Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Тадзимас 4 страница




В письмах Анастасии Ивановны были рассказы о своем житье‑бытье, просьбы, рекомендации для собиравшихся приехать к Марии Николаевне знакомых, сообщения о своих литературных делах, о том, чем занята, что она пишет, а главным был тон, из которого следовало, что жизнь – замечательная штука, и надо в этой жизни и по‑настоящему дружить, и много работать.

Некоторые кусочки из цветаевских писем, под настроение, Мария Николаевна, случалось, зачитывала мне вслух.

В голосе ее звучала тогда – любовь.

Она любила Цветаевых, обеих. Любила вообще все, что связано было с обеими сестрами. Любила поэзию Марины Цветаевой. Иногда, редко, после чтения цветаевских стихов, ворчала:

– Кликуша!

Ворчала – любя.

И тут же все ставила на свои места:

– Но какой поэт!..

 

Она любила и Ахматову. Очень любила. И – в разговорах со мною – иногда вроде бы и отдавала ей предпочтение. Но именно – вроде бы.

Любила она стихи обеих – и Цветаевой, и Ахматовой.

С Ахматовой была она знакома. В комнате Марии Николаевны всегда висела ее фотография.

Между прочим, рассказывала мне Мария Николаевна, что приходилось ей стоять, в тридцатых годах, в Ленинграде, вместе с Анной Андреевной, – в очередях, тех самых, тюремных, из ахматовского «Реквиема» – помните?

«Показать бы тебе, насмешнице и любимице всех друзей, Царскосельской веселой грешнице, что случится с жизнью твоей, – как трехсотая, с передачею, под Крестами будешь стоять и своею слезой горячею новогодний лед прожигать. Там тюремный тополь качается, и ни звука – а сколько там неповинных жизней кончается…»

Это там, именно в этих очередях, – было то, о чем Ахматова пишет в предисловии к «Реквиему»:

«В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как‑то раз кто‑то „опознал“ меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

– А это вы можете описать?

И я сказала:

– Могу.

Тогда что‑то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

 

И с Павлом Николаевичем Лукницким, человеком, создавшим летопись жизни и творчества Николая Гумилева, а потом собиравшим и систематизировавшим материалы о жизни и творчестве Анны Ахматовой, в молодости дружила Мария Николаевна.

Помню старую фотографию: вместе с широко улыбающимся красавцем, Павлом Лукницким, плывут в лодочке две красавицы – сестры Изергины.

Мария Николаевна иногда Лукницкого вспоминала.

Говорила о нем:

– Прекрасный человек. Из культурной семьи. Дворянин.

Или, с явным, гордым одобрением в голосе:

– В Александровском корпусе учился. В Пажеском корпусе учился. Красив был невообразимо!..

И, словно резюмируя:

– Молодец! Многое для русской культуры сделал!..

 

Ее общение с людьми было вообще очень широким.

В этом, с годами все расширяющемся, означенном светом высокой духовности круге находились и прекрасно уживались представители сразу нескольких поколений, от стариков до зеленой молодежи.

 

Помню на веранде у Марии Николаевны скульптора Анатолия Ивановича Григорьева – скульптора очень серьезного, очень крупного и, как это ни досадно, все еще должным образом не оцененного, хотя многообразное и сложное творчество его давно говорит само за себя.

Надо – смотреть и видеть. Но еще и – увидеть. И понять.

Искусство – может подождать, конечно. Может – ждать. Годами. Десятилетиями. И даже веками.

Если оно настоящее, то – увидят наконец. И поймут, даст Бог. Так и будет – потом, в грядущем.

Но – насколько же лучше стали бы люди, если бы они многое увидели и поняли – вовремя!

Григорьев довольно долго пробыл в сталинских лагерях.

Огромное количество его работ погибло.

Его пасынок, Юра Арендт, рассказывал мне, что одиннадцать грузовиков работ григорьевских были в свое время вывезены из мастерской его и оставлены где‑то на хранение, да там и сгинули.

Григорьев был женат на Ариадне Александровне Арендт, представительнице знаменитой династии врачей, когда‑то выходцев из Швеции, давно обрусевших, – и один из Арендтов лечил Пушкина.

Ариадна Александровна сама была великолепным скульптором.

А еще она была – старинной, близкой подругой Марии Николаевны Изергиной.

Григорьев и Арендт построили себе дом в Коктебеле, дом с двумя небольшими мастерскими. Они жили здесь подолгу – и оба много работали.

В период СМОГа, весной шестьдесят пятого года, скульптор Геннадий Бессарабский познакомил меня с Григорьевым.

Анатолий Иванович звал меня к себе в Коктебель:

– Приезжайте, Володя! Будете жить у нас.

Я был изгнан из Московского университета. Многие мне сочувствовали. Известность моя в Москве была тогда велика.

Григорьеву очень нравились мои стихи. Он слушал, как я их читал, в мастерской Гены Бессарабского, при свечах, где Гена сидел в своем инвалидном кресле чуть в стороне от всех, а за длинным деревянным столом сидели Генина жена, Маша, поразительной доброты и внутреннего света женщина, и Григорьев, живо реагировавший на каждое слово стихов, небольшой, но такой уж ладный, что хотелось сказать – крепенький, в очках, поблескивающих отсветами мерцающих свечей, с несколько всклокоченной бородкой, и слушал стихи, и всплескивал руками, и все звал меня к себе:

– Приезжайте к нам! У нас вам будет хорошо, Володя!..

Но я уехал тогда на Тамань, в археологическую экспедицию. Меня вела – судьба!

Беспокоить своим присутствием в доме двух пожилых людей – Анатолия Ивановича и Ариадну Александровну – я стеснялся.

В Коктебеле – заходил к ним. Тогда, когда удавалось вырваться из экспедиции, ненадолго, – в Крым, в том же шестьдесят пятом. Да и позже навещал двух этих замечательных скульпторов.

Так получилось, что с Григорьевым был я знаком даже немного раньше, чем с Марией Николаевной Изергиной. Но – все в том же, столь значимом для меня, шестьдесят пятом году.

Вспоминаю Ариадну Александровну Арендт, сидящую в инвалидном кресле, в своем коктебельском доме, тихую, светлую, поднимающую к людям, к солнцу свое открытое миру и свету, судьбе и творчеству, прекрасное, исполненное благородства и внимания, чистое лицо, ее чуткий, полный участия ко всему происходящему в доме и бесконечного терпения, очень ясный, все запоминающий взгляд, выражение глаз ее – горестное и радостное, ее седые, убранные назад, волосы, ее крепкие, крупные, сильные руки – рабочие руки, руки мастера, ее прямой, как у Гете, нос, ее густые брови и высокий, чуть загорелый лоб, вспоминаю исходящую от нее, от всей ее фигуры, от этой породистой головы, от этих творческих рук, этих творческих глаз, силу, силу воли, силу духа, силу верности избранному Пути, – и снова, как и больше тридцати лет назад, восхищаюсь красотою ее, да и красотой всех этих коктебельских людей – и мужа Ариадны Александровны, Анатолия Ивановича Григорьева, тоже красивого ведь человека, и подруги Арендтов – Марии Николаевны Изергиной, и Надежды Януарьевны Рыковой, и Анастасии Ивановны Цветаевой, и Марии Степановны Волошиной, – красотою – людей волошинского круга, красотою – словно сотворенной и благословленной самим Волошиным.

Григорьев захаживал к Марии Николаевне на веранду. Они были почти ровесниками. Анатолий Иванович был на год старше. Он мог ходить – потому и приходил порой сюда, один.

А вот Ариадну Александровну надо было навещать. Что и делала Мария Николаевна с большой охотой, навещая свою подругу Алю на протяжении долгих лет.

Дружба Арендтов – так все называли эту супружескую пару – с Марией Николаевной – целая эпопея. Или, скорее, летопись. Во всяком случае – это одна из важных страниц в истории русской культуры.

И чрезвычайно важно было бы, если бы сын Ариадны Александровны, Юрий Арендт, сам обо всем этом рассказал.

В моем коктебельском доме есть каталог произведений Ариадны Александровны, каталог ее выставки.

На титульном листе – надпись:

«Дорогому Владимиру Алейникову, одареннейшему поэту, сердечно, А. Арендт, Ю. Арендт. 23. IX. 1991».

Две подписи. Григорьева тогда уже не было в живых.

Ариадна Александровна написала воспоминания о некоторых близких ей людях, начиная с Волошина.

Пора и Юре писать свои воспоминания. Ей‑богу, пора!..

 

По складу ума своего была Мария Николаевна Изергина независимой в суждениях, сдержанной в выражении собственных чувств, но была и удивительно внимательной к окружающим ее людям, даже порой гото вой к самопожертвованию, способной на все одним махом решающие поступки.

Нередко она первой делала шаг навстречу новому для нее человеку, угадав в нем то, что считала подлинным.

Так, в годы моей молодости, навсегда связанной с Коктебелем, было и со мной.

Наша встреча оказалась для обоих знаковой.

Очень многому я у нее научился. Просто очень многому. Перечислять, чему именно, я не стану. Это – в памяти, в сердце, в душе. Поверьте на слово.

Очень многое, с огромным тактом, ненавязчиво, но и целенаправленно, зная, что будет это мне только на пользу, дала она мне.

По натуре была она, конечно, мистиком – не занудным, западного толка, а настолько оригинальным и тонким, не зависимым ни от кого, была – сама по себе, со своими парадоксами, прозрениями, выводами, проникновениями в тайное, которое так любила она превращать в явь, что и сопоставить‑то не с кем.

Она порой казалась мне ведической богиней Явью, а дом ее – храмом Яви. Потому что ее Явь, ее настоящее – оказывались вне категорий, изобиловали жизнетворной энергией бытия.

 

Была она отменно образована. Всегда приятно это подчеркнуть. Читала и говорила на нескольких языках.

В семье у них все были образованными людьми.

Семья жила в Симферополе, в собственном доме. Имелось и загородное поместье.

Отец Марии Николаевны родом был из Тверской губернии, занимал какую‑то важную должность в Крыму.

Вспоминая своего отца, Мария Николаевна непременно подчеркивала, как он, позаимствовав понравившееся ему изречение у кого‑то из древних, любил приговаривать:

«Там, где я, – нет провинции!»

Этим лишний раз давал он понять окружающим, что умный и способный человек, живя в любом месте российской державы, всегда найдет применение своим способностям и силам – на пользу отечеству, разумеется.

Отец состоял на государственной службе и с обязанностями своими, судя по всему, справлялся прекрасно.

Да и в общественной жизни Крыма, и в культурной жизни процветавшего до революции полуострова был он фигурой заметной.

А мать Марии Николаевны, красавица англичанка, занималась воспитанием детей – двоих дочерей.

Надо сказать, это ей удалось.

 

Обе сестры Изергины были начитанны, образованны, музыкальны, с малых лет владели иностранными языками, обе тяготели к искусству, будучи при этом обе хороши собою, прелестны, обаятельны, талантливы и умны.

Младшая сестра Марии Николаевны в дальнейшем была известным искусствоведом, долго работала в Эрмитаже.

Мария Николаевна была известной певицей. Голос у нее был просто чудесным – настоящее сопрано. Кроме того, была она и прекрасной пианисткой, аккомпаниатором.

Она работала в театре, позднее – преподавателем музыки и пения в разных музыкальных учебных заведениях.

До войны – училась и работала. Во время войны – постоянно бывала с концертами на фронте. После войны – опять работала.

Году в пятьдесят седьмом она окончательно поселилась в Коктебеле. Построила себе дом.

Главнейшим же даром Марии Николаевны был дар общения с людьми. Он заключал в себе поистине уникальный синтез – всех искусств, человеческих способностей, дарований, качеств и достоинств, ума, такта, обаяния, понимания людей – и еще столького, всякого, самого разного, соединенного воедино, параллельного и сопутствующего, врожденного и приобретенного в результате жизненного опыта, что лучше вовремя прекратить – хотя бы пока что, на некоторое время, – уже назревающий перечень многих выдающихся достоинств этой женщины.

 

Итак, семья Изергиных жила в Симферополе.

О том, что значила для этой благополучной, счастливой семьи смена власти в стране и сколько бед всем им пришлось претерпеть, я распространяться не стану.

Вспомню лучше рассказанный мне однажды Марией Николаевной эпизод из времен гражданской войны.

 

Мать Марии Николаевны была женщиной с очень развитым чувством собственного достоинства, с ясным умом и твердым характером. В любой жизненной ситуации она оставалась верна своим принципам и не теряла присутствия духа.

Случилось так, что в симферопольский дом к Изергиным нагрянул, неожиданно для всех, отряд красноармейцев с жестким предписанием: реквизировать имущество у буржуев.

Красноармейцы вели себя вызывающе. Всем видом своим они словно показывали: ну вот сейчас вы свое получите!

Особенно преуспел в этом командир отряда, молодой парень, вполне заурядного, простецкого вида.

Он прямо‑таки пылал ненавистью к буржуям и эксплуататорам трудового народа, просто изнывал от нетерпения немедленно начать отбирать все подряд. Он так горел этим желанием – реквизировать все имущество в ненавистном ему доме, у неизвестных ему, но тоже ненавистных, каких‑то там Изергиных, что, казалось, вот‑вот вспыхнет, как сухой хворост или как спичка. Он то бледнел, то багровел – то ли от повышенного осознания им своего революционного долга, то ли от ярости и гнева. Он желал отобрать все, до последней ниточки. Для дела революции, понятно. Не для себя же. Он был революционный идеалист. Встречались тогда и такие, и в немалом числе.

Он был грозен в своем порыве. Его уже несло. Он кричал. Он надвигался на Изергиных, крича и ругаясь. Он не владел собой. Ему надо было действовать!

Сестры Изергины под натиском ворвавшихся в их дом чудовищ растерянно жались к роялю. От отчаяния они готовы были зарыдать. Но они сдерживали себя. Они были – Изергины. Нельзя было показывать революционной солдатне свою слабость.

Их мать, красивая, статная, неподвижно стояла посреди комнаты.

Командир отряда вплотную придвинулся к ней и торжествующе сказал:

– Ну, все. Начинаем! Вон сколько здесь добра!

Мать Марии Николаевны спокойно сказала ему:

– У меня есть охранная грамота!

Тот запнулся, насторожился:

– Где? Как? Почему это? А ну, покажите!

Мать, ни на секунду не теряя самообладания, держась, по возможности, уверенно, независимо, а по привычке – прямо, с достоинством, подошла к секретеру, выдвинула неторопливо ящик, вынула оттуда первую попавшуюся бумажку, какую‑то старую квитанцию, и протянула ее командиру:

– Вот, пожалуйста! Читайте!

Тот схватил протянутую ему бумажку и впился в нее глазами.

И вдруг он покраснел, как‑то замялся, стушевался, сник.

Что вело эту смелую женщину? Что заставило ее так рисковать? Каким чутьем поняла она, что командир красноармейцев – неграмотен? Трудно сказать. Думаю, было это наитие. Даже озарение.

А теперь она твердо знала: этот простецкий с виду, молодой парень совершенно точно не умеет читать!

Командир отряда поводил по бумажке глазами, повертел ее в руках, нарочито придирчиво присмотрелся к имевшейся на бумажке печати, пошевелил зачем‑то губами, будто еще раз внимательно читая текст, да и протянул эту завалявшуюся в ящике секретера старую квитанцию молча стоящей перед ним прямой и стройной даме:

– Все в порядке! Охранная грамота на имущество имеется. Извиняйте за беспокойство.

Мать Марии Николаевны невозмутимо взяла бумажку и положила ее обратно в секретер. Задвинув поплотнее ящик, она повернулась к командиру красноармейцев и внимательно, с укором, посмотрела на него.

Тот окончательно смутился. Надо было срочно выпутываться из создавшегося неловкого положения.

– Хлопцы! – стараясь придать своему срывающемуся голосу должную уверенность, обратился он к ожидающему его команды отряду. – Ошибочка вышла. Айда отсюда!

И отряд, громыхая по полу сапогами и прикладами винтовок, удалился из дома.

Громко хлопнула за ними входная дверь – и все затихло.

Сестры Изергины потрясенно смотрели на мать.

Мать смотрела на дочерей.

Потом она снова достала спасшую их случайную квитанцию.

Все вместе, втроем, они стояли и смотрели на эту бумажку.

Это была немая сцена, прямо как в спектакле.

Некоторое время длилось общее их молчание.

И только потом все трое дружно расхохотались.

Смех смехом, а дом был спасен.

Пока что спасен. А потом…

 

Еще эпизод, из той же эпохи.

Юная Мария Николаевна ехала в поезде.

Зачем‑то понадобилось ехать.

Ехала она всего‑то – от Симферополя до Бахчисарая. Но – в битком набитом людьми вагоне, и даже не в вагоне, а в тамбуре. Ехала она целый день.

И в этом тамбуре так плотно стояли пассажиры, со своими мешками и вещами, что, попытавшись хоть немножко продвинуться вперед и подняв ногу, Мария Николаевна уже не сумела поставить ее обратно на пол: места не было.

Так и простояла она, целый день, до самого Бахчисарая, на одной ноге.

 

Когда‑то, очень давно, в юности или даже в отрочестве, Марии Николаевне гадала цыганка.

Эта цыганка нагадала, что проживет Мария Николаевна девяносто три года.

Об этом необычном, странном гадании много раз Мария Николаевна вспоминала.

И ведь в самом деле, гадание отдавало пророчеством.

Так ведь все и случилось.

Мария Николаевна, получается, словно закодировала себя на все свои годы. И прожила действительно девяносто три года. Еще и на полгода больше – из упрямства ли, вопреки ли конкретике предсказания, или просто от рисковости, бывшей в ее характере, – ну прямо как ее мать, протянувшая командиру красноармейского отряда вместо охранной грамоты случайную бумажку, или еще по какой причине, – уж и не знаю, – но это была Мария Николаевна, а не кто‑нибудь, и она и в этом отчасти победила судьбу, и воля ее оказалась сильнее воли цыганки гадалки.

 

Мария Николаевна была настоящей дамой, – той, прежней еще, самой крепкой, закалки.

Передать это я даже и не берусь.

Это следовало видеть самому, это надо было оценить, прочувствовать.

Сколько шарма и всепокоряющего обаяния таилось в этой невысокой, до глубокой старости стройной, с прекрасными манерами, с прямой спиной, с открытым, лучистым взглядом голубых глаз, с изящными маленькими руками, с чудесными пушистыми волосами, и вовсе не хрупкой, нет, крепенькой, ладной, пропорционально сложенной женщине, которую и язык‑то ни у кого не поднимался назвать старухой!

Какая там еще старуха? Чушь!

Молодость, вечная, как весна, всегда жила в ней.

Она умела быть естественной в отношениях абсолютно со всеми, сразу находила общий язык и с теми умниками из интеллигентской среды, что называются высоколобыми, и с местными жителями, и со старинной ее, задушевной приятельницей, молочницей Клавой, добрых сорок лет, наверное, приносившей к ней на веранду свежее, недавно надоенное молоко и страсть как любившей присесть ненадолго, потолковать о том о сем.

Вот уж кто любил Марию Николаевну – так это Клава.

Иногда я вижу ее в поселке.

Клава, женщина простая, деревенская, истовая труженица, одна, без давно умершего мужа, вытаскивающая на своих плечах огромное свое хозяйство, в котором, помимо целого стада коров, есть еще и всякая домашняя птица, и кабаны, и кошки, и собаки, Клава, работающая, год за годом, от зари и до зари, и вместе с тем натура еще и романтичная, поэтическая, потому что, разыскивая порой своих разбредшихся по окрестным холмам коров, любит она думать свои думы, провожает улетающих на юг журавлей, сочиняет даже собственные песни – и поет их, там, подальше от всех, на холмах, для души, – Клава, человек очень хороший, верный Марии Николаевне человек, вспоминает ее с такой любовью, с такой нежностью, находит для выражения своих мыслей и обуревающих ее чувств такие светлые, предельно искренние, глубокие и добрые слова, что у меня порой слезы наворачиваются на глаза, когда я слушаю ее сбивчивые, но просто потрясающие меня своей откровенностью и неугасимой любовью речи.

Вот что значит душевная связь, незаметно, да зато уж навсегда, переросшая в духовную!

И все это – Мария Николаевна. Ее воздействие. И ее свет.

 

Иногда мне кажется, что она все видела насквозь.

Когда‑то сказанное ею – сбывается.

Все связанное с нею – с годами обретает особый, более глубокий смысл.

 

В конце ноября девяносто первого года сидим мы вдвоем у Марии Николаевны на веранде, беседуем потихоньку.

Речь зашла об архетипах.

Мария Николаевна:

– Вот, кстати, об архетипе. Мария Степановна Волошина. Помните ее, Володя?

Я:

– Ну еще бы!

Мария Николаевна:

– Так вот что я вам скажу. Мария Степановна взяла на себя роль Бабы‑яги. Да‑да. Сидит в избушке. То есть у себя в доме. В своем доме. В волошинском доме. В Доме Поэта. Сидит, охраняет дом. Сохраняет дом. Кому хочу – открою, захочу – не пущу никого!

– А ведь точно! – согласился я. – Каково ей было все сберечь в целости и сохранности? Ведь другого такого, до любой мелочи сохраненного, дома – нигде больше в мире нет.

Мария Николаевна:

– Помните эту историю с дамой, этакой из себя, женой какого‑то крупного партийного чиновника, той, что рвалась в Дом Поэта, прямо‑таки с боем рвалась, – посмотреть «руку Волошина»? И Мария Степановна ее – не пустила!

– Помню, – сказал я.

– Баба‑яга! – убежденно сказала Мария Николаевна. – Была Мария Степановна – Баба‑яга. Настоящая. Хорошая Баба‑яга. Потому все и уцелело. Вот вам и архетип!

Как то, об одном нашем общем знакомом, человеке маленького роста:

– Все маленькие мужички – Наполеончики. Маленькие Наполеончики. Уж я‑то знаю. Навидалась. Повадки, амбиции – Наполеончиковые!.. И этот гражданин – вылитый Наполеончик!..

И опять – абсолютно верно.

 

Максимилиана Александровича Волошина знала Мария Николаевна с детства. Волошин часто бывал в доме у Изергиных, в Симферополе.

В Коктебеле в первый раз побывала Мария Николаевна в двадцать первом году.

Жила она, разумеется, у Волошина.

Было голодно. Иногда – очень голодно.

В поселке имелась столовая. Там давали обеды – Волошину и его матери, которую все звали Пра.

Иногда в этой столовой кормили обедами и Марию Николаевну. И случалось даже, что выдавали, в дополнение к скудному обеду, по два куска хлеба, намазанного соленым смальцем. Роскошь! Деликатес!

Мария Николаевна, семнадцатилетняя, вечно полуголодная, так мечтала всегда откусить, хоть немножко попробовать, хоть самую малость, чуть‑чуть – откусить этого редкостного яства!

Но всегда – сдерживала себя. Проявляла силу воли.

И приносила этот намазанный смальцем хлеб изумленному Волошину.

Что тут скажешь? Характер!

 

Зимними вечерами, живя в Коктебеле, оставаясь в своем доме совсем одна, садилась, бывало, Мария Николаевна за рояль – и пела, аккомпанируя себе, романсы. Для себя. Для души.

А иногда пела – «для Маруси». То есть для Марии Степановны Волошиной.

В Доме Поэта сохранились магнитофонные записи ее голоса.

Да и в первое наше знакомство – Мария Николаевна пела.

Я приехал с друзьями из экспедиции, с Тамани. Направились мы прямиком в волошинский дом. А там – обе подруги: и Маруся, и Муся.

Лето шестьдесят пятого. Июнь. Море за окном волошинской мастерской. Листва за окном гостиной. Рояль.

И – голос Марии Николаевны. Дивное, светящееся сопрано.

Сколько лет уж прошло с тех пор – а так и звучит в душе этот голос…

 

Или это – свет?..

Она чуяла свет, потому что была с ним в родстве.

Мне, в письме:

«Дорогой Володя! Спасибо вам за светлое письмо.

Помните, что я ваши стихи очень люблю. Они светлые и вы в них никогда не ноете. Я очень не люблю и меня раздражает это повальное трагедийное нытье и просто нытье. То, что вы прислали мне, – прелестное стихотворение».

– Мне моря грезятся незримые круги…

Элегия о счастье Коктебеля…

Мария Николаевна, лет двадцать, пожалуй, назад, – мне:

– Очень рада, что вы живете в ладу и с Людой и с жизнью.

И я этому ладу – рад.

 

Ее внимание к людям, ее участие в их жизни, ее верность своему окружению – оказались благотворными для нескольких поколений коктебельцев, перебывавших в ее доме.

Ее мистичность была для нее столь же органичной, сколь и практическая жилка, а вернее, то умение выживать, которому она вынуждена была научиться.

Ее отношение к каждому прожитому дню, каждому событию, каждому знакомому человеку было настолько своеобычным и каким‑то доверительно‑предопределенным, что можно было поверить: из ничего, на пустом месте, просто ради торжества жизни и человеческой радости, она способна вырастить цветок, или сад, с виноградными лозами, на которых зреют тяжелые, сочные гроздья, со знаменитыми розами «Глория Дей», похожими на благоухающие частицы солнца, с роскошно цветущей дымчато‑лиловатыми кистями, невероятной, вовсю разросшейся глицинией, раскинувшейся над домом, она способна была сама – творить.

 

Вот что произошло со мной месяц назад.

Сказать об этом надо, потому что это очень даже в духе Марии Николаевны и лишний раз говорит о ее присутствии в мире.

Я работал над этой книгой.

Как‑то все не клеилось, мысли расползались, голова побаливала.

Бывают такие состояния, когда пишешь большую вещь, – промежуточные, с раскачкой, с желанием перевести дух, а там как Бог даст, авось все и сдвинется с места, и пойдет сызнова.

Это еще и пограничные состояния, очень интересные сами по себе, когда, несмотря на замедленность работы, конкретного дела твоего, все внутри тебя обострено, все нервы, все клетки твои почему‑то обладают повышенной чувствительностью, и ты понимаешь, что так надо, что состояние такое – почва для нового рывка, для подъема духа, и надо просто ждать.

Так вот, я томился чем‑то, маялся, чего‑то ждал.

И вдруг я ощутил словно некий зов.

Я почувствовал внутренний толчок, у меня сразу сильнее забилось сердце.

Мне тут же, незамедлительно, захотелось разыскать фотографии Марии Николаевны. Они находились где‑то здесь, в моих бумагах, среди всех этих повсюду лежащих ворохов.

Я стал искать фотографии. Перерыл все бумажные груды. И нашел их – одну фотографию шестьдесят пятого года, как раз того времени, когда мы с Марией Николаевной познакомились, и три фотографии девяностых годов, очень хорошие, где образ ее был так выразителен. Я поставил эти фотографии перед собою, стал разглядывать их.

Я смотрел на Марию Николаевну. Мне казалось, что я разговариваю с нею, как и прежде, еще сравнительно недавно, на протяжении тридцати четырех лет. Я слышал ее голос, видел ее глаза.

И тогда я сел за стол и набело записал довольно большой кусок прозы – о ней. Писал я, все время видя ее перед собой.

Происходило все это днем. Когда я закончил писать и опомнился, в окне было темно и стоял глубокий вечер.

Я вышел во двор.

На западе, за Тепсенем, где находится коктебельское кладбище, в небе, совсем низко над землей, над отдаленными кряжами, несмотря на все сгущающуюся темноту, горела ровная, чистая полоса розовато‑оранжевого, с золотистым искрением, ясного, не собирающегося угасать, света, – а чуть повыше в небе, но в том же направлении, сияла крупная, лучистая вечерняя звезда, на которую – я тут же вспомнил об этом – так любила смотреть из своего заполненного разнообразной разросшейся зеленью двора Мария Николаевна.

В чем же дело? Что за совпадения?

Все это – не случайно.

Я возвратился в дом, закурил и стал, довольно мучительно, потому что время, когда я помногу работаю, как‑то смещается всегда у меня, движется с причудами, по‑особенному, – припоминать, какое же нынче число. И вспомнил. Было двадцать девятое июня.

Ровно год назад мы в этот день захоронили на коктебельском кладбище, среди могил старых коктебельцев, урну с прахом Марии Николаевны, и народу там было немного, но зато все свои, и служил священник, и люди говорили хорошие слова, а потом, все вместе, пришли мы к Юре Арендту, где помянули Марию Николаевну, и тоже некоторые славные люди говорили о ней, и все мы вспоминали ее, и на открытой с одной стороны, просторной веранде, где мы сидели, прямо перед нами, на стене, была прикреплена фотография Марии Николаевны, тоже девяностых годов, напоминающая те, что есть у меня, что стоят и сейчас рядом.

Это ее, Марии Николаевны, был зов.

Это от нее шел ко мне творческий импульс.

Это стало мне ясно, как божий день.

А сегодня, тридцатого июля, я переписываю фрагмент своей книги, те строки, где говорю я о Марии Николаевне, и отчетливо осознаю, почему я делаю это: завтра – тридцать первое июля, день ее рождения под знаком Льва, ей исполнилось бы девяносто пять лет.

Вот такие у нас в Коктебеле, с его особенной мистикой, бывают истории.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 217; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.136 сек.