этот неразрывно связанный с женой, глубоко и безупречно моногамный муж вдруг оказался в страшный момент своей жизни в ситуации, которая должна была бы внушать ему ужас: постыдно забыв обо всех своих принципах, совершил супружескую измену. Амурные побуждения здесь почти не присутствовали. О страстной любви не могло быть и речи — его страсть была полностью отдана Доун. Вожделение — слишком земное чувство для человека, на которого только что обрушилось такое несчастье, для отца, в несчастливый миг зачавшего свою дочь. Он оказался здесь в надежде спастись иллюзией. Ложился на Шейлу, как человек, сам пытающийся укрыться, входил в нее, как бы стараясь спрятать свое сильное мужское тело, раствориться, надеясь, что — раз она другая — он и сам сможет стать другим.

Но именно то, что она другая, ломало все. По сравнению с Доун Шейла казалась выхоленной, безличной думающей машиной, иголкой, вдетой в нитку мозга, существом, до которого не хотелось дотрагиваться, с которым тем более не хотелось спать. Доун была женщиной, вдохновившей его на подвиг, для совершения которого был недостаточен даже опыт разрыва с блестящей спортивной карьерой, — на то, чтобы согнуть волю отца. На то, чтобы помериться с ним силами. И вдохновила тем, что была ослепительна и все же вела себя как все вокруг.

Было это значительнее, важнее, достойнее, чем причины, обычно побуждающие выбирать подругу жизни? Или, может, в основе каждого брака лежит что-то иррациональное, нестоящее и странное?

Шейла могла бы это объяснить. Шейла знала все. Ответила бы наверняка и на этот вопрос… Она проделала такой большой путь, она стала настолько сильнее, что, мне показалось, она могла справиться с этим сама. Она сильная девушка, Сеймур. Она свихнувшаяся девушка Она безумна! Она в тревоге. И отец не имеет никакого отношения к тревогам дочери? Он, безусловно, имеет к ним отношение. Но мне показалось, что у вас дома произошло что-то страшное…

О, как ему хотелось, чтобы жена вернулась, немыслимо даже представить себе, как он хотел ее возвращения — возвращения жены, так серьезно относившейся к серьезности материнских обязанностей, женщины, так хотевшей отделаться от подозрений в избалованности и мечтательной ностальгии по дням своего гламурного торжества, что даже в семейном кругу и в шутку отказывалась еще раз надеть корону, засунутую в шляпную коробку и лежащую на самой верхней полке шкафа. У него больше не было сил терпеть — ему нужно было, чтобы Доун вернулась сейчас, немедленно!

— А какие там фермы? — спросила Шейла. — Вы обещали рассказать нам о фермах в Цуге.

Шейле всегда присуще желание все узнать и расставить по полочкам, непонятно, как он вообще мог иметь с ней хоть что-то общее. Особы, вечно прокручивающие что-то в мозгу, были, наверное, единственной категорией людей, среди которых он не в силах был находиться подолгу. Ничего не производили и даже не видели, как производят, не знают, из чего что сделано, не понимают, как работают компании, кроме машины или дома никогда ничего не продали и не смогут продать, не принимали на работу и не увольняли, не обучали работников и не оказывались жертвой их мошенничества — понятия не имели о тонкостях и подводных камнях при организации бизнеса или управлении фабрикой и все-таки уверены, что знают все, что имеет смысл знать. Все это понимание, анализирование, тщательное, а-ля Шейла, изучение каждой извилины и складочки души было, по его мнению, враждебно самим основам жизни. С его точки зрения, все было просто. Нужно серьезно и спокойно, как это и принято в семье Лейвоу, выполнять все свои обязанности, и жизнь упорядочится сама собой: день за днем отдан череде ясных и осмысленных поступков, никаких потрясений, любые перемены предсказуемы, конфликты поддаются разрешению, неожиданности приятны, а все вместе наполняет глубокой верой, что бури и ураганы возможны только далеко, за многие тысячи миль, — вот так оно представлялось когда-то, когда они жили-были, и дружная семья, состоявшая из красавицы мамы, атлета папы и веселой умненькой девочки, была такой же незыблемой, как сказочные три медведя.

— Ах да, я и забыла! Мы видели много ферм, очень много! — воскликнула Доун, воодушевленная одним лишь воспоминанием об этих фермах. — Нам показывали образцовых коров. Замечательные утепленные хлевы. Мы были там ранней весной, и стада еще не выгнали на пастбища. Помещение для скота под домом. Изразцовые печи с очень красивым орнаментом… — Не понимаю, как ты могла быте так слепа. Пойти на поводу у девочки с явно искалеченной психикой. Она хотела убежать. Ее нельзя было вернуть. Она стала совсем другой. Что-то пошло наперекосяк. И она стала такой толстой. Я подумала: и эта полнота, и эта ярость показывают, что дома очень неблагополучно. И что виноват в этом я. Нет, я так не подумала. Мы все живем семьями. И именно в семьях что-то всегда идет наперекосяк. — …и они угостили нас домашним вином, домашним печеньем, вообще были удивительно дружелюбны, — говорила Доун. — А когда мы приехали во второй раз, была уже осень. Все лето коровы пасутся в горах, там их доят, и корова, дававшая больше всего молока, идет первой, когда их спускают в зимнее стойло, с самым большим колокольчиком на шее. Корова-победительница. Ей украшают рога цветами и оказывают почести. Спускаясь с высокогорных пастбищ, коровы идут цепочкой, и лучшая корова — впереди всех. — Может, она ушла, чтобы убить еще кого-нибудь? Как можно было взять на себя такую ответственность? И знаешь, Шейла, она так и сделала. Да, сделала. Убила еще троих. Каково? Ты говоришь это, чтобы сделать мне больно. Я говорю тебе правду. Она убила еще троих. Ты могла бы предотвратить это. Ты меня мучаешь. Нарочно стараешься сделать больно. Она убила еще троих — И все, кто летом ходил доить в горы — дети, девушки, женщины, — наряжаются в швейцарские народные костюмы, приходит оркестр, звучит музыка, и внизу, на площади, накрывают праздничные столы. А потом коров вводят в зимние стойла, те, что под домами. Все очень чисто и красиво. Увидеть все это было большой удачей. Сеймур сфотографировал всех коров, и диапозитивы можно смотреть через проектор.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 252; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.035 сек.