Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Признание писателя и авантюриста Феликса Сруля. «Никита проснулся от счастья!» — можно ли начать вещь лучше?




«Никита проснулся от счастья!» — можно ли начать вещь лучше? Я тоже сегодня проснулся от счастья, стал вспоминать, отчего это со мной. Какие такие достижения? Ну конечно, я — москвич, это великолепно. С квартирой повезло. Точнее — с комнатой. Две других занимают соседи, но одна практически не живет, а второй сосед, индус, тоже бывает наездами. Мы царим одни, за окнами — Москва. В коридоре — телефон, я могу звонить в любую редакцию, включая Ленинград, мне могут звонить родители с родины, как ее принято называть теперь, малой.

С повестью тут, в столице, долго было неясно. Я обошел с ней почти все журналы; принимали меня по-разному, но в основном радушно: редактора радовало, что я «ничей», «ниоткуда», «без звонка и протекций» — этакий провинциальный простодушный гений. Сначала я думал, что радость эта объясняется возможностью «открыть» меня, лишь потом понял, что это совсем другая радость — «завернуть» меня без последствий, раз за мной никто не стоит. На это ушло полгода. Столько как раз, сколько ушло на обустройство, прописку, всякие формальности, обзаведение и прочее. Когда я понял, что меня никто печатать не собирается, я немного растерялся. Когда мы целую ночь проговорили с Соней, растерянность сменилась злостью: они хотят, чтобы за мной кто-нибудь был, — пусть будет. Так решили мы с Соней.

«Позови своего друга из “клуба», почему ты с ним не посоветуешься? Ведь это он надоумил тебя фактически ехать сюда. Может, он что посоветует? У него ведь тут полно знакомых и в редакциях, и в издательствах!»

«Клубного» друга я решил позвать, но уже без сониных советов «подстраховался» — послал рукопись в одно издательство, куда меня рекомендовал мой шеф по нашей сибирской газете. Нет нужды говорить, что и шеф мой, и шеф этого издательства были отнюдь не из тех, кто сжег свои партбилеты. Мой «клубный» друг, как и сам понемногу прикрывшийся клуб, был совсем другой породы. Какой? Сказать трудно. Его не очень печатали, хотя что-то и мелькало порой и он вроде «был на виду». Мы выманили его в гости, посидели душевно: Соня сделала мою любимую фаршированную рыбу и нажарила антрекотов. Гость не пил, мы с его женой выпили по рюмке, Соня тоже не пила. Без выпивки гость был зажат, но все же с моим умением вытягивать из людей то, что мне хочется знать, я получил и от него необходимые сведения. Применил я самый простой прием — натолкнул столичного литератора на обсуждение его собственных дел. Довольно скоро я убедился, что дела эти еще хуже, чем у меня. И все потому, что он — здешний. Воистину нет пророков в своем отечестве! Среди своих здесь большая конкуренция, в издательствах очереди, а сами издательства строго разделены по «партийной» принадлежности. Можно печататься в периодике сколько угодно, но пока престижный «толстый» журнал не выставил на свет божий ваше творение, чтобы оно было замечено критиками, вы все равно будете пришей кобыле хвост для столичного литературного рынка. Ваши книжки будут просто замалчиваться, особенно если это рассказы. А уж если там всякие иронические, даже с приметами прозы, все одно пройдут незамеченными. Нужен «паровоз» — повесть, которая «прозвучит». А прозвучать она может, только если вы с кем-то. То есть это должна быть и по содержанию вещь «партийная». Чтобы на нее подписалось партийное же издательство или журнал. Такую примерно солому жевал наш приунывший среди бутылок и вынужденно непьющий гость. Как я понял, проблема с выпивкой была для этой семейки не из последних, и, вероятно, эту форму трусости мой гость и патрон на час выбрал просто из малодушия или природной лени. А скорее всего — от безволия. Вряд ли у него есть и могут быть единомышленники — только собутыльники, а на таких далеко не ускачешь. У меня был только один единомышленник — Соня, и одно желание: напечататься любой ценой, что означало для меня готовность примкнуть к любой «партии», но надо хотя бы знать, кто в каком окопе!

— Собственно, партий у нас, если грубо — две... — неохотно начал гость, и его жена сразу строго посмотрела на него, чтобы он, как я догадался, не наговорил лишнего, мы вступили на минное поле. Но он готов был быть со мной откровенным, у него вообще была эта дурацкая черта характера — говорить, что думает в ту минуту, когда говорит. «Дурацкая» я называю потому, что он сам в следующую минуту может перемениться, а слово — не воробей... — Условно их можно назвать правыми и левыми...

— А поточнее? — настаивал я, хотя знал, что услышу, потому что по всей стране расклад был примерно одинаков, просто в провинции он обозначался рельефнее, что ли...

— Ну, патриоты, почвенники, все те, кто вокруг деревенщиков или им сочувствует, тут много верующих или тоже сочувствующих... Есть монархисты, крайнее крыло — антисемиты... «Черная сотня» — говорят еще так их недоброжелатели...

— А вы? Вы, конечно, не с ними?

Мой друг помолчал. Видно, у него самого в башке была изрядная неразбериха, но он ведь «подписался» в противоположный лагерь, став членом «клуба», настолько-то я соображал.

— Антисемитом в наши дни быть, естественно, неприлично... — он посмотрел на жену, на Соню, повертел в руках стакан с минералкой, вероятно, сейчас очень сожалея, что не может хлопнуть стаканец. — Но и космополитом оголтелым быть как-то не хочется... Ведь мы где-то живем, где-то родились... Грозит развал, надо как-то... консолидироваться... Лично я неверующий, но... есть вечные ценности... В католичество меня не тянет... Просто хочется остаться незапятнанным, что ли...

Вот что, суслик! Остаться над схваткой! Вот отчего ты и не добился ничего, хочешь, чтобы лацканы были белые! А я сам? Сунусь, а победят завтра другие?!

— Скажите, но ведь «нигде» быть нельзя?

— Да, середины нет... Посередине — полоса немоты, забвения, глухая и немая зона. И слепая... Для критики и читателя... Хотя если у человека талант, то он... рано или поздно... «Долог путь до середины...»

Это он про себя, хотя, конечно, переведет на меня! Да, знаем! Знаем, сколько талантов зарыто в нашей земле на этой самой «немой», нейтральной полосе!

— Как вы думаете, — опять спросил я без обиняков, он был мне не опасен, он был вне игр, и не полезен, и не вреден, — а за кем сила?

— Трудный вопрос... Пока основные журналы обслуживают левых, хотя есть и «почвеннические» бастионы... «Молодая гвардия», «Наш современник»... Приходится, знаете, лавировать, я написал в свое время, скажем, для «Молодой» повесть, на заказ, ну и они выпустили мою книжечку... Семь листиков... А в другом, противоположном издательстве, мной укрепили сборник из молодых писателей, но с пятым пунктом — моя фамилия подошла для укрепления, получился сборник на троих...

«Дерьмо в проруби, ясная позиция. Для антисемитов ты еврей, для евреев — русский. Дурак же ты, братец! Неужели ты думаешь, что твой талант так уж велик, что ты сам себе — бастион?!»

— А мне вы как, посоветуете отнести повесть в «Молодую»? — я спросил «с понтом», повесть уже лежала там, завтра мне предстоял разговор с редактором.

— Ну, если в приключенческой серии... Там ведь Аксенов и Гладилин печатали заказные книги... Правда, в серии что-то вроде «пламенных революционеров»... «Любовь к электричеству», кажется, у Аксенова. Никто ж ему это лыко в строку не лепит...

— А за кем завтра? — спросил я резче, чем хотел, так что Соня вздрогнула, а его жена поморщилась.

— Ближайшее завтра — за левыми. В длинной же перспективе — левые, демократы, космополиты — короче, все, кто не почвенники, обречены. Страна все равно кончит новым царем и чем-то вроде новой религии — православие плюс Манифест...

— А сроки? Сроки? — я прямо теребил его, я завелся, мне было весело, в провинции я хорошо видел, как сильны «красные», как обречены овичи. Мне хотелось из его уст. Очень хотелось, ведь знал, что я буду сегодня с этими, а завтра — с теми, а потом... Потом меня здесь не будет. Это я тоже знал. Я ощущал себя давно европейцем. Но это — глубоко, этого толком не слыхала от меня даже Соня, но чувствовала это во мне! Чувствовала!

— Много вы хотите! — гость покосился на жену и попросил кофе покрепче. — Время пока есть. Немного, но... После смены веков и эпох многое изменится... Можете быть пока демократом и левым. А потом... В Швейцарию. Тут не будет места ни демократам, ни перебежчикам.

— А вы? Вы сами? — я просто ногами сучил от удовольствия, предвкушая ответ.

— Разделю судьбу родины. — если он и говорил неискренне, то с риском сильно разозлить жену, она просто сверкала негодующими глазами. — Куда мне? Мне — за сорок, поздно.

Жена его, по-моему, даже прошептала что-то вроде «идиот», но нам милостиво улыбнулась и сказала, что мы зря слушаем мужа, что у него семь пятниц на неделе, что вчера он сам чуть не упрашивал ее подать на выезд по европейскому каналу — ведь у нее, жены, есть родственники в Израиле...

Все ясно, ты полукровочка, моя милая, как и моя Софи. Вот уж кто теперь у вас кого переупрямит! Ух, как интересно.

— Значит, демократам вы отпускаете ни много, ни мало не больше двух-трех лет? — я потер руки, так хорошо прозвучали слова «ни много, ни мало».

— Да, по истечении этого срока выйдут на волю силы, которые сдерживаются только грузом вчерашних ошибок. Очень-очень скоро эти ошибки будут выглядеть достижениями: после 2000-го сменятся два поколения: уйдут не только старики сидельцы, уйдут практически шестидесятники, на которых опирается демократическая литература.

— Придут фашисты?

— Чем больше будет срок, тем правее и круче грядущие силы.

— Да хватит тебе, — сказала его жена. Ей был скучен этот разговор, она не привыкла и к тому, что не она центр внимания. У нее, наверное, была своя компания, свой круг, она тяготилась и хитрым мной, и умной Соней. — Как было, так и будет. Всем на все наплевать. Я бы первая приветствовала коммунистов, если бы они пришли к власти.

— Серьё-озно?! — притворно изумился я, а Соня тихо выскользнула делать кофе.

— Не могу видеть все эти сытые рожи! Бандюги везде. Надоело.

Эк, как он ее достал, наш центровой! Видно, она бы не прочь была, если бы богатым и сытым был ее муж, а уж тогда бы она не призывала коммунистов. Неудачники, да еще пьющие, — такие всегда провоцируют на крайности. Видно, она когда-то сделала на него ставку, а он ее не оправдал. «Ставка на мертвого жокея». А пожить и погулять ты любишь, это у тебя на лице написано, да и не только на лице — я таких женщин боюсь, избегаю, словно мысленно переживаю, как они не своего спутника, а меня рогатят.

— Жесткая власть, диктатура, сильная рука — это не обязательно коммунисты. Люди, у которых есть деньги, уже навербовали свою преторианскую гвардию и просто так денег не отдадут. Но и игры в свободу им ни к чему. И в искусство и литературу — тем более. Им хватит того, что сделано человечеством за девятнадцать веков. Последнее столетие проще вычеркнуть, чем упиваться декадансом или модерном, не говоря уже о соцреализме или постмодерне. Всякая диктатура прежде всего реанимирует классику. Рим — греческую классическую традицию. Возрождение — и первую, и вторую. Империи — от Наполеона до Сталина и Гитлера — всё вместе: Рим, Грецию и пресловутого Леонардо.

Наш гость разговорился, а я его уже не очень слушал. Я прикидывал, правильно ли сделал, поспешив и отправив повестуху в правое (или уже левое?), радикальное, красноватое и коричневатое издательство. Вроде будущее за ними, если верить гостю, но ведь победа нужна сейчас, а не послезавтра. Да и не нужна мне «ихняя» победа, мне, «европейцу». Если там вдруг повесть примут, как выкручиваться? Вот незадача: то не знаешь, как протиснуться, то думаешь, как бы, наоборот, быть отвергнутым. Ведь такие вещи становятся быстро известными, потом не отмоешься. Навсегда. Раз не послушал Соню — и сразу прокол! Ведь мой гость недвусмысленно дал понять, кто сегодня в подобных издательствах сидит. А может, ничего? Пусть? И там и там? Таланту безразлично. Или нет? Нет. Нет и еще раз нет! Куда, дурак, спешил! Жадность фраера сгубила. Да и рекомендация моего шефа мне жгла ладони, надо было ее все-таки попытаться использовать. Дурак.

Я перескажу сюжет Овича, чтобы все стало окончательно понятным. Некий сотрудник приглашается для беседы, — дело происходит в конце семидесятых, — его «вербуют» стучать на сотрудников учреждения, где он работает: предполагается, что это или газета, или журнал. Он отказывается, у него начинаются неприятности, его сначала обкладывают выговорами, взысканиями, понижают в должности, снимают с очереди на квартиру и прочее. В сердцах он подает на отъезд. Тогда его сразу увольняют, он становится «отказником», что в провинции крайне рискованно. Тут он женится на дочке партийного функционера против, разумеется, папашиной воли, собирает материалы для столичных газет, отсылает их под псевдонимом, одну статью печатает, его вычисляют и на них с женой нападают наемные «боевики» — обоих избивают, папа в бешенстве: с одной стороны «отказник» — причина несчастий любимой дочки, с другой — подручные перестарались. А тут наклевываются либеральные перемены. Папаша решает, что вполне в духе времени будет отъезд дочери с героем-диссидентом за рубеж. И когда все документы готовы — тот решает не ехать, потому что видит, что его назначение — бороться за торжество свободы и демократии в своем углу. Ович тоже понимал, как и «клубный» друг, что дело вполне может обернуться именно так, что снова потребуются жертвы и диссиденты. Не верил в бесповоротность того, что зовут дурацким словом «реформы».

Я, конечно, упростил в пересказе, там были еще и боковые линии, которые так важны в современном повествовании, потому что дают возможность эффектного монтажа кусков и держат за горло читателя без детективной дешевки. Там были и партийная борьба в городе, и коррупция, и мафия, и даже намек на иностранную разведку. Схему отношений Ович скопировал с наших, редакционных, частично городских, мы, журналисты, были в курсе многих дрязг и по-нынешнему были очень разными: от редограда-шефа до тихого диссидента Овича. К действительности меня вернул голос жены гостя:

— Все, мне кажется, решает талант. А его сразу видно. Кто там за кого, вся эта политика — все это к искусству отношения не имеет.

Возникла пауза. Гости, не допив кофе, засобирались. Точка, как говорится, в разговоре была поставлена, и некстати, и не там, где хотелось, например, мне.

Уже в передней наш друг-сатирик, помогая одеться жене, добавил с присущей ему манерой говорить важное тогда, когда самым важным является — избавить от себя слушателей. Все у него так.

— Писатель всегда в противостоянии власти, режиму. А режим внутри себя всегда вынашивает свою противоположность. Так что союзник писателя не сам правитель, а его кардинал Ришелье. Или министр Фуше, непотопляемые фигуры без убеждений, но думающие о завтрашнем дне. Хитрецы типа Лимонова держат нос по ветру и хотят угадать завтрашнюю конъюнктуру. Попробуйте... Как я понял, вы еще не решили, куда дать вашу рукопись. Ну, всего доброго.

Проводив гостей, мы с Соней перебросились ничего не значащими фразами которые, в переводе на общедоступный язык означали: «Видел, как можно остаться с носом, будучи столичным жителем, женившись раньше времени и не определившись, с кем ты! Я ведь тебе говорила!» — «Да, Сонечка, ты мне говорила, но ты ведь первая знаешь, что я, во-первых, с тобой, во-вторых, сочувствую и таким, как наш гость, как члены его “клуба”, как ты, как многие, кто сотрудничает не с конторой, а с демократами, интеллигенцией, к которым всегда автоматически примыкают такие, как наш Ович! Хотя в том, что наш друг сказал “под занавес”, есть известный резон. Недаром он упомянул Лимонова — ему простили все! Его читают! С ним пил Довлатов в Нью-Йорке, и с ним пьют сейчас и Проханов, и не знаю кто. Короче — он в обойме, хоть и полез на баррикаду». — «Хорошо, ты обещал прислушиваться к моим советам, так? Так вот, мне обещали работу, стопроцентно практически, в одном журнале, где таких, как Лимонов, считают... приличным словом не скажешь. И если ты окажешься в подобной компании, я, мягко говоря, буду очень огорчена. Не говоря уже о том, что работы мне здесь не светит. Да и на твои заработки пока мы не можем особенно полагаться».

Она била без промаха. В точку. Когда еще я тут заработаю первый рубль? Вилами на воде... И тут зазвонил телефон. Я рванулся к трубке, словно это звонили из нобелевского комитета. Но звонили не оттуда.

Из Мюнхена звонил немецкий издатель Йозеф Штифер. Так он назвался. Потом он предупредил, что разговор будет за его счет. Потом он сказал, что заинтересовался рукописью, присланной ему из России от некоего Овича, но телефонный номер, адрес и фамилия к рукописи были приложены мои. Он спрашивал, кто автор и с кем ему надо вести дело. В Россию он собирается примерно через полгода, а договор хотел бы составить и выслать прямо сейчас.

Думать было некогда. Моя голова заработала как компьютер. «Назвать все координаты Овича и выйти из игры? Ведь это его вещь в ее первозданном виде лежит на столе у немецкого издателя?» Вслух же и в трубку я произнес следующее:

— Да, вы говорите с автором романа «Голова Иоанна Крестителя, или Нерон». Да, я хочу взять псевдоним, но уже не Ович, а Феликс Сруль, настоящая же фамилия указана: вы ее знаете, раз звоните мне. Договор надо заключать на мое имя, адрес мой можете записать, а текст договора — выслать по указанному адресу. Желателен и аванс. Причем вам следует знать, что роман, возможно, будет напечатан в России в одном издательстве и, возможно, одном журнале.

В ответ я услышал, что последнее обстоятельство для немецкого издателя не препятствие, что они готовы купить права издания на языке, средства у них есть. На это я заявил (словно работал против самого себя, чем немало удивил немца Йозефа Штифера), что готовлю вариант рукописи, который и будет окончательным. Немец заверил меня, что «это ничего, главное, тема заинтересовала, проблем — современен зло, и мне следует ждать договор, а время — деньги — о’кей — чюс!». Частые гудки и треск германского, а потом русского эфира.

Полчаса мы с Соней не произнесли ни слова. Мы тупо сидели и, перебирая события вечера, разговор, застолье и речи, пытались просто успокоиться.

— А что мне оставалось делать? — спросил я Соню.

— Все правильно, — сказала Соня.

— Правильно-то правильно, но это — кража! — сказал я. — Я украл!

— Не в первый и, надеюсь, не в последний раз, — сказала Соня.

—? — сказал я.

— Я смотрела твои клочки, записки. Разве это все не украдено на твоей работе? У меня? У твоих родителей? У классиков, наконец!

— Ну, в таком случае вся литература — сплошная кража.

— Не вся. И ты это отлично знаешь. Почти вся, но не вся. Один придумывает новый стиль, новый язык, новую эпоху. Остальные в ней живут. Ты спешишь и пока ничего не придумал.

Я ошалело посмотрел на Соню. Она точно выразила то, что я про себя думал смутно и неоформленно. Я подозревал, что результат меня волнует больше, чем процесс, и работал пока как бы в долг у будущего. В надежде дождаться времен, когда работа будет в наслаждение и радость с полагающимися дивидендами. Короче, сейчас меня волновали только дивиденды, я спешил и «сбоил», фальшивил, засекался.

— Нельзя поджарить яичницу, не разбив яиц! — зло сказал я. Я не люблю, когда меня хорошо понимают. Даже близкие. Догадываешься — и помалкивай. — Все берут то, что лучше, удобней, что нравится, черт побери!

— Не сердись. Сейчас ты совершил серьезный поступок, и давай думать, как выпутываться.

— Самое лучшее, если он побыстрее уедет в свой Израиль, — сказал я. — Самое лучшее, если он исчезнет. Самое лучшее — его убить!

— Попробуй. Ты ведь трусишка, куда тебе! И потом — он еще пригодится. Я почему-то думаю, что с ним нам удастся договориться.

— А моральный аспект? Как с этим жить? Я все-таки писатель, а не при тебе кувшинчик!

— Да ладно! Вся твоя литература — шарлатанство. Молчи! Была и осталась. Цель — ты ведь любишь Миллера? — цель: трахнуть читателя. Ты разведешь турусы на колесах, доказывая, что твой Миллер — моралист, идеалист и тому подобное. Все твои бредни про отрицательную мораль и прочее. Что тебя у Вени Ерофеева восхищает: выдающиеся писатели спаивали своих героев, чтобы не спиться самим. Чушь все это! Развращают читателя развращенные честолюбцы, а потом требуют памятников себе при жизни. Ой, надоело! Завтра все это никому не будет нужно! Мир становится другим: вызывай любую книгу из всемирной паутины, так не вызывают! А того же Миллера его фаны комментируют так, что открой эту страницу девица легкого поведения, она почувствует себя невинной девственницей или монахиней! «В мир можно добавлять жизни или смерти». Если ты помнишь Миллера, «Тропик Козерога», это оттуда. Так вот он сам противоречит себе: сколько невинных душ губит такой Миллер, скольких последователей вызывает к жизни, сколько сеет смерти, а говорит о жизни. Мало того — будит надежду у профанов подняться из грязи до звезд. Чушь. Грязь легализована. Мир утопает в крови и насилии. Литераторы превратились в торгашей. И вообще — художники. Чего говорить, если Ростропович покупает в Петербурге княжеский дворец? Все продались жирным. И в этом мире ты будешь разбираться в средствах? «Что такое хорошо, и что такое плохо?» Звони своему Овичу и расскажи ему все. Договорись, чтобы он до времени молчал в тряпку. Я набираю. У них сейчас вечер. Все дома.

Я сидел прибалдевши. Такое несла моя собственная жена. Начиталась. И наслушалась. В том числе меня.

Набрать она не успела, телефон сам зазвонил. Междугородный вызов. Звонил Ович. Он сообщал, что послушался моего совета и подал на выезд. В Германию. По еврейскому каналу. Как раз он узнал, что там принимают.

Глава пятая, где рассказывается, что такое жанр, и доказывается, что, помимо всего, он есть мера вашей скрытой сексуальности.

«Жанр есть расстояние от центра боли» — вот какую чепуху мне довелось услышать в разговоре о жанре. Уж если до чего жанр расстояние, так это до центра удовольствия. Мы ничего никогда не делаем долго с неудовольствием. Даже заключенные ухитрились за века существования пенитенциарной системы найти такой статут своего пребывания в тюрьме, на каторге, в ссылке, что он приемлем для обеих сторон — зэков и надзирателей, — не без своеобразного удовольствия всех. Я не беру периоды лагерей Сталина и Гитлера, потому что концлагерь — это не тюрьма, не каторга и не ссылка, это один из институтов государства, где оно расписывается в своей сущности, которую в «спокойные» периоды своего существования обычно скрывает, — в экстремальных ситуациях удовольствие получают только фанатики — садисты и мазохисты. Литература в экстремальных ситуациях исчезает, мы уже говорили, точнее, она становится чем-то вроде массового психоза, то есть, минуя кабинетный и издательский этапы, становится коллективным сочинительством, сопряженным с одновременным усвоением и воплощением прочтенного в жизнь сиюминутно. Обычно результат литературы и ее выпестование, распространение и пропагандирование разделены, как разделены романы Добролюбова и статьи Троцкого, моралите Руссо и Толстого и указы Робеспьера и Ленина.

Литература — вещь протяженная, хотя она это качество постепенно утрачивает, тяготея к сиюминутности экстремализма, но все же еще пока она — хронологически длительна, следовательно, писатель обязан (хочет) заниматься ею тот короткий промежуток жизни, который называется творчески активным, это примерно лет десять по нынешним меркам. Остальное время уходит на подготовку и вхождение — в начале и на расхлебывание результатов (пожинание плодов) и выход — в конце. Никто не будет длительное время заниматься делом, которое доставляет только мучение. Об этом говорит Моцарт у Пушкина, об этом пишет Манн, Сад это демонстрирует каждой строчкой. В лучших вещах, написанных во все времена профессионалами, энергия удовольствия так и брызжет, преодолевая строгую архитектуру напряженной сделанности, на воссоздание и аранжировку которой были затрачены титанические усилия, теперь незаметные, — в процессе создания помощники художника, гений и муза, помогли ему справиться с циклопическими задачами, переправляя в простоту скрытую сверхсложность, исторгнувшую кровавый пот у архитектора, — в процессе восприятия мы находим следы сумасшедшей радости этого преодоления, радости не случайной, чьи озарения сторонние наблюдатели назвали бы вдохновением, а постоянной, которая одна и есть примета (через потоки огня и вихри искр) гениальности. Посмотрите на простоту «Онегина», «Мцыри», «Гэтсби», «Шинели», «Тропика Рака», «Города Н.», «Записок каторжника», «Белой гвардии», «Чевенгура», «Фиесты», «Уездного», «Солнечного удара»...

Следовательно, удовольствие, сплавленное из низменного, физического и высокого, духовно-мистического, есть обязательный побудительный мотив непрекращения муки труда художника (начальный импульс — деньги, слава, честолюбие, успех — оговорены выше, и мы не отречемся, о мой лукавый читатель, который хочет поймать меня за руку на передергивании, двусмысленной иронии и прочем, — оно, все перечисленное, есть, есть и «прочее», но кто сейчас работает без второго плана, плана третьего, четвертого и т. д.?)

Итак, мы выбираем жанр. Скажем, центр удовольствия мы ощущаем как эротический экстаз (в силу конституции). Мы садимся на эротическую прозу и начинаем фантазировать, теша плоть свою и потенциального читателя. Мы скажем целомудренным друзьям и близким, что работаем на специфический рынок, что сами холодны и чужды сладострастия. Но сами мы будем знать, что успех вещи будет зависеть от смелости. Я знаю одного одаренного, не лишенного, быть может, подлинного таланта сочинителя, назовем его К-й, который, будучи тихоней, интеллигентнейшим юношей, проходил, стиснув зубы, все круги ада, куда ввергнули его честолюбие и жажда денег, пока реформы и рынок не вывели его в эротические «триллеристы».

Все новоиспеченные эротисты и триллеристы жалки и смешны по сравнению с западными, потому что живут далеко от тех условий, в которые поселяют своих героев — сладострастников и садистов. Они понаслышке или из вторых рук получают сведения о «сладострастной» и «садистской» жизни, совершая акт подлинного сладострастия на бумаге, приглашая читателей и неразборчивых издателей «присоединяться», как приглашают дешевые и криминальные «бордальеро» новых толстосумов принять участие в «римских» ночах, организованных в панельных домах с обшарпанными ваннами, треснутыми унитазами, суррогатными напитками и женщинами. Западные авторы, прекрасно осведомленные о «римских» нравах, живущие в клокочущих клоаках западной цивилизации, прихлебывая йогурт, в хорошо оборудованных виллах, в тиши, слушая приглушенного Брамса, среди полотен Миро и Дали, тихонечко кропают свои достоверные ужасы с размеренностью автоматов для продажи колы, выпекая в час, день, неделю, месяц энное число строк, страниц, книг. То есть первая причина неудач всех К-их кроется в бедности и убогости нашей отечественной «римской» и просто жизни. Вторая причина — отрыв от традиции «нашей» литературы.

Жизнь в «римском» смысле у нас всегда была бедновата. Убог был наш порок от века. Зато всегда высоким было напряжение духовного поиска. Это привлекало к нашим титанам Запад. Достоевский, Толстой и Чехов были кумирами Фолкнера, Хемингуэя и Миллера. Они, «обмокнутые» в жирность, сальность, перечность, пряность жизни пресыщенного Запада, искали в ней приметы духовности, понимая, что «мясная», «постельная», «палаческая» литература — низменна изначально, хотя угодна определенной части массы. Наша масса воспитывалась на идеальных героях — правдолюбцах, включая нигилиста Базарова, и не случайно изруганные Анатолий Иванов и иже с ним — Ананьев, Залыгин, Астафьев, Сартаков и еще и еще — были читаемы без натяжки! Они были наши Дюма и Диккенсы, давая нам пусть суперубогих, но «идеальных» героев: революционеров, ревнивцев, пред- и просто водителей толпы, массы, вооруженных «красных» групп и бригад! Вспомним Гайдара, Первенцева, Катаева, Кассиля, Рыбакова. Романтики соц-арта — куда теперь их?!

В наших беспорядочных рассуждениях наметились контуры двух подходов к проблеме жанра: русский подход и западный, нерусский. В русском подходе имеется тенденция бегства от серой жизни к серому вымыслу, которому предаются черты несуществующего запретного соблазнительного убежища, где намерен спрятаться автор, раздражая себя близостью вымысла к сладострастной, часто физиологической мечте. Это — ноль, точка отсчета, совпадения центра удовольствия и точки пребывания авторского «я» с автором вместе. Тут не увидим ни прекрасных двойников, не найдем ни Печорина, ни Онегина, Эдичка тут — прекрасный пришелец, потому что хлебнул «ихнего» порока, будучи переполнен сам совковой жадностью до заграничных удовольствий, о которых знает не понаслышке. Страшнее героям Петрушевской, Сорокина и Виктора Ерофеева — они вместе с автором и наслаждаются убогостью сортирного порока, все вместе получая удовольствие (не пугаясь его противоестественности, выдавая ее за давно принятую «норму»), — групповуха в жанре «животной сказки».

И нерусский, западный подход: бегство от яркого, хорошо организованного, глубоко продуманного и давно и сладко смердящего порока к выдумке, внутри которой живут чистые «борцы» с пороком: Рембо, Шварценнегеры, адвокаты Мэйсоны (Ниро Вульф, например, не просто в подражание Шерлоку Холмсу живет герметично, среди орхидей — здесь убежище от грязи и порока, с которыми борется). Следователи, частные детективы, супермены Спиллейна и Росса Макдональда, чуждые коррупции, пороку в высшем смысле, лишь демократически примыкающие к нему как сверхсамцы, — все это дивные грезы авторов, которые сидят на своих центрах радости, заключающихся в отказе от мечты стать Фолкнером и Мишелями Симонами, но подглядывающими в замочную скважину то спальни соседа-гомосексуалиста или соседки-нимфоманки, то в скважину темницы, в которой таится загадочная русская душа. Здесь есть свои «монстроазные» творцы: Арсан, которая, вероятно, фригидна, и ее переполняет радость бесконечной оргии; Мартин Круз Смит — автор, выдумавший мир с русской душой и западным трафаретом, по которому вырезается из жести эта русская душа, точнее, ее силуэт для стрельбы по нему в романе-тире, где в качестве стрелков выступают носители мирового добра, которое для Круза утопически планетарно, но проживает почему-то на благословенном Западе: вспомним финал «Мастера и Маргариты», самое слабое место булгаковской утопии — Мастер и Маргарита получают уютный рай для бесконечного парного существования в буколике неангельской, но чистоты — чем не западное убежище для исстрадавшегося в тисках «шариковского» мира интеллигента-диссидента! Булгаков, которому я всячески сострадаю, подавал прошение об отъезде, но оно не было удовлетворено въяве, и он удовлетворил его на бумаге: опять же примета выскальзывания из эклектического жанра в «нулевой» — расстояние до центра удовольствия сократилось до минимума, как оно исчезает в сценах мелочной мести Маргариты Римскому или мести всяких демонов институтам большевистской империи — наследницы империи всадников Турбиных...

Урок тебе преподан, читатель, если ты сам его не заметил. Поверь, я его внедрил в тебя, теперь ты будешь работать с оглядкой. Выбирая жанр, изгони себя из герметического мира, в котором ты, как змея на кольце Соломона, преследуешь самоё себя, норовя укусить в хвост, и все только в единственном стремлении убежать от постылого мира реальности в выдуманный мир не менее постылого низменного прозябания в пороке. Удовольствие твое будет сомнительно, результаты плачевны, тебе предпочтут Чейза и Робинсона, над твоими героями будут глумиться, подозревая в них тех же перекрашенных совков, а пойдут с улыбкой сочувствия за парочкой: Мегре в котелке под ручку с миссис Марпл, бредущими в сумраке общества, напоминающего выцветший снимок пейзажа из дантова Ада...

Какой же вывод? Дорогой мой! Не пиши детектива. Не пиши эротики. Не пиши триллера, «ужастика», «де сад фэнтази»!

Нет, работая в жанре детектива и триллера, можно наклепать макулатуры и у нас. На западе, напротив, можно генерировать десятки вполне кондиционных романов «под детектив», — взять того же Сименона, — но элемент благостного искусства, дивный компонент радостей для нас, писателей каботажных по отношению к океану мировой культуры сегодня, и у него сведен к добротной бытописательской обстоятельности, почти фотографической точности пейзажа, интерьера, костюма, характера — деталей, так милых в романе, не подвязанном цепью к сторожевой будке, в которой сидит хрипло лающий желтый пес детектива. Его выплески — уходы из жанра — «Негритянский квартал», еще две-три вещи, где просто бьется мотыльком душа «маленького человека» — прекрасный привет «русскому методу» но уже в традиционном понимании этого слова, чеховском понимании. Почему же работа в детективном жанре для «них» плодотворна, для «нас» — никогда? Потому что гедонистический принцип жизни для «проклятого» запада — давно норма. Для нас — никогда нормой не был и не будет, хоть и навязывается. Следовательно, для них — центры писательского и обывательского удовольствия не совпадают, у нас — по мере навязывания нам «нового образа жизни» («американского», «настоящего», стиль жизни от... читай дальше все, что похоже на «Ле монти») — начинают совпадать: нищий писатель и нищий обыватель вместе рвутся в Ниццу, по Европе на «порше», в Анталию, в «пять звездочек». Их писатель приехал из Ниццы в Коннектикут и хочет отдохнуть за работой, а их «окультурившийся» читатель рвется в интеллектуальный детектив, но остается все равно читателем комикса-триллера. Новый Сименон испекает в угоду толпе нечто, от чего морщится сам, но глоток веселящего газа получает, ориентируясь на подросшую культуру читателя: удачно срастаются приметы «настоящей» прозы и «дешевой», детективной. У нас... у нас происходит разрыв с чеховской традицией в угоду дешевому чтиву дешевыми средствами, а образцами становятся западные блины, испеченные на тефлоновых французских сковородках американской кухни.

На смену вчерашнему писателю-самиздатчику, бунтарю, жертве режима и борцу пришел новый писатель — упакованный обыватель-сноб, в английском пиджаке, с трубкой или сигарой, богатый, сытый, пьяный и утомленный своей гениальностью. Я не хочу, чтобы ты был таким! Это — люди минуты. А ты должен прожить хотя бы... час! Когда он пробьет!

«Наш» новый писатель догоняет Америку и Запад, мчит в модерн и постмодерн, а «ихний» бежит из тупика к нашей «достоевско-толстовской» традиции, к нашему Чехову, к ихнему Томасу Манну, Музилю, Андре Жиду и Прусту — к своим естественным европейским источникам без бешенства американской школы. Мы же рвем с нашими исконными источниками, не говоря о перечисленных — мчим от Лескова, Замятина, Бунина и того же Чехова. Забыли Гоголя и Пушкина, только любим поговорить о них. Вечная противофаза: очухаемся, пойдем к истокам своим, если очухаемся, а это будет сложно — читатель наелся до отвала на всех этажах социума всех видов игры в бисер и готов затвориться на сто лет в одиночестве, припрятав хороший детектив, чья технологическая изощренность растет, пока есть рынок. Змея, кусающая хвост. И да будет так! Нам не критиковать этот мир надо, а жить в нем и выходить в писатели! Знаменитые! Нам надо отдавать себе отчет в жанровом своем пристрастии. рынок требует детектива? Пусть читает Чейза! Мы ему дадим свое, соленое, когда он объестся сладкого. Пусть начитается Арсан! Пусть начитается женских романов и триллеров! А тут мы, которые отошли от прямого, нулевого думного сидения на гедонистическом толчке, мы, которые даем внешне традиционную, добротную, умную, но и... загадочную прозу! Наша загадка — другая! Эта загадка «Фаталиста» Лермонтова. Сначала пистолет не выстрелит, даст осечку, хоть и направлен в висок стрелком, а потом его, бедолагу, зарубит пьяный казак. Нужны Печорину мафия и банк «МММ»? Нет, ему нужна семья «бедных контрабандистов», но отнюдь не для того, чтобы запутаться в разборках и капиталах, а для того, чтобы быть увлеченным в море прекрасной, но криминальной ундиной!

Погубить всех, а потом себя — вот тема русской литературы! Возьмите любой роман русского писателя — вы найдете эти необходимые качества, более или менее рельефные в зависимости от жанра. Автор «Войны и мира» губит Марьяну и Ерошку, потом сам гибнет в Протасове. Воскресение в «Воскресении»? Да полно, не гибель ли оно? Каторга — воскресение? Союз с политическими? Так вон гримасы «нечаевщины» в «Бесах»! Губя Ставрогина и Кириллова, Достоевский безоглядно губит себя. Оба «зеркала русской революции» — нормальное и кривое — губят русское общество, жизнь и уклад, монархию и нас, сегодняшних! Вот это — литература! Какой, к демону, Чейз? Недаром — у меня в строке они сошлись — демон и чейз...

Как далеко можно двигаться от центра радости? Скажу, памятуя о разговоре, с которого начинается эта глава, — до центра боли. Есть, есть такой! И он менее всего центр физической боли, он — центр духовного переживания за... За что вы пожелаете, дорогой сэр известный и знаменитый беллетрист! Есть боль за Родину, большую и малую, за прошлое, за потерянную невинность и юность, за поруганную зрелость, за утерянную честь. Боль за женщину, которую потерял, не найдя, за детей из того же одлянского лагеря, за интернатских и африканских, за «инвалидов детства» и брошенных на растерзание бомжам и растлителям. Много есть боли, если центр ее помещается в сердце писателя!

Стань самим собой, мой друг, как Пер Гюнт! Как де Сад! Де Сад возможен для чтения, потому что он фантазировал на бумаге со сладострастием, но и мукой! Вспомни, он просил на могиле своей насадить деревьев, чтобы память о нем стерлась в душах людских! Вот потому-то он — учитель, моралист и обличитель, провозвестник отрицательной религии, которой он подчинил свой устав, подтвердив мысли поступками, идеал — жизнью. Свободе он предпочел тюрьму и сумасшедший дом, там и написано большинство его вещей! «Философия в Будуаре» — в Бастилии, «Жюстина» и «Новая Жюстина» — в дурдоме. Но это — путь философов, мыслителей, даже теософов. Не иди этим путем! Молись за поэзию!

Как ни странно, технически сложный труд поэта почти всегда рассчитан на непрерывном пребывании в центре боли. Оттого-то им и приходится прибегать к такой «тормозящей» горение форме, как стихи: графитовые стержни удерживают реакцию деления в котле, чтобы он не грохнул, — ритм, размер, рифма, архитектоника и музыкальность — графитовые стержни поэзии, которая вся пламенеет на костре боли — неосторожность — и поэт сгорает в своем чернобыле: Есенин, Маяковский, Блок, Цветаева, Рубцов, Пушкин, Лермонтов, Гоголь. Здесь от боли до наслаждения — микрон. Но, ужалив, змея убивает себя мгновенно.

Меньше всего призываю тебя стать поэтом.

Недаром говорил тебе, читатель: прежде чем погибнуть, ты добьешься почестей и довольства.

Недаром упомянул и о связи жанра с твоей открытой сексуальностью — откуда слово «боль», «наслаждение», «удовольствие», как не из лексикона сексолога, а мы употребили их применительно к жанровому твоему размещению на шкале «ноль—боль»!

Тот же Фрейд говорил о сублимации, о той роли, какую играют скрытые комплексы, связанные напрямую с либидо, в творчестве. Трюизмы не буду повторять — связь доказана, она есть. Чем пишем, ответил Лев Толстой.

Твой жанр — это ты сам! Твоя жизнь! Начав писать, измени ее, но не слишком! Услышь себя! Пойми себя! И тогда ты узнаешь, кто ты, что за зверь. И угождай этому зверю, брось ему в клетку дымящийся кусок кровавого мяса!

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 464; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.066 сек.