КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Происхождение познания 2 страница
Вот почему без ясного осознания этого факта любая теория познания невольно оказывалась онтологией, то есть учением о том" чем, со своей стороны, является бытие и чем, со своей стороны, является мышление (в конечном счете какое-либо существо ил" определенная вещь) с последующим сравнением обоих. Итак, мышление то объявлялось результатом бытия – и это был реализм, – то, наоборот, доказывалось, что структура бытия проистекает из структуры самого мышления – и это был идеализм. Однако и в том и в другом случае подразумевалось, хотя ясно не осознавалось, что для оправдания познания необходимо доказать структурное тождество обоих терминов. Кант подытоживает "Критику чистого разума" словами, которые отдают техницизмом, но, на мой взгляд, заключают в себе сегодня самую простую и потому явную, то есть самую совершенную ясность: условия возможности опыта [читай: мышления] вообще суть вместе с тем условия возможности предметов опыта [читай: бытия или реальности]. Только так, повторяю, может серьезно, во всем своем идеальном, пугающем драматизме вставать проблема познания. Может быть, структура бытия полностью совпадет со структурой: мышления, то есть окажется, что бытие функционирует и существует так же, как функционирует и существует мышление. Это основной тезис рационализма, в котором проявляется максимальный гносеологический оптимизм. Будь это действительно так, познание можно было бы ограничить размышлением мышления о себе самом, не сомневаясь в том, что реальность, подчиняясь тем же законам, что и мышление, послушно совпадет с результатами этого внутреннего анализа, осуществленного мышлением. Поэтому у Аристотеля Бог, начало вселенной, – это только мышление мышления, мышление, которое, мысля самое себя, познает Универсум. В таком случае действительность состоит из логической материи; действительное разумно, как скажет на противоположном конце истории философии другой рационалист, панлогист Гегель. Если мы хотим захватить врасплох этот рационалистический способ философствования, то вспомним о словах Лейбница в конце его "Новых опытов о человеческом разуме". Великий оптимист говорит, что постигает неизвестные или смутно известные вещи точно таким же путем, что и вещи, о которых имеется отчетливое звание. Этот человек уверен, что неизвестное, то есть действительность за пределами нашего мышления, имеет ту же форму бытия, тог же состав или, как я говорю, консистенцию, что и познанная к этому моменту действительность, то есть та часть реальности, чья консистенция, как оказалось, совпала с консистенцией нашего мышления. Для меня это классический пример того, что я называю интеллектуальным утопизмом, то есть безумной веры в то, что мышление в своем стремлении проникнуть в любое место – u-tороs – бесконечного корпуса реальности найдет его прозрачным, совпадающим с собой. Будь это так, мне не нужно было бы ждать встречи с незнакомой реальностью, ведь мне заранее известно, как она себя поведет. По другую сторону от этого избыточного оптимизма поместим крайний пессимизм, для которого бытие ни в чем не совпадает с мышлением, что исключает всякую возможность познания. А посередине – позицию, вероятно, наиболее благоразумную, согласно которой бытие только частично совпадает с мышлением и только некоторые объекты ведут себя так, как ведет себя мышление, то есть логично. Теория познания, в которой господствует эта третья точка зрения, постарается нарисовать строгую достоверную картину совпадений и расхождений между Универсумом и мышлением, начертить карту объективного, где будут обжитые зовы, куда способно проникать мышление, и недоступные, иррациональные зоны мира. Например, числа образуют максимально совпадающую с логосом область, настолько, что сочли возможным рационализировать всю математику и построить ее только с помощью логики. Но в последние месяцы мы стали свидетелями одной из самых славных битв в истории разума, которая наряду с современной физикой могла бы увековечить нашу эпоху в длинной череде времен. Я имею в виду попытку Броуэра и Вейля доказать частичное несоответствие консистенции числа и консистенции понятий и тем самым – невозможность построения логической или формалистической математики и необходимость так называемой "интуиционистской" математики, верной особенностям своего объекта, математики, которая была бы не логикой, а именно математикой. Если от математики мы будем восходить к более сложным объектам – физической материи, органической жизни, психической жизни, общественной жизни, исторической жизни, то их иррациональность и непроницаемость для чистою мышления будет возрастать, когда же нашим объектом станет сам Универсум, то, вероятнее всего, его неосвоенная, недоступная пониманию с помощью традиционного чистого логоса часть будет максимальной. Дорогами физики разум шествует еще беспечно, но, как прекрасно сказал Бергсон – хотя не по столь же прекрасному поводу – "за пределами физики необходимо проверять разум на здравый смысл". То, что Бергсон называет "здравым смыслом" я очень определенно назвал "жизненным разумом"; последний более широк, чем первый, и для него рациональны многие объекты, действительно иррациональные для старого разума, или для концептуального, или чистого, разума. Однако было бы серьезным, – пожалуй, наиболее серьезным – недоразумением считать определение философии как учения об Универсуме, а также тенденцию построить максимум философского корпуса, откровенным возвращением к старой метафизике. Эти внешние – политические, педагогические, гигиенические – возражения против мысли, развивающейся в силу внутренних причин, всегда звучат по-ребячески легкомысленно, скажу больше: им не хватает теоретической достоверности. Всякий, кто критикует теоретическую работу по мотивам, имеющим к вей косвенное отношение и с помощью "аргументов к человеку", тем самым разоблачает себя как плохого теоретика. Нельзя рассуждать о вещах поверхностно, не проникая в их суть, не пристало vorbeireden, избегая именно тех вопросов, по которым выносится приговор. Я призываю новые поколения испанских интеллектуалов быть в атом пункте особенно требовательными, ибо это главное условие того, чтобы в стране действительно пробудилась серьезная интеллектуальная жизнь. "Остальное, – как говорит персонаж одной испанской новеллы, – только вопрос техники". Быть может, философия, для которой, как мы определили выше, самое важное и необходимое – вправе допустить возможность непознаваемости своего объекта, уязвима, быть может, откровенное возвращение к старой метафизике плохо. Насколько мне известно, никогда формулировка отправного пункта философии не вызывала столь резкой критики, не требовала такой осторожности. Но сегодня, верные героическому способу дознания и мышления, который, хочешь не хочешь, в сущности и есть философия, мы не можем осторожничать, ибо стремимся к завершенности. Осторожность допустима, но естественная, без подозрительности. Не следует.подходить к Универсуму с недоверчивостью крестьянина. Позитивизм был деревенской философией. Как говорил Гегель, страх совершить ошибку – уже ошибка, и если в нем разобраться, то в глубине его обнаружится страх перед истиной. Философ, готовый к предельной интеллектуальной опасности, открыто выражающий все свои мысли, обязав пользоваться полной свободой – освободиться от всего, даже от этой крестьянской подозрительности к возможной метафизике. Итак, мы не отвергаем строгой критики, наоборот, мы доводим ев требовательность до предела, но делаем это спокойно, не придавая этому значения, без патетических жестов. Нам, как и всему нашему времени, претит пустая раздражительность и аффектированность. Во всем нужно быть только самим собой, без суеты, без преувеличений – не воздвигая на носу корабля собственной статуи. Если сейчас, держа в руках нить Ариадны, чтобы не сбиться с пути при развертывании понятий, мы подытожим сказанное, повторив первую формулировку, она покажется вам более осмысленной. Философия – это познание Универсума, или всего имеющегося, однако нам с самого начала неизвестно, что такое это все имеющееся; составляет ли это все имеющееся Универсум или Мультиверсум; познаваем ли этот Универсум или Мультиверсум. Итак, затея представляется безумной. Зачем же тратить сипы? Не благоразумнее ли уклониться, посвятить себя только жизни, отбросив философию? Древнеримскому герою необходимо было плыть, а не жить. Люди всегда делятся на эти две категории, в лучшую из которых входят те, кому необходимо именно бесполезное. В маленьком дворике на Востоке нежно и трепетно, подобно струе фонтана, вздымается священный голос Христа, укоряющий: "Марфа, Марфа, одно только нужно". Это намек хлопотливой Марфе на любящую и не пекущуюся о пользе Марию.
Лекция V
Необходимость философии. Присутствие и соприсутствие. – Основная сущность. – Автономия и пантономия. – Защита теолога перед мистиком. Определяя проблему философии, мы обнаруживаем, что эта самая радикальная, архипроблематичная проблема из всех возможных. С другой стороны, мы видим: – чем проблематичней проблема, тем чище познавательная, теоретическая деятельность, воспринимающая и исследующая ее. Поэтому философия есть высшее умственное усилие, по сравнению с которым другие науки, даже чистая математика, несут на себе отпечаток эмпиризма. Однако не свидетельствует ли сама эта чистота, этот предельный интеллектуальный героизм, свойственные философии, о некотором безрассудстве, исступлении? Не противоречит ли здравому смыслу постановка такой необычной проблемы, как философская? Если говорить об осуществлении, то следует заметить, что попытка, называемая философией, меньше всего может рассчитывать на успех. Она представляется, говорил я, безумной затей. Тогда зачем предпринимать эту попытку? Почему бы не довольствоваться жизнью, отвергнув философию? Если ее цель недостижима, значит философия не нужна, в ней нет необходимости. Прекрасно, но прежде всего дело в том, что есть люди, которым необходимо как раз бесполезное. Вспомним божественное противопоставление полезнейшей Марфы и не пекущейся о пользе Марии. Истина в том – и именно это подразумевают слова Христа, – что полного разделения не существует и что саму жизнь, в том числе жизнь органическую и биологическую, в конечном счете нельзя понять через пользу, но можно объяснить как грандиозное спортивное явление. Так существует ли вообще необходимость в жизненном факте философствования? Если понимать под необходимостью "полезность" для чего-то другого, то философия не является необходимой, по крайней мере на первый взгляд. Однако необходимость полезного лишь относительна, она присутствует только по отношению к цели. Истинная необходимость – это необходимость для каждого существа быть самим собой: для птицы – летать, для рыбы – плавать, для ума – философствовать. Эта необходимость в осуществлении функции или акта нашего существования является самой высокой, самой существенной необходимостью. Поэтому Аристотель уверенно говорит о науках: "Все другие науки более необходимы, нежели она, но лучше нет ни одной (греч.). Недаром Платой в пору наивысшего расцвета своей строгой мысли, подыскивая наиболее смелое определение философии, в самом разгаре диалоге "Софист" назовет ее "Наука людей свободных". Философия возникает не по причине полезности, однако не из беспричинного каприза. Она является основной потребностью разума. Почему? Ее существенным признаком мы назвали поиск целого как такового, захват Универсума, охоту на Единорога. Откуда берется это стремление? Почему не довольствоваться тем, что вам открывается в мире без всякой философии, тем, что уже есть и находится здесь перед нами? Да просто потому, что все существующее и находящееся здесь, данное нам, присутствующее, явное – это, в сущности, только кусок, осколок, фрагмент, обрубок. Глядя на него, нельзя не заметить, не почувствовать его изъяна. В любом данном нам бытии, в любом явлении мира мы обнаруживаем глубокий след излома, свидетельство того, что это часть и только часть, мы видим рубец его онтологического увечья, к нам вопиют страдания калеки, его тоска ни отнятому, его божественная неудовлетворенность. Двенадцать лот назад, выступая в Буэнос-Айресе, я определил неудовлетворенность "как любовь без возлюбленного и как боль в отсутствующих у нас членах". Это тоска по тому, чем мы не являемся, призвание нашей неполноты и искалеченное. Строго говоря, я хочу сказать следующее: взяв любой предмет из тех, что мы обнаруживаем в окружающем нас мире, внимательно вглядевшись в то, что находится перед нами, мы вскоре начинаем понимать, что это только фрагмент, к которому необходимо домыслить другую, дополняющую его реальность. Так, цвета во всем их богатстве, беспрерывно сменяющие друг друга перед нашими глазами, являются ни только тем, чем кажутся на первый взгляд. Любой цвет должна иметь некую протяженность, он существует, покрывая некое пространство; поэтому нет цвета без пространства. Он только часть целого, которое мы назовем цветовым пространством, или пространственным цветом. Но само это цветовое пространство, в свою очередь, не может быть только цветовым пространством. Существование пространства предполагает то, что простирается, что служит опорой пространству и цвету, – субстрат, или основу. Пространство, как отвечает Лейбниц Декарту, требует ехtensione prius. Следуя традиции, назовем эту основу материей. Когда мы доходим до материи, кажется, что наконец-то мы пришли к чему-то самодостаточному. Материя уже не нуждается ни в какой основе: она находится здесь сама по себе – в отличие от цвета, который присутствует и существует через другое, через материю, служащую ему основой. Но вдруг у нас возникает подозрение: материя, которая уже существует, находится здесь, является самодостаточной, не могла породить "самое себя, не могла сама положить начало своему существованию. Материю нельзя мыслить, не представляя ее тем, что она своим существованием какой-то другой силе, подобно как, глядя на летящую стрелу, нельзя не вспомнить о пославшей ее руке. Таким образом, она тоже часть более широкого породившего ев процесса, более широкой дополняющей ее реальности. Все это тривиально и служит лишь пояснением к рассматриваемой нами мысли. Возьмем другой пример, который мне представляется более близким и наглядным. Весь этот вал в целом присутствует в нашем восприятии. Он кажется – по крайней мере нам – чем-то законченным и достаточным. Он состоит из того, что мы в нем видим, и ни из чего более. По крайней мере нам кажется, что, проанализировав наше зрительное восприятие этого зала, мы обнаружим в нем лишь его цвет, его свет, его формы, его пространство, не говоря о прочем. Но если затем мы, покидая этот зал, обнаружим, что за его дверями мир кончается, что дальше за этим залом нет ничего, даже пустого пространства, наш потрясенный разум испытает шок. Почему мы, не успев задуматься, мгновенно поражаемся, что за пределами этого зала нет ни домов, ни улиц, ни города, ни атмосферы и т. д., если раньше у нас в голове было только то, что мы видели в вале? Вероятно, в нашем восприятии рядом с явным присутствием видимого нами интерьера скрыто присутствовал общий фон, исчезновение которого мы не можем не заметить. Иными словами, этот зал даже в непосредственном восприятии не был чем-то закопченным, а был лишь первым планом, выступающим на общем фоне, который мы имели в виду, который в виде скрытого дополнения уже существовал для нас, обрамляя то, что мы на самом деле видели. Этот общий окружающий фон сейчас не присутствует, а соприсутствует. И в самом деле, всякий раз, когда мы видим нечто, что нечто появляется на скрытом, темном, огромном фоне смутных очертаний, и это есть просто мир, фрагментом, осколком которого оно является. Каждый раз мы видим только выступающую часть скрытого от нас в остальном мира. Возведя это наблюдение в общий принцип, можно сказать: в том, что присутствует, всегда соприсутствует мир. То же происходит с реальностью внутри нас, с вашей психикой. В каждый момент мы видим лишь ничтожную часть его внутреннего бытия: возникающие у нас в этот миг мысли, испытываемые нами страдания, бледный образ, рисуемый нашим воображением, чувство, во власти которого мы теперь находимся, – лишь эту этакую горстку вещей встречает наш взгляд, обращенный внутрь; вместо себя мы видим лишь плечо, заслоняющее наше полное настоящее Я, которое скрыто от глаз, подобно лежащей внизу долине или горе, заслоненной другими горами. Итак, мир в том смысле, который мы теперь придаем этому слову, – это лишь совокупность вещей, которые мы можем последовательно различать. Те вещи, которых мы сейчас не видим, служат фоном для видимых вещей, затем и они возникнут перед вами явно в зримо, будут вам даны. И если каждая из них лишь фрагмент, а мир лишь собрание или груда вещей, то можно сказать что мир в целом – совокупность того, что нам дано, и в силу этой данности называемый "нашим миром", – свою очередь, также является огромным, колоссальным фрагментом, только фрагментом и ничем более. Мир себя не объясняет даже самому себе; наоборот, когда теоретически мы оказываемся перед ним, то нам дается только... проблема. В чем состоит проблематичность проблемы? Возьмем избитый пример: погруженная в воду палка кажется прямой на ощупь и кривой на вид. Ум хочет остановиться на одном из этих признаков, однако не может отдать предпочтение ни одному из них. Не в силах сделать выбор, ум испытывает тревогу и ищет решения: он пробует найти выход, превращая эти признаки в чистую видимость. Проблема лежит в осознании бытия и небытии, в осознании противоречия. Как говорил Гамлет: "Быть или не быть, вот в чем вопрос". Таким предстает перед нами мир: он не самодостаточен, не служит основанием для собственного бытия, а кричит о том, чего ему недостает, провозглашает свое не-бытие, вынуждает нас философствовать; ведь философствовать – значит искать целостность мира, превращать его в Универсум, придавая ему завершенность и создавая из части целое, в котором он мог бы спокойно разместиться. Мир недостаточен и фрагментарен, в основе этого объекта лежит нечто, не являющееся миром, не являющееся тем, что нам дано. Таким образом, это "нечто" решает основополагающую задачу, является основной сущностью. Как говорил Кант, когда то, что обусловлено, нам дано, всеобусловленное ставится перед нами как проблема. Вот главная философская проблема, неизбежно встающая перед разумом. Теперь обратите внимание на любопытную ситуацию, возникающую в связи с этой постулируемой, по не данной нам сущностью, основной сущностью. Ее нельзя искать, как ищут любую вещь этого мира, которая отсутствовала до сегодняшнего дня, но, может быть, обнаружится завтра. По своей природе основная сущность не есть то, что дается, она никогда не присутствует в познании, являясь именно тем, чего недостает в любим присутствии. Как мы о ней узнаем? С этой необычной сущностью происходят удивительные вещи. Мы замечаем, что в мозаике недостает фрагмента, по оставшейся дыре; видим именно его отсутствие; он присутствует благодаря тому, что его нет, стало быть, благодаря своему отсутствию. Подобным образом основная сущность есть то, что по своей природе вечно отсутствует, чего всегда в мире недостает, – мы видим только рану, оставленную ее отсутствием, подобно тому как замечаем, что у инвалида нет руки. Поэтому нам следует определить основную сущность, наметив края этой раны, очертив линию разлома. В силу своего характера она не может походить на данное вам сущее, как раз являющееся вторичным и обоснованным. По своей природе основанная сущность есть нечто совершенно иное, ни на что не похожее, абсолютно экзотическое. Я думаю, здесь следует особо подчеркнуть неоднородность этой основной сущности и любого принадлежащего вашему миру сущего, их несхожесть, их несовместимость, не строя иллюзий о ее близости и сходстве со знакомыми, данными вам вещами. В атом смысле – хотя только в атом – я сочувствую тем, кто не желает превращать эту трансцендентальную сущность, в нечто домашнее, близкое, едва ли не в соседнее. Поскольку в религиях Богом именуется то, что в философии возникает как проблема поиска основания мира, мы также находили там две различные позиции: одни помещают Бога слишком близко и, подобно Св. Тересе, заставляют его ходить между горшками; другие, на мой взгляд с большим уважением и философским тактом, его удаляют, вынося за пределы нашего мира. В этой связи я всегда с волнением вспоминаю Маркиона, первого великого христианского еретика, к которому Церковь – несмотря на непременный эпитет "первенца Сатаны", – проявляя тонкое понимание, всегда питала глубочайшее искреннее почтение, ибо он и впрямь был мужем, достойным во всех отношениях. Исходя из сверхчувственного сознания, Маркион, как все гностики, считал ограниченность, изъян, недостаточность признаком всего земного. Поэтому он не допускает даже мысли о том, чтобы верховный истинный Бог был так или иначе связан миром: он не имеет с миром ничего общего, являясь абсолютно иным. Иначе он морально и онтологически был бы запачкан несовершенством и ограниченностью мира. По мнению Маркиона, отсюда следует, что истинный и верховный Бог может быть творцом мира: тогда он оказался бы творцом несовершенного мира и, стало быть, сам несовершенен, мы же, глядя на мир, ищем полное совершенство. Творить – сейчас я привожу собственное толкование Маркиона – значит заражаться: отворенным. Бог-творец – это вторая власть, Бог Ветхого завета, Бог, в котором много от мира сего. Бог справедливости и Бог войск, что предполагает его неразрывную связь с преступлением и борьбой. Истинный Бог, напротив, не справедлив, но просто благ, олицетворяя не справедливость, а милосердие, любовь. Он существует извечно, чуждый миру, отсутствуя в мире, не соприкасаясь с ним, в полном отдалении; поэтому мы можем знать его только "Бог-чужеземец", но именно в силу того, что он абсолютно иной, чем мир, он возмещает его ущерб и придает ему завершенность. Одним тем, что он не имеет к миру никакого отношения, он его спасает. И для гностика в высшей степени божественное деяние – это не сотворение мира, доступное и языческому демиургу, а его "растворение", уничтожение зла, из которою он построен, т. е. Его спасение. При необходимости эту дистанцию можно подчеркнуть с помощью других примеров. Оставим гностицизм, преувеличивавший значение этого аспекта – Deus exsuperantissmus Вернемся к теме нашего рассуждения. Не сочтите мои слова за проповедь маркионизма. Я не силен в проповедях, тем более что в них говорится о Боге, теологической проблеме, которая для нас лишь пример из другой области. Мы рассуждаем только об основной сущности, предмете, принадлежащем исключительно философии. Философия – это познание вселенной, или всего имеющегося. Мы уже видели, что для философа это означает обязанность ставить абсолютную проблему, то есть не опираться без лишних хлопот на уже сложившиеся верования, не придавать никакого значения тому, что уже известно. Известное перестает быть проблемой. Итак, то известное, что находится вне философии, в стороне от нее или предшествует ей, исходит из частной, а не всеобщей точки зрения, являясь знанием низшего уровня, которому нет места на высотах, где осуществляется а nativitate философское познание. С высоты философии любое другое знание представляется наивным и в некотором отношении ложным, т. е, опять-таки оказывается проблематичным. Поэтому Николай Кузанский называл науку docta ignorantia. Такая неудобная, однако неизбежная позиция, к которой приводят философа призвание и крайний интеллектуальный героизм, навязывает его мышлению то, что я называю принципом автономии. Этот методологический принцип означает, что мы отказываемся опираться на что-либо предшествующее той самой философии, которую мы пытаемся построить, и обещаем не исходить из мнимых истин. Философия – это наука без предпосылок. Под нею я понимаю систему истин, построенную таким образом, что к ее основание не может быть положена ни одна истина, считающаяся доказанной вне этой системы. Поэтому абсолютно все философские допущения философ обязан добывать собственными средствами. Иными словами, философия автономна, она сама себе интеллектуальный закон. Я называю это принципом автономии – и он, как нетрудно заметить, связывает нас с прошлым всей критической философии; он отсылает нас к великому основоположнику современного мышления и позволяет по праву называться внуками Декарта. Не обольщайтесь ласковостью внуков. Вскоре мы поквитаемся с нашими дедами. Сначала философ освобождает свой ум от усвоенных верований, превращая его в настоящий необитаемый остров, затем, уединившись на этом острове, он неизбежно становится Робинзоном методики. В этом и заключается смысл сомнения как метода, навечно заложенного Декартом в преддверии философского знания. Он означает сомнение не просто во всем том, что на самом деле кажется сомнительным, обычно возникающее у всякого здравомыслящего человека, но даже в том, что не вызывает, но в принципе может вызвать сомнение. Это сомнение, которым философ пользуется в своей работе как скальпелем, не сводится к обычной людской подозрительности, а распространяется на гораздо более широкую область: от явно сомнительного до того, в чем можно усомниться. Поэтому Декарт назвал свои знаменитые размышления не "О том, что подвергают сомнению". Этим объясняется характерная черта всей философии – ее парадоксальность. Вся философия – парадокс, она расходится с нашими естественными представлениями о жизни, потому что подвергает теоретическому сомнению даже самые очевидные, бесспорные в обычной жизни верования. Но раз уж, соблюдая принцип автономии, философ отступил в расположение нескольких первичных истин, не допускающих даже теоретического сомнения и потому служащих собственным доказательством и подтверждением, он должен встать лицом к Универсуму и завоевать, захватить его целиком. Этот исходный пункт или несколько пунктов строгой истины нужно расширить настолько, чтобы взять в плен все имеющееся. Наряду с аскетическим принципом осторожного отступления, то есть автономией, действует противоположный принцип – универсализм, стремление ума к целому, которое я называю пантономией. Одного принципа автономии недостаточно: он негативен, статичен, требует осмотрительности, он призывает остерегаться, а па действовать, не служит ориентиром, не направляет движение вперед. Мало не делать ошибок, нужно поразить цель, нужно неутомимо атаковать нашу проблему определения целого, или Универсума, поэтому каждое философское понятие должно вырабатываться с учетом целого в отличие от понятий частных наук, где каждая часть рассматривается обособленно или как ложное целое. Так, физика говорит вам лишь о том, что такое материя, как будто она одна и существует в Универсуме. Поэтому физики всегда стремилась, подняв мятеж, объявить себя подлинной философией; материализм и есть псевдофилософия, рожденная этим мятежом. Философ, напротив, ищет в материи то, что связывает ее с Универсумом, сообщает о каждой вещи конечную истину, то, чем она является в связи с другими вещами. Этот концептуальный принцип я называю пантономией, или законом целостности. Начиная с Возрождения и вплоть до наших дней принцип автономии провозглашался достаточно часто, что иногда имело весьма прискорбные последствия, тормозившие и даже приостанавливавшие развитие философской мысли. Принцип пантономии, или универсализма, напротив, привлек к себе должное внимание лишь в один из моментов античности и в недолгий период романтической философии, от Канта до Гегеля. Осмелюсь заявить, что это и только это сближает нас с посткантианскими системами, чей идеологический стиль в остальном слишком устарел. Однако это единственное совпадение говорит о многом. Мы сходимся в том, что не довольствуемся одним стремлением избежать ошибок и не считаем, что эту задачу легче всего выполнить, сузив область исследования; напротив, мы стремимся предельно ее расширить, превратив намерение размышлять обо всем, не оставляя ничего вовне, в методический императив. Начиная с Гегеля, философы забыли о том, чти философия есть целостное мышление, а не что иное, со всеми его преимуществами и, разумеется, недостатками. Нам нужна такая философия, которая была бы философией и только ею одной, которая признала бы свою судьбу во всем ее блеске и нищете, не завидуя познавательным доблестям других наук: точности математической истины или чувственному подтверждению и практичности истины физической. Философ прошлого века не случайно изменил своему предназначению. В то время на Западе было принято отвергать свою Судьбу, стремиться стать иным, чем ты есть. То было истинно революционное время. В конечном счете слова "революционный дух" означают не только стремление к совершенству, всегда достойное похвал и уважения, по и уверенность, что можно безгранично превращать одно в другое, меняя даже суть вещей, что стоит ли подумать о каком-либо якобы наилучшем миропорядке или обществе, чтобы приняться претворять их в жизнь, не сообразуясь с тем, что основная структура мира и общества не терпит перемен и, стало быть, ограничивает осуществимость наших желаний, придавая любой реформаторской деятельности, которая этого не замечает, характер легкомысленной затеи. Революционному духу, который утопически пытается превратить вещи в то, чем они никогда не могут да и не должны быть, следует противопоставить великий этический принцип, который Пиндар провозгласил в своих стихах, сказав просто-напросто: "Стань самим собой". Необходимо, чтобы философия смирилась со своей скромной ролью, не претендуя на чужие достоинства, украшающие другие виды знания. Хотя сначала может показаться, что философия в своем стремлении охватить Универсум, поглотить его, страдает манией величия, речь, собственно, идет о дисциплине не более и не менее скромной, чем другие. Ибо Универсум, или все имеющееся, является не каждой из имеющихся вещей, а только тем, что в каждой вещи универсально, и, стало быть, лишь одной стороной каждой вещи. В этом смысле, хотя только в этом, объект философии тоже частичен, ибо он часть, которой каждая вещь прикрепляется к целому, как бы ее пуповина. Осмелюсь утверждать, что философ в конечном счете тоже специалист, а именно специалист по универсумам.
Дата добавления: 2014-10-23; Просмотров: 328; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |