Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Валерий Брюсов во главе Союза поэтов. Взаимоотношения 2 страница




— Вам помогали в редакции? — спросил он, сняв пенсне {21} в черепашьей оправе, и оно повисло на тоненькой це­почке, прикрепленной к дужке, заложенной за ухо.

Нет, Яков Михайлович. Я принес восемь стихот­ворений, два отобрали.

— Это же старая лирика. А была революция. Идут жестокие бои... — Он закурил свою трубку.

— Трудно сразу, Яков Михайлович!

— Вы читали стихи Есенина?

— У меня есть его «Голубень»!

— Он талантливый поэт, но пишет о старой Руси. Ста­ринный быт, обычаи, религия. Все это навсегда отомрет. Если Есенин это не поймет, он похоронит свой талант. А из него может выйти толк!

Эти слова соратника великого Ленина о талантливом поэте Есенине я запомнил надолго.

Во время разговора я успел выпороть из подкладки тужурки пакет и передал его Якову Михайловичу. Про­читав донесения нашего штаба, Свердлов сказал, что при­шлет ответ по телеграфу и, прощаясь, пожал мне руку...

В 1919 году я был на втором курсе юридического фа­культета. Приходилось много заниматься, сдавать зачеты, вести общественную работу. И я был доволен, когда по ходатайству объединенного старостата меня командирова­ли в культкомиссию Главного воздушного флота. Там ну­жно было работать через день, иногда вечером, и я стал осваивать те предметы, которые запустил на факультете.

Однажды я обедал в студенческой столовке на Б. Бронной, когда туда вошел студент-медик, впоследствии известный конферансье Михаил Гаркави. Тогда — даже не верится! — он был стройный, красивый, с густыми, расче­санными на пробор волосами. Обычно он проводил концер­ты и литературные вечера для студентов. Он объявил, что был в Политехническом музее на митинге — выставке стихов и картин имажинистов. Гаркави пригласил Сергея Есенина почитать стихи. Тот согласился, но с условием, что приедет вместе с Мариенгофом. Старостаты факуль­тетов должны выбрать своих представителей для органи­зации вечера и для распределения билетов. Я, как член старостата, должен был принять участие в этой работе.

В шесть часов вечера в субботу организаторы устроили крепкий заслон, чтобы не пропускать «зайцев» с улицы.

{22} К семи часам аудитория была переполнена, и опоздавшие, даже имеющие на руках билеты, не могли попасть на вечер.

Имажинисты пришли в цилиндрах, — студенты встре­тили их аплодисментами. Первым читал свои стихи Ма­риенгоф, но я не мог его послушать, потому что вынужден был дежурить старшим внизу. К концу этого выступления ко мне подошла молодая женщина и подала записку:

Мариенгоф просил пропустить на вечер подательницу се­го Элен Шеришевскую. Я воспользовался случаем, пошел ее провожать наверх и открыл дверь в аудиторию в тот. момент, когда Гаркави объявил, что Сергей Есенин в заключение прочтет свое первое стихотворение о революции «Товарищ». Был поэт в отлично сшитом сером костюме, который как бы подчеркивал его цвета пшеницы буйные волосы и похожие на огромные незабудки глаза. Он читал просто, спокойно, и голос его был звучен и чист — без единой царапающей нотки:

 

Жил Мартин, и никто о нем не ведал.

Грустно стучали дня, словно дождь по железу.

И только иногда за скудным ободом

Учил его отец распевать марсельезу.

 

Правая рука Есенина, изогнутая ладонью к нему, в ритм стихам, поднималась и опускалась, будто нежно поглаживая склонившуюся к нему па плечо голову маль­чика Мартина. (Мемуаристы пишут, что поэт, читая своп стихи, размахивал руками. Никогда этого не было.) И вдруг голос Есенина зазвенел о революции, о павшем в бою отце Мартина, о мольбе мальчика-сироты Иисуса — помочь там, «где бьется русский люд». И уже слова нали­лись невыносимой мукой, кровью:

Но вдруг огни сверкнули... Залаял медный груз. И пал, сраженный пулей, Младенец Иисус.

И опять голос поэта затихает, правая рука движется медленней,— в словах хватающая за душу скорбь.

Ползает Мартин по полу:

Соколы вы мои, соколы,

В плену вы, В плену!..

Т. 1. стр. 263.

 

{23}

 

(Тогда я еще не знал, что «Товарищ» написан после того, как Есенин присутствовал на похоронах борцов за революцию в Петрограде на Марсовом поле весной 1917 года.)

То, что творилось в тот вечер девятнадцатого года в аудитории Московского университета, — незабываемо! Студенты оглушительно хлопали в ладоши, топали нога­ми, орали: «Есенин, еще!..» Поэт надел свою шубу, вынул шарф, намотал на шею, а я подал ему цилиндр. Михаил Гаркави помог одеться Мариенгофу, и мы стали прокла­дывать дорогу к дверям.

На площадке группа студентов подхватила Есенина на руки и стала его качать. Он взлетал вверх, держа на груди обеими руками цилиндр. Но когда его поставили на ноги, другие студенты хотели повторить с ним то же самое.

— Валяйте Мариенгофа! — сказал он.

Едва тот взлетел вверх, также держа цилиндр на гру­ди, Сергей, увидев на рукаве моей студенческой шинели красную повязку, подошел ко мне и тихо сказал:

— Уведите меня отсюда!

Он сложил цилиндр черной лепешкой, взял его под мышку, поднял воротник пальто. Я повел поэта не к тому выходу, где толпились студенты, а в другую сторону, в ко­ридор. Здание я знал хорошо, вывел Есенина к другим дверям с выходом на Большую Никитскую (улица Герце­на) и уговорил сторожа выпустить нас.

Неподалеку на улице стоял извозчик, поэт подрядил его за пачку керенок. Пожимая мне руку, он спросил, на каком факультете я учусь и как моя фамилия. Я ответил ому, он поблагодарил меня и сел в сани.

В ту минуту мне и в голову не пришло, что Есенин сыграет роль в моей литературной судьбе...

В 1918 году Московский Совет разрешил литераторам открывать на артельных началах книжные лавки. Это объяснялось тяжелым материальным положением писате­лей из-за отсутствия бумаги, а также их желанием быть поближе к книге и стремлением принести культурную

{24} пользу народу. В лавке писателей работали Б. Грифцов, Б. Зайцев, М. Осоргин, А. Яковлев, В. Ходасевич; в «Сод­ружестве писателей» — Ю. Айхенвальд, В. Лидин, фило­соф Г. Шпет; у деятелей искусств — Ю. Балтрушайтис, П. Коган, 1-1. Нолле, Я. Рыкачев и др.

В лавке Всероссийского союза поэтов — В. Шершеневич, А. Кусиков; в артели художников слова—С. Есенин, А. Мариенгоф, букинист Д. С. Айзенштадт, бывший ди­ректор издательства «Альциона» А. М. Кожебаткин.

Весной 1919 года на Б. Никитской открылась книжная лавка «Дворца искусств», который был организован Наркомпросом и объединял деятелей литературы и искусства с целью улучшения их труда и быта. За прилавком книж­ной лавки стояли действительные члены «Дворца»: Дир Туманный (Н. Н. Панов), журналист Н. Ф. Барановский-Лаврский и автор этих строк. Неподалеку находилась лавка, где работал Есенин.

Во всех этих лавках было много старинных книг, клас­сиков, иностранных авторов. Некоторые москвичи прода­вали книги потому, что приходилось покупать продукты по спекулятивным ценам; другие оттого, что их квартиры уплотняли и библиотеку негде было поместить; третьи потому, что собирались уехать за границу и старались сбыть все свое имущество, в том числе книги.

Тяжелым, порой неразрешимым вопросом для лавок были дрова: каждое полено стоило дорого, а доставка на санях или на грузовике еще дороже. Заведующий Двор­цом искусств старый поэт и прозаик Иван Рукавишников сказал нам, что «Содружество писателей» обходится без печки, а мы помоложе их, нам сам бог велел следовать их примеру, иначе в первые же месяцы вылетим в трубу. И мы, работники книжной лавки, надевая все, что защи­щало от мороза, мерзли и спасались только тем, что сме­няли друг друга каждые два часа.

В начале апреля 1919 года, в морозный день, когда ок­на нашей лавки покрылись слоем льда, а покупатели, за­бегая к нам, чтобы посмотреть книги, а заодно, разумеет­ся, погреться, шарахались обратно на улицу,— в этот па­мятный день одна за другой две темно-красные двери в тамбуре нашего входа распахнулись, и на порог шагнул Есенин. Он был в серой шубе, в отороченной соболем чер­ной плюшевой шапке.

— Ба! — воскликнул он, увидев меня. — Знакомые {25} все лица! —и заметил, что у меня идет пар изо рта.—Что ж вы, черти, не топите?

— Рукавишников сказал, что и так обойдемся!

— Вы бы его оттаскали за бороду! Я засмеялся, а поэт продолжал:

— Обошел все до одной лавки, ищу мой «Голубень», нигде нет!

— У нас тоже нет, Сергей Александрович!

— До зарезу нужно!

Я объяснил Есенину, что у меня дома есть «Голубень» и я могу ему дать.

— Вот друг! — сказал он, улыбнувшись. — А когда? Я ответил, что с минуты на минуту меня должны сме­нить, а живу рядом: за углом в доме три по Газетному пе­реулку (улица Огарева).

Он стал ждать, шутливо допытываться, кто в нашей лавке отморозил нос? Потом пообещал при случае осра­мить весь проклятый род Рукавишникова (Намек на роман И. Рукавишникова «Проклятый род»).

. В это время пришел Н. Ф. Барановский-Лаврский, содрал сосульки со своей черной бородки, снял безоправное пенсне, протер носовым платком и водрузил на нос. Я познакомил его с поэтом.

— Есть расчет мерзнуть в этом погребе? — спросил Есенин.

— Да ведь мы недавно, — ответил Барановский. — Еще не подсчитали...

Есенин и я прошагали по переулку и вошли во двор дома № 3, где я жил с моими родителями. Мы поднялись на шестой этаж, дверь открыла мать, увидела поэта, о ко­тором я ей рассказывал, и растерялась. Но он, поздоро­вавшись, ласково заговорил с ней...

Войдя в мою комнату, он с удивлением взглянул на окно: оно было из ромбиков толстого матового стекла, с небольшой на пружинах железной створкой вместо фор­точки. Окно выходило во двор другого домовладельца, а по царским законам чужим светом и воздухом нельзя было пользоваться.

— До чего доехали, — сказал поэт, — солнце поделили!

Я открыл заслонку трубы, положил в железную «пчелку» несколько распиленных чурбаков, зажег бере­зовую кору и сунул ее под них. Огонь рыжим языком {26} лизнул дерево, затрепетал, и с гудом, треском стали го­реть полешки.

Есенин подошел к стене, где была прибита маленькая вешалка, снял шубу, шапку, повесил их, а шарф бросил на кушетку. Потом приблизился к зеркалу, которое висело в уголке, и, смотрясь в него, стал расчесывать волосы. Невольно он увидел сбоку большую, в красной полиро­ванной раме фотографию выпускников 1914 года и учи­телей Московского коммерческого училища.

— Кто это наверху в крутке?— спросил он.

— Это наш попечитель гофмейстер двора князь Жедринский.

— Знаю я этих царских сатрапов. Морда лощеная, душонка прыщавая. Насмотрелся я на них, когда в Цар­ском Селе за ранеными ходил. Там и царских дочерей видел.

— Я царя видел.

— Где?

— В девятьсот четырнадцатом на Красной площади.

— Как же это случилось?

Я объяснил, что старшеклассников всех школ стали готовить к параду на Красной площади. В училище нас муштровал полковник, ему помогал поручик и лихой ба­рабанщик. Под барабанный бой мы маршировали по акто­вому залу, потом появлялся царь, которого изображал полковник, и говорил: «Здорово, молодцы!» Маршируя, мы отвечали: «Здравия желаем, ваше императорское величе­ство!». Полковник выходил из себя, когда кто-нибудь из нас запаздывал с этим приветствием и голоса звучали в разнобой. В этих случаях «царь», ударяя правым кулаком о ладонь левой руки, орал: «Отвечаете, будто бьете моло­том по наковальне!». И заставлял без конца повторять то же самое.

Летом мы маршировали на училищном широком дворе. Любопытные толпились у ворот, и дядьки с трудом отго­няли их. Однажды, когда припекало июньское солнце, нас повели на Красную площадь: впереди, в треугольной шляпе, синем мундире с куцей шпажонкой на левом боку, шагал директор. Вслед за ним в таком же парадном наря­де шел инспектор, потом поручик, а по левую руку от не­го — барабанщик. Казалось, два Наполеона ведут за со­бой испытанную гвардию в бой.

На площади было огромное количество старшеклассников {27} других московских школ. Все мы млели от жары, во рту пересыхало. Дядьки обносили нас ведрами воды с размешанным в ней красным вином, мы жадно пили. На­конец, всех выстроили в шеренги, длиною почти во всю ширину площади. Наши классы, как их именовали, нор­мальные и параллельные встали в два ряда. На правом краю первого вытянулись самые высокие, тупые верзилы, просидевшие в классах три лишних года, и только благо­даря щедрым «дарам» своих отцов не выгнанные из училища. Например, сын «короля махорки» Заусайлов, име­ющий жену, ребенка и приезжающий в училище на ры­саках серой масти. Таких, как Заусайлов, было по пять-шесть человек в каждом выпускном восьмом классе.

Но вот, наконец, прозвучала команда: «Церемониаль­ным маршем шагом марш. Равнение направо!» Вытянув руки по швам, мы двинулись вперед. Справа выехал на белом коне Николай II, на нем был белый китель, погоны полковника, он пригладил пальцами правый свисающий рыжий ус и воскликнул: «Здорово, мальчики!»

Это Заусайлов и подобные ему — мальчики! Конечно, нас разбирал смех. Я сообразил: если засмеюсь, то выго­нят из училища с волчьим паспортом. Я до крови закусил язык, но отвечать уже не мог, а только молча, при общем крике, открывал и закрывал рот.

Есенин засмеялся:

— Лихо!..

В это время мать принесла подносик с двумя стакана­ми чая и пирожками из пеклеванной муки с урюком. От­вечая на вопрос поэта, я стал рассказывать об учителях, о преподавателе русской словесности — первом человеке, прочитавшем мои стихи.

— Что же он тебе сказал? — спросил Есенин, прини­маясь за чай.

Я объяснил, как было дело.

— Знаток! — покачал головой Есенин.

— Хитров вел нас до седьмого класса, а потом...

— Хитров, говоришь?

— Да, Павел Иванович Хитров.

— У меня учителем тоже был Хитров. Евгений Ми­хайлович. По совести помогал!

Он допил чай, отодвинул от себя стакан и спросил, кому я еще показывал стихи. Я ему все рассказал, и он поинтересовался, какое стихотворение отметил {28} Айхенвальд. Я достал отпечатанное на машинке «Голубое» и дал Есенину. Прочитав, он заявил, что все это молодо-зелено и теперь надо писать по-другому. Я вспомнил, что мне советовал Свердлов, и, кстати, пересказал, что Яков Ми­хайлович говорил о нем, поэте.

— Да попробуй сбрось с себя Клюева! Он пророс в ме­ня, как сорняк в землю. Раз прополешь, два, а он нет-нет да в каком-нибудь стихе и проглянет!

Есенин походил по комнате, сказал, что хочет посмо­треть мои напечатанные в «Свободном часе» стихи. Про­читав, пожал плечами: ему пришлись по вкусу только две последние строчки одного стихотворения:

И вдруг, сверкнув, как золотистый локон,

С небес летит искрящая звезда!

— Хочешь писать стихи, — сказал Есенин, — надевай свою рубашку! (Это означало: наполни своим оригиналь­ным содержанием строки.) И вырабатывай свою походку! (Т. е. собственный стиль.)

— Сергей Александрович! — произнес я обескуражен­ный. — Не выходит у меня!

— Мало работаешь! Напишешь — разорви. Напиши еще раз. Десять, двадцать раз перепишешь — получится! И читай хороших поэтов. Только не Надсона.

Я достал из шкафа «Голубень» и подал ему. Это было издание «Скифов» 1918 года. Он взял, спрятал в карман и заявил, что не скоро, но вернет книжку. Подойдя к ку­шетке, он взял свой шарф и, шагнув к зеркалу, стал оде­ваться...

 

Всероссийский союз поэтов. Охранная грамота. «Ассоциа­ция вольнодумцев» Есенина

 

Все это происходило в ту осеннюю пору 1919 года, когда Союз поэтов решил приспособить свое помещение под клуб. Союз находился в бывшем кафе «Домино» на Тверской улице (ныне Горького) дом № 18, напротив улицы Белин­ского (бывший Шереметьевский переулок). После Октя­брьской революции владелец кафе «Домино» эмигрировал за границу, и беспризорное помещение отдали Союзу поэ­тов.

{29} Переделка под клуб состояла в небольшой перестройке I вестибюля и украшении росписью стен первого зала, отделенного от второго аркой. Занимался этим молодой задорный художник Юрий Анненков, стилизуя все под гротеск, лубок, а иногда отступая от того и другого. Нап­ример, на стене, слева от арки, была повешена пустая, найденная в сарае бывшего владельца «Домино» птичья клетка. Далее произошло невероятное: первый председа­тель союза Василий Каменский приобрел за продукты новые брюки, надел их, а старые оставил в кафе. В честь него эти черные с заплатами на заду штаны приколотили гвоздями рядом с клеткой. На кухне валялась плетеная корзина из-под сотни яиц, кто-то оторвал крышку и дал Анненкову. Он прибил эту крышку на брюки Василия Васильевича наискосок. Под этим «шедевром» белыми буквами были выведены строки:

 

Будем помнить Стеньку,

Мы от Стеньки, Стеньки кость.

И пока горяч кистень, куй,

Чтоб звенела молодость!!!

 

Далее вдоль стены шли гротесковые рисунки, иллюст­рирующие дву- и четверостишия поэтов А. Блока, Андрея Белого, В. Брюсова, имажинистов. Под красной лодкой были крупно выведены строки Есенина:

Веслами отрубленных рук

Вы гребетесь в страну грядущего.

 

В клубе была доступная для всех членов союза эстрада. Редкий литературный вечер обходился без выступления начинающих или старых поэтов. Это было для них очень важно: бумага в стране была на исходе, во время граж­данской войны многие типографии разрушены. Общение с читателями достигались путем устного слова, главным образом, с эстрады кафе. Отсюда и определение: «Кафейный период поэзии».

Кроме того, вступив в члены союза, каждый получал охранную грамоту, которая говорила сама за себя. Она была напечатана на бумаге с копией бланка Народного комиссариата просвещения от 23 января 1919 г. за №422, с указанием адреса: Москва, Остоженка, угол Крымского проезда, 53.

«Всем советским организациям.

{30} Ввиду того, что Всероссийский Союз поэтов и функци­онирующая при нем эстрада-столовая преследует исклю­чительно культурно-просветительные цели и является ор­ганизацией, в которую входят членами все видные совре­менные русские поэты, настоящим предлагаю всем лицам и учреждениям оказывать Союзу всяческое содействие, а в случае каких-либо репрессивных мер, как-то реквизи­ция, закрытие, арест, прошу в каждом отдельном случае предупреждать Комиссариат Народного Просвещения и меня лично».

Под этим стояла подпись народного комиссара по просвещению А. Луначарского, круглая печать комисса­риата.

Вверху охранной грамоты справа от руки проставля­лась фамилия члена Всероссийского союза поэтов, вни­зу — подпись председателя союза, секретаря, и все это скреплялось круглой печатью союза.

Каждая выдаваемая охранная грамота была заверена нотариальным отделом 2-го Центрального городского рай­она Москвы за подписью народного нотариуса, секретаря и скреплена печатью отдела.

Этой охранной грамотой Анатолий Васильевич спас ряд крупных поэтов от всяких напастей эпохи военного коммунизма, сохранил их жилища и очень ценные собира­емые десятилетиями библиотеки.

Конечно, влекли поэтов в союз и прозаические труд­ные вопросы того времени: днем в столовой давали уде­шевленные, правда, неважные обеды, а нуждающимся — бесплатные. В канцелярии союза поэты могли получать продовольственные и промтоварные карточки.

Присматриваясь к членам союза и прислушиваясь к их читаемым с эстрады стихам, я решил попытать счастья. Я взял с собой номера журнала «Свободный час» с моими напечатанными опусами, шесть стихотворений, на основа­нии которых я был принят в члены «Дворца искусств», помеченный Ю. Айхенвальдом стишок и стихотворение «Странники», которое похвалили в литературно-художест­венной «Среде» (председательствовал Ю. А. Бунин). Я отправился в союз к дежурному члену президиума Василию Каменскому и сказал, что хочу вступить в союз, да поба­иваюсь. Он засмеялся и ответил, что ничего не может сказать, пока не прочтет мои стихи. Я вынул из кармана мой поэтический багаж и подал ему. Он прочитал, сказал, {31} что поддержит мою кандидатуру, предложил написать заявление и заполнить анкету.

Спустя неделю я пошел в Союз поэтов, чтобы узнать, рассмотрели ли мое заявление. Я открыл дверь президи­ума, за столом сидел Есенин, а перед ним лежала какая-то напечатанная па машинке бумага.

— Заходи! Заходи! — воскликнул он.

Я поздоровался и объяснил, зачем пришел. Он — в то время член правления союза — сказал, что в союз я при­нят и добавил:

— Ты что же это, плохие стихи показал, а хорошее скрыл.

— А какое хорошее?

— «Странники»!

Это стихотворение я написал в конце 1916 года и мно­го раз переписывал, внося в него поправки, которые мне предлагали во время обсуждения на заседании «Среды».

 

Шли по столице три странника.

Двое слепцов истомились в пути.

«Выйдем до месяца ль раннего?»

«Слышь-ка, Ванятка, цигарку скрути!»

 

Курят за будкою серою,

Ваня стучится за хлебом в подъезд.

Двери в передней с портьерою,—

Выглянул мальчик и яблоко ест.

 

Сам же наряжен в солдатское.

Нищему алый кусок отломал.

Ваня погоны с опаскою

Тронул: «Спасибо. Ты, вишь, енерал!»

 

Снова молитвами заняты

Странники в ширях российских дорог.

Только нерадостен Ваня-то,

Стал, как те двое, нахмурен и строг.

 

— Я задумал учредить литературное общество, — ска­зал Есенин, — и хочу привлечь тебя. — Он дал мне напе­чатанную бумагу. — Читай!

Это был устав «Ассоциации вольнодумцев в Москве». Там было сказано: «Ассоциация» ставит целью «духовно-экономическое объединение свободных мыслителей и {32} художников, творящих в духе мировой революции и ве­дущих самое широкое распространение творческой рево­люционной мысли и революционного искусства человече­ства путем устного и печатного слова». Действительными членами «Ассоциации» могли быть мыслители, художни­ки, как-то: поэты, беллетристы, композиторы, режиссеры театра, живописцы и скульпторы...

Далее в уставе — очень характерном для того време­ни — приводился обычный для такого рода организаций порядок созыва общего собрания, выбора Союза «Ассоциа­ции», который позднее стал именоваться правлением, а также поступление средств «Ассоциации», складывающихся из доходов от лекций, концертов, митингов, изданий книг и журналов, работы столовой и т. п.

Под уставом стояли несколько подписей: Д. И. Марьянов, Я. Г. Блюмкин, Мариенгоф, А. Сахаров, Ив. Старцев, В. Шершеневич. Впоследствии устав еще подписали М. Ге­расимов, А. Силин, Колобов, Марк Криницкий.

— Прочитал и подписывай! — заявил Есенин.

— Сергей Александрович! — заколебался я. — Я же только-только начинаю!

— Подписывай! — Он наклонился и, понизив голос, добавил: — Вопрос идет об издательстве, журнале, лите­ратурном кафе...

На уставе сбоку стояла подпись Шершеневича:

«В. Шерш.». Я взял карандаш и тоже подписался пятью буквами.

— Это еще что такое? — сказал Есенин сердито.

— Я подписался, как Шершеневич.

— Раньше будь таким, как Шершеневич, а потом так­же подписывайся.

Он стер мою подпись резинкой, и я вывел фамилию полностью.

24 октября 1919 года под этим уставом стояло:

«Подобные общества в Советской России в утвержде­нии не нуждаются. Во всяком случае, целям Ассоциация я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь. Народный комиссар по просвещению:

А. Луначарский».

{33}

 

У памятника Пушкину. Беспризорный. Открытие «Стойла Пегаса». Хитрая «птица». Рассказы о монахах

 

Никогда в Москве не было столько попрошаек, сколько в 1920 году. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, зеленых, разных атаманов гнали мирных людей со всех краев Советской страны. Сыпной тиф, холера, разруха, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вывезти не только свое имущество, но даже не успели захватить ценные вещи или деньги. С черного и парадного ходов московских домов поднима­лись несчастные люди с маленькими, иногда с грудными детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба. В воротах Третьяковского проезда сидел богатыр­ского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на его шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке, в дерюге, в черных очках, стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я — слепой поэт», — гласила надпись. В центре города на Театральной площади, на Кузнецком мосту внезапно за хорошо одетым прохожим увязывался пожилой одно­рукий субъект в черном костюме, котелке и шел сбоку, говоря одну и ту же вызубренную наизусть фразу: «Ар­тист, доктор, инженер, адвокат, профессор, учитель, пред­седатель, художник»... Наконец, «попав в точку» и полу­чив подаяние, он с теми же словами бросался к следую­щей облюбованной жертве. Этот нищий стал как бы жи­вой деталью города, и Лев Никулин вывел его в написан­ной совместно с В. Ардовым комедии «Тараконовщина» (Театр сатиры). Еще попадались на улице китайчата с маленьким барабаном; они жонглировали острыми ножами и заунывно тянули песню, ударяя в барабаны черенками. Но больше всего привлекали внимание беспризорные ре­бята.

Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому мо­жно было дать на вид и пятнадцать лет, и девять — так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызанном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми клочьями ваты, а кой-где {34} просвечивающим голым посиневшим телом, — беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел просту­женным голосом:

 

Позабыт, позаброшен.

С молодых юных лет

Я остался сиротою,

Счастья-доли мне нет!

 

Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика, а мно­гие узнали Есенина и смотрели на него. Лицо поэта было сурово, брови нахмурены. А беспризорный продолжал:

 

Эх, умру я, умру я,

Похоронят меня,

И никто не узнает,

Где могилка моя.

 

Откинув полу своего ватника, приподняв левую, в за­пекшихся ссадинах ногу, он стал на коленке глухо выби­вать деревянными ложками дробь. Есенин полез в боковой карман пальто за носовым платком, вынул его, а вместе с ним вытащил кожаную перчатку, она упала на мокрый песок. Он вытер платком губы, провел им по лбу. Кто-то поднял перчатку, подал ему, Сергей молча взял ее, поло­жил в карман.

 

И никто на могилку

На мою не придет,

Только ранней весною

Соловей пропоет.

 

Спрятав ложки в глубокую прореху ватника, беспри­зорный с протянутой рукой стал обходить слушателей. Некоторые давали деньги, вынимали из сумочек кусочек обмылка, горсть пшена, щепотку соли, и все это исчезло под ватником беспризорного, очевидно, в подвешенном ме­шочке. Есенин вынул пачку керенок и сунул в руку маль­чишке. Тот поглядел на бумажки, потом на Сергея:

— Спасибо, дяденька! Еще спеть?

— Не надо.

Я шел с рюкзаком за спиной, где лежал паек, получен­ный в Главном Воздушном Флоте, и вспомнил, что там есть довесок от ржаной буханки. Я снял рюкзак, поставил на покрытую снегом скамейку, раскрыл и дал этот кусок беспризорному. Он схватил его обеими руками, стал рвать {35} зубами большие мягкие куски и, почти не жуя, глотать их.

Я завязал рюкзак, вскинул за спину и подошел к Есе­нину. Mы поздоровались и зашагали по бульвару молча. Когда дошли до памятника Пушкину, он остановился, по­смотрел на фигуру поэта, тяжело вздохнул. Вдруг с яро­стью произнес:

— Ненавижу войну до дьявола! — И так заскрежетал зубами, что у меня мороз пробежал по спине.

Мы пошли дальше, Сергей оглянулся, еще раз вскинув глаза на памятник. Это движение я наблюдал постоянно, когда случалось вместе с ним проходить мимо Пушкина. Как-то, зимней ночью 1923 года, мы возвращались по Тверскому бульвару из Дома печати. Готовясь ступить на панель Страстной (ныне Пушкинской) площади, он также оглянулся и воскликнул:

— Смотри, Александр — белесый!

Я посмотрел на памятник и увидел, что освещенный четырехгранными фонарями темно-бронзовый Пушкин и впрямь кажется отлитым из гипса. Есенин стал, пятясь, отходить на панель, на мостовую, то же самое сделал и я. Светлый Пушкин на глазах уходил, как бы исчезая в ту­мане. Возможно, это имело какое-то влияние на посвящен­ное Александру Сергеевичу стихотворение, которое Сер­гей прочитал 6 июля 1924 года на митинге в день стодвадцатипятилетия со дня рождения великого поэта, стоя на ступенях памятника:

 

Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший, как туман,

О, Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган...

 

Когда мы стали спускаться вниз по Тверской, Есенин сказал, что завтра открытие кафе «Стойло Пегаса», и при­гласил меня в три часа прийти на обед. Будут все имажи­нисты и члены «Ассоциации вольнодумцев».

«Стойло Пегаса» находилось на Тверской улице, дом №37 (приблизительно там, где теперь на улице Горького кафе «Мороженое», дом № 17). Раньше в этом же поме­щении было кафе «Бом», которое посещали главным об­разом литераторы, артисты, художники. Кафе принадле­жало одному из популярных музыкальных {36} клоунов-эксцентриков «Бим-Бом» (Радунский-Станевский). Говорили, что это кафе подарила Бому (Станевскому), после Октя­брьской революции уехавшему в Польшу, его богатая поклонница Сиротинина, и оно было оборудовано по пос­леднему слову техники и стиля того времени. Когда оно перешло к имажинистам, там не нужно было ничего ре­монтировать и ничего приобретать из мебели и кухонной утвари.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 419; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.