Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Как Вы считаете, появится ли в итоге православная активная востребованная молодежь? 2 страница




Африканский помещик Публикола смущался, что его арендаторы, нанимая язычников для охраны полей, брали с них клятвы. Публикола встревоженно вопрошает Августина: «Не оскверняется ли этим урожай и не согрешит ли христианин, который будет есть хлеб с этого поля?». Другие его недоумения, которыми он осыпает Августина: «Если со склада, или с поля, или из рощи язычник возьмет пшеницу (масло, дрова…) для принесения своих жертв, то не согрешит ли христианин, пользуясь всем остальным?».

Августин отвечал, что тот, кто пользуется клятвой язычника не для зла, сам не грешит. А вот если христианин разрешит принести в жертву языческим богам нечто из своего урожая — то это грех. Если же христианин узнал о происшедшем после события, коему он не мог помешать, то он свободно может пользоваться всем своим добром. Ведь черпаем же мы воду из источников, в которых заведомо брали воду для жертв, и дышим мы тем же воздухом, в который поднимается дым с алтарей язычников. Августин замечает, что если бы кто-нибудь стал брезговать овощами, выросшими на огороде языческого храма, то осудил бы апостола, который принимал пищу в Афинах хотя это был город, посвященный богине Афине (Минерве).

Люди типа Публиколы, конечно, охотно подчинилась бы указу Юлиана. И тем самым стали бы жертвой провокации: «Другие меры, принятые против христиан, вре­дили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и филосо­фов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней ве­ре; или же они перестанут посещать школы и мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обра­тятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[572].

Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а святитель Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так.

«Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел его в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, чтозлонамеренно, по произволу толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но cиe значило то же, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования».[573] «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним: надобно поста­раться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того: оставил бо­гатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. От­куда же вышло cиe и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе cиe в мысли? “Словесные науки и греческая образованность,— говорит он,— наши, так как нам же принадлежит и че­ствование богов; а ваш удел — необразованность и грубость, так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то по­чему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая обра­зованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и разуметь cиe слово? Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к язы­ческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов пред­писана греческая образованность, подобно как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если бы это было и так: все же, однако, не видно из сего, что она должна принадлежать только язычникам или что общее достояние есть исключительная собствен­ность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно тому, как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам»[574].

Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому, что они верили в Христа. Христианам ли — бояться? Если Бог за нас, кто против нас? (Рим. 8, 31). Оттого и говорил в III веке Климент Александрийский: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Строматы. 7, 7 и 16). Так переживая Евангелие, Климент мог улыбнуться и по интересующему нас поводу: «Есть между нами немало людей, боящихся эллинской философии, подобно тому как дети боятся привидений» (Строматы. 6, 10).

Святитель Василий Великий тоже радовался своей вере. Он умел передавать эту радость и эту веру другим. А потому не боялся посылать своих духовных чад на воспитание к нецерковным учителям. «Стыжусь,— писал Василий своему бывшему учителю знаменитому ритору Либанию,— что представляю тебе каппадокиан (земляки святителя Василия.— А. К.) поодиночке, а не могу убедить всех взрослых заниматься словесностью и науками и избрать тебя в этом занятии наставником. А так как невозможно достигнуть, чтобы все за один раз избрали, что для них самих хорошо, то и посылаю к тебе поодиночке, кого только уговорю»[575].

Знаете, к кому посылал своих учеников святитель Василий? — К языческому наставнику, который воспитал Юлиана.

Это тот самый Либаний, который на смертном одре со скорбью ответил своим близким на вопрос, кого из своих воспитанников он желал бы назначить своим преемником по школе: «Иоанна, если бы не похитили его у нас христиане» (Созомен. Церковная история. 8, 2). Так язычник Либаний сказал об Иоанне, которому предстояло войти в историю с прозвищем Златоуст.

Впрочем, Либаний был действительно достойный человек — например, он ходатайствовал перед императором Юлианом о помиловании христиан: «Если Орион думает о богах иначе, чем мы, то это заблуждение вредит только ему одному, но нисколько не служит причиной его преследовать»[576].

Конечно, посылая христианских юношей на учебу в языческие школы, святитель Василий предостерегал их: «Не д!олжно, однажды навсегда предав сим мужам кормило корабля, следовать за ними, куда ни поведут, но, заимствуя у них все, что есть полезного, надобно уметь иное и отбросить… Нам предлежит подвиг, для приготовления к которому надобно беседовать и со стихотворцами, и с историками, и с ораторами, и со всяким человеком, от кого только может быть какая-либо польза к попечению о душе»[577]. О том, что христианам удавалось жить по этому правилу, свидетельствует Юлиан Отступник: «Нас колют нашими же стилями[578], то есть ведут против нас войну, вооружившись произведениями наших же писателей» (Феодорит Кирский. Церковная история. 3, 8)

Это было в IV веке. Сейчас уже век двадцать первый. И дискуссии возобновились по тем же самым вопросам: можно ли христианскому ребенку читать не-христианские книги? Вспоминая реакцию святителя Григория Богослова на Юлианов указ, я и сегодня спрашиваю: зачем же христианам уходить из мира детской и школьной культуры? Зачем помогать Отступнику?

Чего мы испугались? Просто того, что где-то рядом с нами кто-то читает детские сказки, в которых действуют персонажи языческих мифов…

Так, может, не будем выставлять свое маловерие напоказ? Не будем позорить Православие? Ну, почему мы считаем апостольскую веру столь слабой, что все время пробуем ее спрятать от дискуссионного сопоставления, защитить полицейскими и цензорскими ограждениями?

Катится какая-то цепная реакция: преизобилие наших страхов мешает понять суть нашей веры и надежды; плохое знание своей веры опять же порождает увлеченность новыми волнами паники…

Чтобы не сорваться в апокалиптической истерике, надо знать церковную традицию — во всей ее сложности и многообразии. Церковная история учит реализму: ну, не все святые и не всё свято. Не всегда жизнь идет по правилам[579]. Если эту пестроту (не в себе, не в своей душе, а в других) не терпеть, то легко стать инквизитором, сжигающим прежде всего свою душу (в постоянном раздражении и осуждении), а затем — тел!а и книги других людей.

Легко, очень легко разгромить «Гарри Поттера» с позиций православного «Закона Божия» (при том условии, что признаком опровержения и разгрома согласиться считать отклонение от церковного канона).

Разгромить легко. Достаточно любой детской книжке и игре задать вопрос: «А одобрил бы это преподобный Иосиф Волоцкий?». Ну, конечно, не одобрил бы.

Средневековые подвижники не одобрили бы ни этих, ни других сказок. Прежде всего потому, что церковная средневековая книжность была всецело моралистична, назидательна, она всегда проповедовала идеал и требовала ему соответствовать.

Отчего-то средневековая — господствующая — Церковь стала более опасливой, чем Церковь позднеантичная — гонимая. В средневековом мире, в котором язычников стало совсем мало, христиане стали отчего-то их бояться больше, чем в «золотой» (и пограничный) век Григория Богослова, Иеронима, Василия Великого…

Да, Средневековье создало свою дивную культуру. Но в этой культуре не было места для ребенка. Вот слова блаженного Августина, столь же показательные для средневековой культуры, сколь и непонятные для культуры современной: «Кто не пришел бы в ужас и не предпочел бы умереть, если бы ему предложили на выбор или смерть претерпеть, или снова пережить детство?» (О Граде Божием. 21, 14).

Средневековая культура вообще не интересовалась ребенком, рассматривая дитя как маленького взрослого. Основу ее библиотеки составляли книги, написанные монахами и для монахов. Великие книги. Мудрые советы. Но в итоге, как оказалось, христианскую педагогику нельзя импортировать из Средневековья. Ее там просто не было: «Идеал благонравного ребенка — тихий, рассудительный маленький старичок»[580].

Русский «Домострой» запрещает отцу улыбаться своим детям: «Не жалея, бей ребенка… Воспитай дитя в запретах… Не улыбайся ему, играя… Сокруши ему ребра, пока растет»[581]. Аналогичный византийский памятник советует: «Держи дочерей в затворе, как осужденных, подальше от чужих глаз, дабы не очутиться в положении как бы ужаленного змеею»[582].

Поскольку в книгах Ветхого Завета больше бытовых тем, чем в Евангелии, оттуда брались и педагогические советы. В итоге — «Моисей и Иисус Сирахов часто брали верх над Иисус Христом, жестоковыйная натура древнего еврея выглядывала из-под смиренного одеяния древнего русского церковного начетчика… Руководящий мотив ветхозаветной педагогии в отношении родителей к детям — самый полный и последовательный родительский эгоизм, выражающийся в суровом до жестокости унижении детской воли и полном подчинении детей родителям, доходящем до потери детьми личности и всех прав пред родителями. Дети — это предмет гордости или унижения родителей и, помимо этого, никакого другого значения сами по себе не имеют. Поэтому учи детей, с юности нагибай шею их, не давай им воли, не смейся и не играй с ними, сокрушай им ребра — вот что слышно в ветхозаветной педагогии и что наши предки усвоили весьма твердо, так как такие заповеди были им по сердцу, отвечали их нравам и складу жизни»[583].

Вот почему православную педагогику приходится разрабатывать сейчас,— совмещая наработки светской педагогики и возрастной психологии ХХ века с этикой древнего Православия.

Наши новые «опричники» боятся, что сказки про Гарри Поттера толкнут детей в объятия антихристианства. Им и в голову не приходит, что именно в случае осуществления их мечты о торжестве православных инквизиторов и палачей люди, увидев зло, творимое «православными», и кинутся к «добру», творимому гуманистом-антихристом. По замечательному слову иеродиакона Макария (М. Маркиша), «человек остается человеком: неприязнь к неправде в нем неискоренима. Когда нас уже будет тошнить от мелких скучных частых полуправд — в каждой конфессии, в каждой церкви своя,— тогда предложат нам взамен супернеправду, одну, глобальную, мощную, яркую — последнюю»[584]…

А раз уж оказались упомянуты опричники, то не стоит забывать о том, что отношение Грозного царя к «забаве» бывало трезвым, то есть — не-суровым, не-грозным. Полемизируя с показным благочестием Андрея Курбского, царь писал ему: «Что же до игр, то лишь снисходя к человеческим слабостям, ибо вы много народа увлекли своими коварными замыслами, устраивал я их для того, чтобы он нас, своих государей, признал, а не вас, изменников,— подобно тому, как мать разрешает детям забавы в младенческом возрасте, ибо когда они вырастут, то откажутся от них сами или, по советам родителей, к более достойному обратятся, или подобно тому, как Бог разрешил евреям приносить жертвы — лишь бы Богу приносили, а не бесам. А чем у вас привыкли забавляться?»[585].

В общем — пока сказка не подменяет собою веру, а «игра» — серьезность «общего служения», литургии, до той поры мир игры обычен (Средневековье хорошо умело различать и порою примирять то, что предписано церковным каноном, а что — народно-государственным «обычаем»). Волшебная сказка — это обычай. Наличие нечисти и волшебства в сказке — тоже обычай. Бунт же против обычая есть что? — Модернизм. Что бы ни думали о себе сами христиане, протестующие против сказки про Гарри Поттера (себе они кажутся традиционалистами), на деле их позиция — позиция модернизма.

Совсем недавно радикал-модернисты — большевики — пробовали запретить сказки (слишком много сверхъестественного и чудесного). Но вовремя одумались. Сегодня православные неофиты пробуют лишить своих малышей сказок («нечистая сила» и тому подобное). И это тоже модерново и тоже неумно.

Критики волшебных сказок исходят из формулы, уместной в богословии, но вряд ли применимой к литературоведению. Эта формула гласит, что существо, наделенное разумом, но при этом не являющееся ни человеком, ни Ангелом, несомненно является бесом. Третьего не дано. «Выдуманные персонажи не из ангельского мира, значит, по отношению к человеку они враждебные духи… Третьего здесь быть не может… С принятием Православия русский человек научился тому, что воистину добрыми по отношению к человеку могут быть только Бог и ч!ины ангельские. Мир духовный разделен четкой гранью: есть добрые духи — Ангелы, и злые духи — служители сатаны… Христианство научило нас, что добро и зло не могут друг другу помогать»[586],— пишет православная публицистка о русских сказках, забыв, что в них и черти, и Баба Яга нередко помогают «добрым молодцам».

Вот, например, всем известная сказка «Морозко». Ее главный герой (как видно и из названия) — не бедная девочка, а именно Морозко. Кто он? Человек? — Нет. Ангел? — Тоже не так. Сестер Марфутки он заморозил до смерти, а старик (отец Марфутки) потом «внучат Морозком стращал»[587]. Злой ли он бес? И это не так. Кто же? — Да просто Дед Мороз (в других вариантах этой сказки он так и именует себя). В иных мифах есть «бог солнца», а у нас был «дух мороза»[588].

А что касается «третьего здесь быть не может» — то это верно применительно к богословскому трактату. А в сказке могут быть свои системы координат и измерений. Ну, кто такой Чебурашка? Даже страшно представить, что напишут о нем двуцветные богословицы, попади он к ним на зубок. С хоббитами они разделались мгновенно — на зависть оркам-урукхаям: «Герои Толкиена — очередная нелюдь, гномы хоббиты. Как будто бы гномы — добрые и светлые существа. Как будто бы им присуще стремление к добру, как будто бы они могут ненавидеть то, что их породило»[589]. Толкиенисты отдыхают. Такой ярой веры в реальное существование хоббитов нет даже в их среде. А тут так прямо сказано: хоббиты существуют, и порождены они сатаной. А не писателем по имени Толкиен.

С помощью формулы «третьего не дано» легко разгромить хоть «Властелина колец», хоть «Гарри Поттера». Но эта формула камня на камне не оставит и от поэзии, и от фольклора, и от всех вообще сказок… Она настолько узка, что в ней нет места для детства.

И тут уже именем Того, Кто сказал: если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное [590], я заклинаю этих богословиц: уймитесь! Я верю, что вы уже не коммунистки, что вы уже усвоили азы богословия. На правах профессора богословия я ставлю вам «пятерку». Но помните: жизнь — это университет, а не только факультет богословия. Поэтому теперь, отдав катехизису — катехизисово, верните же детям — детство.

Впрочем, и на богословском факультете можно узнать кое-что интересное о «нелюди».

В «Жизни Павла Пустынника», написанной блаженным Иеронимом Стридонским в 374 году, есть удивительное место. Святой Антоний Фиваидский, по вдохновению свыше, идет отыскивать этого Павла, еще раньше Антония сделавшегося отшельни­ком в той же пустыне и являвшегося, таким образом, в некотором роде старшим по длительности благочес­тивого подвига. «Как только занялась заря, почтенный старец, поддерживая посохом свои слабые члены, ре­шает идти в неведомый путь. И уже пылал сожигающим солнцем полдень,.. вдруг увидел он полулошадь и получеловека, существо, у поэтов называе­мое гиппокентавром. Увидев его, он спасительным зна­менем осенил чело свое. “Эй ты,— сказал он,— в какой стороне обитает раб Божий?”. Тот бурчал что-то варварское, скорее выворачивая слова, чем произнося их, и старался выразить ласковый привет щетинистым ртом. Потом протянутой правой рукой указал путь и, проносясь окрыленным бегом в открытых равнинах, скрылся из глаз удивленного отшельника. Не знаем, было ли это наваждение диавола, чтобы устрашить его, или же пустыня, плодовитая на чудовищ, породила также и этого зверя. И так изумленный Антоний, рассуждая с собой о случившемся, шел дальше. Про­шло немного времени, и вот он видит среди каменис­того дола небольшого человека с крючковатым носом, с рогами на лбу, с парою козлиных ног. Антоний при этом зрелище, как добрый воин, взял щит веры и броню надежды. Тем не менее упомянутое животное протягивало ему пальмовые плоды на дорогу, как бы в залог мира. Увидев это, Антоний задержал шаг и, спросив, кто он такой, получил ответ: “Я — смерт­ный, один из обитателей пустыни, которых языче­ство, руководясь многообразным заблуждением, чтит под именем фавнов, сатиров и инкубов. Я исполняю поручение собратий моих. Мы просим тебя, чтобы ты помолился за нас нашему общему Господу, о Котором мы знаем, что Он некогда приходил для спасения мира. По всей вселенной прошел слух о Нем”. Когда он сказал это, престарелый путник изобильно оросил лицо слезами, которые исторгала радость из его сер­дца. Он радовался славе Христа и гибели сатаны» (PL XXII, 22–23)[591].

Для меня это не свидетельство о реальном существовании кентавров и фавнов. Но это вполне аутентичное свидетельство о мировоззрении блаженного Иеронима. Это свидетельство того, что сей святой муж мог допустить существование (хотя бы на страницах христианской литературы) таких персонажей языческих мифов, которые тем не менее просят молиться о них Христу. Бес-то этого точно делать не стал бы…

И еще это свидетельство о том, какие неожиданности могут происходить на пути воцерковления образованного человека. Иероним был образованнейшим человеком. Редчайшее в те времена явление: Иероним владел тремя языками — латынью (даже святитель Григорий Богослов латыни не знал), греческим (блаженный Августин и преподобный Ефрем Сирин не знали греческого) и еврейским (кроме святителя Епифания Кипрского, его из отцов вообще никто не знал). Он дышал воздухом классической культуры и греко-римских языческих авторов цитировал не реже, чем христианское Писание. Но то, что было естественно в Риме, оказалось странным в палестинской пустыне, где Иероним стал учиться монашеству. Он прилагал суровые усилия, чтобы понудить себя к согласию со всем, что говорили ему монахи. Обещал забыть прелестную красоту языческой риторики… И — не мог этого сделать.

Порой ему надоедало смиренничать — и его ум восставал: «Святое невежество хорошо только для себя; и поскольку оно устрояет Церковь святостью жизни, постольку же вредит ей тем, что не может сопротивляться нападающим на нее» (PL XXII, 542); «За что терзают меня враги мои и против молчащего хрюкают эти жирные свиньи? Ведь для них вся наука, больше того — вершина всякой мудрости состоит в том, чтобы поносить чужое и доказывать неверие древних даже до потери собственной веры. Мое же правило: читать древних, одобрять некоторых, усваивать, что хорошо в них, и не отступать от веры Церкви Кафолической» (PL XXII, 980); «А что ты в конце письма спрашиваешь, зачем я в своих сочинениях иногда представляю примеры из светских наук и белизну Церкви оскверняю нечистотами язычников,— на это вот тебе мой краткий ответ… пожалуйста, скажи ему, чтобы он, беззубый, не завидовал зубам тех, кто ест, и, сам будучи кротом, не унижал зрения диких коз» (PL XXII, 669)…

С другого конца империи римскому богослову вторил его старший собеседник святитель Григорий Богослов, которого так же донимали «ревнители»: «Вы нудите нас к совершенству, как будто бы не обязавшихся служить чем-либо людям. Как мрачен и бледен ты, юноша! Никто, по-твоему, не берись за плуг, не плати податей, никто не заботься о пропитании родителей; но были бы у тебя густая борода и волосяная одежда, которая бы натирала шею, и тогда предлагай новые догматы! А если говоришь против правил языка и мечешь во всякого камнями, то ты — Ангел, у тебя и волосы имеют не малую силу»[592]. «И натянутая тетива требует послабления… Стихи мои вмещают в себе нечто дельное и нечто игривое. В них иное из нашего учения, а иное из учений внешних… если это маловажно, сделай сам что-нибудь более важное… Какой слепец узнавал видящего? Кто, не двигаясь с места, догонял бегущего?.. Недавно была обезьяна, а теперь стала львом?.. И ты, ревнитель строгости, нахмуривающий брови, и самоуглубляющийся в себя, разве не подкладываешь сладостей в кушанье? За что же охуждаешь мою речь, дела ближнего измеряя своею мерой? Не сходятся между собою пределы мидян и фригиян; не одинаков полет у галок и орлов»[593]. «Но что и против кого пишешь ты... Пишешь против человека, которому так же естественно писать, как воде течь и огню греть. Какое безумие... Коня вызываешь, дорогой мой, померяться с тобой в бегу на равнине; бессильной рукой наносишь раны льву»[594]. «Пожалуй, следовало бы мне перенести причиненную мне обиду, и, так пострадав, сдерживать свой язык… Ведь в глазах дурных я был грузом, поскольку имел разумные мысли. Затем они возденут руки, как если бы были чисты, и предложат Богу “от сердца” очистительные дары, освятят также народ таинственными словами» (Святитель Григорий Богослов. О себе самом и о епископах).

Что, неожиданно встретить такие экспрессивные самооправдания у святых? Плохо это вяжется с ожидаемым у них «христианским смирением»? Что ж — мир Церкви действительно многообразен и таит в себе много неожиданностей. И, кстати, печальная ирония тех дискуссий состояла в том, что те ревнители, что считали богословов слишком «терпимыми» к миру языческой культуры, порой сами в своей неумной «простоте» полными пригоршнями черпали языческие суеверия и вносили их в церковную жизнь. Так, например, Эльвирский собор (очевидно, состоявший из таких «простецов») своим 34-м правилом запретил зажигать днем свечи на кладбище со вполне оккультной мотивацией — «чтобы не беспокоить души святых»[595].

Давление воинствующих и самоуверенных «простецов» бывало слишком сильным. И тогда блаженный Иероним в своей жажде опрощения все же всецело доверял им и фольклор принимал[596] за церковную истину.

Эта его доверчивость и оставила заметный — и интересующий нас — след в истории западной литературы, прописав в ней фавнов и кентавров по разряду «див», а не «бесов». Ведь слова блаженного Иеронима были произнесены в ту пору, когда каноны христианства только формировались,— и потому оказали серьезное влияние на мир европейской культуры.

Вслед за Иеронимом и другой человек, ставший «учителем Церкви» для западного мира,— живший в VII столетии архиепископ Исидор Севильский (архиепископ, председательствовавший на Толедских соборах 619 и 633 годов, и энциклопедист),— верил в фавнов и сатиров (и считал, что дикари являются их потомками)[597]. На книгах Иеронима и Исидора взращена западная христианская культура. Это означает, что ее художественный мир не двуцветен, а пестр…

А в середине ХХ века Константинопольский патриарх Афинагор I вспоминал о мозаике в мавзолее Галла Пла­нида в Равенне: «Вот подлинный христианский Орфей, в своей юной красе Воскресшего. Интерес вызывают здесь сатир и кентавр, резвящиеся у ног музыканта. О них так и хочется сказать, что они вышли из знамени­тых историй святого Иеронима. У них лица восточных монахов с длинными волосами, длинными бородами, огромными глазами. Волосы и борода растрепаны, оставлены в небрежении, как и все, что дается от при­роды, зато глаза их полны ненасытного огня, они как будто хмельны Богом, ибо человек освященный, по слову святого Макария, весь должен стать “одним гла­зом”, чистым восприятием незримого. По всей очевидности, как и у Иеронима, этот сатир и кентавр — новообращенные христиане. Они хотят быть лично­стями, а не космическими энергиями»[598].

Впрочем, и русские церковные люди не всегда ставили знак равенства между персонажами языческих мифов и библейским сатаной. В русских сказках XVIII столетия былины переплетаются с пересказами греческих мифов. В итоге в «Повести о славном князе Владимире Киевском Солнышке Всеславьевиче и о сильном его могучем богатыре Добрыне Никитиче» мы читаем: «Нимрод — царь Вавилонский, который был исполин из числа воевавших противу Перуна, и притом великий чаро­дей. Когда они громостили горы на горы, желая изойти на небо и овладеть жилищем богов, при низложении всех их громовым Перуновым ударом остался жив только один Нимрод, ибо ему отшибло только ногу. Он успел схватить отломок громовой стрелы и скрыться с оным в ущелии земном. Из сего отломка с помощию своего чародейного искусства сковал он копие сие, но гнев богов постиг его за сие святотатство... Когда Кир погиб от руки царицы саков, копие сие похищено волхвом Зороастром. Сей по зависти, что Нимрод возмог достать часть божественного Перуна и сделать таковое непобедимое оружие, хотел оное уничтожить… Он воздвиг волхвованием железного исполина, препоруча ему убивать всех мимоходящих... Сего волшебного исполина раздробил дубиною одноглазый исполин Аримасп. Прове­дав от славного волхва Хорузана о месте, где копие хранит­ся, достал оное...»[599].

Вопрос: для автора и слушателей этой былины все ли ее персонажи, упомянутые здесь, были демоничны? Считали ли они, что все это борьба демонов между собою? Эти волшебные повести, конечно, не вероучительная литература. Но если уж давать оценку сказкам Ролинг — то надо давать ей оценку через сравнение с другими произведениями ее жанра, а не через сравнение с катехизисом.

Это понимал лучший ум Русской Церкви XIX века — святитель Филарет, митрополит Московский. В одном спектакле, представленном на его суд, кудесник восклицал: «Слава, сатана!». Святитель Филарет счел нужным устранить эту реплику — на том основании, что «чтители Перуна и Белбога не славят сатану именно»[600].

Ну, у нас-то обычный студент или семинарист об этих страницах русской книжности не помнит. А вот в английской литературе эта тема не-бесовской не-люди звучит громче.

В английской культуре сложились несколько иные отношения с фольклором, нежели в русской книжности. В русской церковной литературе больше строгости. Все персонажи народных дохристианских верований были безо всяких исключений отнесены к миру демонов, сознательных и упорных Божьих врагов. Английская христианская книжность сочла возможным сделать здесь различения. Некие «духи природы» остались в каком-то своем, «автономном плавании». Эльфы и гномы присутствуют здесь в качестве «соседей по планете» — с теми же проблемами, что и люди, без претензий на власть над людьми и без требований поклонения себе со стороны людей. Им тоже не всегда ясно, что добро и что зло. Им тоже, как и людям, бывает трудно всегда жить в добре, но, как и люди, они боятся беспримесного зла.

У Клиффорда Саймака есть поразительная повесть «Братство талисмана» (поразительная потому, что она являет собой редчайший пример христианской проповеди в жанре фэнтези). По ее сюжету, армия демонов встала на пути участников первого крестового похода, шедших освобождать Иерусалим. С той поры!орды демонов и варваров периодически опустошают Европу, язычество торжествует… Архиепископ с горечью оценивает положение: «Свет уходит,— говорит он,— уходит из всей Евро­пы. Я чувствую, что мы погружаемся снова в древнюю тьму». Повествователь продолжает: «В архиепископе иногда бывало что-то ханжески-болт­ливое, но он вовсе не был глуп. Если он торжественно заявил, что свет уходит, значит, можно предположить, что это так и есть: свет уйдет и вползет древняя тьма. Церковнослужитель не сказал, почему доказательство подлинности манускрипта может сдержать приход тьмы, но теперь Дункан сам понял: если будет точно доказано, что человек по имени Иисус действительно жил две тысячи лет назад и говорил то, что передано нам как Его слова, и умер так, как говорит Евангелие, тогда Церковь снова станет сильной, а у сильной Церкви будет власть отогнать тьму. Ведь две тысячи лет она была великой силой, говорила о порядочности и сострадании, твердо стояла среди хаоса, давала людям тонкий тростник надежд, за который они могут уцепиться перед лицом кажущейся безнадежности». И вот Дункан (рыцарь-христианин) вступает в борьбу с силами зла. С единственным древним манускриптом, способным подтвердить достоверность Евангелия, он пробирается по оккупированной стране. И ему в его странствиях помогают маг, гоблин, грифон. Гоблин так объясняет Дункану, почему он решил помочь христианину: «“Мы не можем любить вас”.— “Вы ненавидите нас, так почему же вы предлагаете нам помощь?” — “Потому что мы ненавидим разрушителей еще сильнее, чем вас. Что бы ни думало ваше глупое человечество, разрушители — не наш народ. Мы очень далеко отстоим от них. Для этого есть несколько причин. В этом вторжении разрушителей мы страдаем вместе с людьми, может, чуть меньше, потому что у нас есть своя маленькая магия, которой мы поделились бы с человечеством, если бы оно захотело принять нас. Итак, мы ненавидим разрушителей больше, чем людей, и именно поэтому хотим помочь вам”».




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 349; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.046 сек.