КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Преступления любви, или Безумства страстей
Но небо было темным и беспощадным, а луна затаилась за рыхлыми тучами, будто не желая манить изгнанника тщетной надеждой на спасение, и укрыться от неистовства слепой стихии было негде. Замерзающему Митридату оставалось прибегнуть к самому последнему средству мужественного рассудка – к философии. Сколь стремительно произошло падение из заоблачных высот, от самого подножия престола, в темную и хладную бездну, подивился он вчуже. Хотя чему ж удивляться? И из физики известно: тело поднимается вверх куда трудней и медленней, нежели падает вниз. Нет ничего естественней падения, которое есть стремленье припасть к груди матери‑земли. И гибель, уготованная каждому, тоже падение. Но такое, которое, с точки зрения религии, обращается взлетом. Мамочки, как же холодно! На площади горело несколько костров, вокруг которых теснились кучера и лакеи, дожидавшиеся господ. Митя кинулся было к ближайшему источнику тепла, но, услышав грубый хохот челяди, замер. Чем неделикатнее у человека душа и приниженней положение, тем черствее и немилосердней он к ближним. Прогонят, опять прогонят! Еще одно такое испытание, и можно навсегда лишиться любви и решпекта к человеческому роду, а для чего тогда жить? Лучше уж закоченеть под ветром и снегом! Тем более что коченеть вовсе необязательно. Подкрепленный философией разум очнулся и явил‑таки свою чудодейственную силу. Вон сколько на площади карет. Забраться в какую‑нибудь, чтоб слуги не видели, да и дождаться разъезда. А там уж как повезет. Чья бы ни оказалась карета, с ее владельцем, благородным дворянином, объясниться будет проще, чем с плебеем. Довольно сказать по‑французски: «Умоляю, выслушайте меня!» – и уже будет ясно, что маленький оборвыш не обычный попрошайка. Митя нырнул в проход меж двумя длинными шеренгами экипажей, выбирая себе убежище. Лошади стояли, позвякивая сбруей, хрупали овсом из подвешенных к мордам торб, зима им была нипочем. Подумалось: насколько же человек по своей физической натуре ниже и несовершенней скотов, коими мы помыкаем и коих презираем. Наконец выбрал щегольскую семистекольную карету с княжеской короной на дверце. Может, кто‑нибудь из ближнего государынина круга? Тогда, вполне возможно, что и Митридата видел. Уже залез на ступеньку, потянул дверцу и вдруг увидел, что в большом дормезе, стоявшем по соседству, из трубы вьется белый дымок. Зимний экипаж, с обогревом! Вот куда бы забиться! Высунулся из‑за конского крупа, посмотрел на костер, до которого было не более десяти шагов. Ничего, там светло, а тут темень, не заметят. Перебежал к дормезу. Встал на подножку, осторожно заглянул внутрь – не греется ли кучер. В карете было пусто – должно быть, слугам сидеть внутри не дозволялось, а может, у костра в компании веселей. Секунда – и Митя оказался внутри, в блаженном тепле. Там было темно и тихо, в печке постреливали уголья, окна до половины запотели. О, сколь немного нужно, чтобы бытие из несчастья обратилось блаженством! Всего‑то прижаться озябшим телом к горячему чугунному боку, и боле ничего, совсем ничего. Митя обнял печку обеими руками, поджал ноги в сырых лаптях, накрылся с головой лежавшим на сиденье меховым одеялом и уже ни о чем не думал, просто наслаждался сухостью и теплом.
* * *
Проснулся он от звонкого голоса, крикнувшего: – Скорей! Гони! В первое мгновение не понял, отчего это мир качается. Потом услышал скрежет полозьев по присыпанным снегом булыжникам и вспомнил: дормез. С трепетом приподнял край одеяла. На переднем сиденье кто‑то был. В темноте не разглядеть, кто, но слышалось частое взволнованное дыхание. Вот седок выпрямился, и на сером фоне переднего окошка обрисовался капор с лентами. Значит, женщина. Это хорошо, ибо прекрасный пол милосердней мужского и менее склонен к скоропалительному насилию – например, к тому, чтобы без лишних разговоров выкинуть незваного гостя вон. Однако же крепок был сон! Митя не слышал, ни как карету подгоняли к подъезду, ни как садилась владелица. Та вдруг дернулась, застучала перстнем в стекло. Громко крикнула: – Не на Морскую! Домой нельзя! Голос молодой. Видно, кучер не расслышал, потому что дама щелкнула задвижкой, приоткрыла окно и сквозь завывание ветра повторила: – Не домой! На Московский тракт гони! Опустила окно, пробормотала: – Господи, Твоя воля, спаси и сохрани… Не иначе что‑то у ней стряслось. Вон как вздыхает, даже всхлипывает. Хорошо это или нет? Скорей, плохо. Когда у тебя что‑то болит, не до сострадания к чужим бедам. Жалко, не видно, какое у нее лицо, злое или доброе. Он терзался сомнением – объявить себя или подождать, пока хозяйка кареты немножко успокоится. Она же все не успокаивалась, шептала что‑то тревожное, ерзала. Внезапно порывисто поднялась, встала коленом на заднее сиденье, в двух вершках от Мити, и сдернула с него мех. Он уж приготовился воскликнуть: «Ayez pitie, madame![8]» – но она, оказывается, его не видела. Подергала задвижку задней рамы, открыла, стала совать одеяло в окно. – Дорога будет дальняя. Нате вот, укройтесь. Откликнулись два голоса, мужские: – Благодарствуйте, барыня. – Еще бы водочки для сугреву. Дама пообещала: – На первой станции получите. Митя времени не терял. Пока она вьюгу перекрикивала, тихонько соскользнул на пол, забился под сиденье. Известно: когда не знаешь, какое принять решение, выжди. Хлопнула рама, пружины над Митиной головой заскрипели – женщина решила устроиться сзади. И правильно. Если далеко ехать, сзади лучше, не то укачает. Чиркнул кремень, звякнуло стекло, по полу закачались тени. Это она подпотолочный фонарь зажгла. Перед носом у него стояли две ноги в белых туфельках. Левый башмачок уперся в твоего собрата, скинул его на пол, высвободившаяся нога в шелковом чулке таким же манером расправилась с левым, и туфельки осиротели, остались сами по себе – дама забралась на сиденье с ногами. Один башмачок отлетел к Мите, в его жесткое, пыльное убежище, и лежал прямо перед глазами, посверкивая золотым каблучком, – гость из иного мира, где царствуют красота и изящество. Тряска кончилась, возок заскользил ровно, будто лодочка по воде. Это кончилась мощеная дорога, догадался Митя. Скоро и городу конец. Куда едем‑то? Сказала, «не домой, на Московский тракт». Дача у нее там, что ли, по Московскому тракту, или имение? Сверху доносилось пошмыгивание и короткие судорожные вдохи. Плачет. По временам дама начинала причитать, но тихонько, слышно было только отдельные слова: «Некому, совсем некому… Что же это, Господи… Как бы не так» – и прочее подобное, невнятного смысла. Поплакав вволю, высморкалась, пробормотала: – Зябко‑то как. Что правда то правда. Без мехового одеяла и на отдалении от печки Митя тоже подмерз. Снова спустились ноги в шелковых чулках, маленькие, с точеными щиколотками. Левая сразу нырнула в туфельку, правая пошарила по полу – не нашла. Тогда спустилась полная рука, полезла под скамью, на пухлом пальчике блеснул перстень. А ведь было это уже, было. Точно так же жался Митя к пыльной стенке, и тянулась к нему рука, но тогда было ох как страшно, а сейчас ничего, пустяки. И пришло Митридату на ум философское суждение, хоть записывай на пользу потомству: умный человек не пугается одного и того же дважды. Он подпихнул беглый башмачок навстречу руке, но вышел казус – та как раз и сама проявила решительность, сунулась под сиденье глубже. Ну и наткнулась на Митины пальцы. Дальше ясно: визг, крик. И ноги, и рука из Митиного обзора исчезли. Надо было поспешать, пока она своих запятных не кликнула. Закряхтев, он выполз из укрытия, поднялся на четвереньки. Уж и фраза была готова, весьма разумная и учтивая: «Сударыня, не трепещите – воззрите, сколь я мал. Я сам вас трепещу и уповаю единственно на ваше милосердие». А только застряли слова в горле. На сиденье, подобрав ноги, прижав к груди руки, вытаращив и без того огромные глаза, сидела Павлина Аникитишна Хавронская – та самая особа, из‑за которой, если восстановить логическую цепь, и начались все Митины злосчастья. Вблизи она оказалась еще красивей, хотя, казалось бы, красивей уж и некуда. Но только вот так, в упор, можно было увидеть голубую жилку на шее, персиковый пушок на щеках и славную родинку повыше розовой губки. Узрев перед собой весьма небольшого мальчишечку, графиня кричать сразу перестала. – Это ты там сидел? – спросила она дрожащим голосом. – Или там еще кто? Дар слова, вспугнутый неожиданностью, еще не вернулся к Митридату, и он лишь помотал головой. – Да ты совсем малютка, – сказала прекрасная Павлина Аникитишна, окончательно успокоившись. – Ты как туда попал? Ответить на этот вопрос коротко не представлялось возможным, и Митя заколебался: с чего уместней начать? – Маленький какой. Говорить‑то умеешь? Он кивнул, подумав: наверное, лучше вначале объяснить про наряд мужичка‑лесовичка. – Деточка, малявочка, глазоньки‑то какие ясные. А ну не бойся, тетенька добрая, не обидит. Кой тебе годик, знаешь? А звать тебя как? Ну уж это‑то знаешь, вон какие мы больсие. Больсие‑пребольсие. Замерз? Иди сюда, иди. Женщина она, похоже, и вправду была добрая, жалостливая. Погладила Митридата по голове, обняла, в лоб поцеловала. Будучи прижат к упругой, теплой груди, он вдруг подумал: а ведь если б я ей стал по‑взрослому говорить, она бы меня этак вот голубить не стала. И явилось Мите в сей момент озарение. Отчего все его беды, отчего несчастья? Оттого что разумен и учен не по годам, затеял рядиться со взрослыми по их взрослым правилам. Если б не умничал, проживал в соответствии со своими летами, то обретался бы ныне в отчем доме и – горя б не знал. Какой из сего вывод? А такой, почтенные господа, что неразумным дитятей быть проще, выгодней и намного безопаснее. И когда графиня повторила свой вопрос: – Ну, как нас зовут? Припомнил? Он сказал, нарочно присюсюкивая по‑младенчески: – Митюса. Был вознагражден новыми поцелуями. – Вот молодец, вот умничка! А годик нам какой? Решил один убавить, для верности. Показал растопыренную пятерню. – Пять годочков? – восхитилась красавица. – Ай, какие мы больсюсие! И все‑то мы знаем! А тятенька‑маменька где? С ответом на этом вопрос было труднее. Митя наморщил лоб, соображая, как лучше сказать. Павлина Аникитишна соболезнующе вздохнула: – Ишь, лобик насупил. Бедненький сиротинушка. А с кем жил? С бабусенькой? Митя кивнул. – Где ж она, твоя бабусенька? Сказать, что ли: «В Зимнем дворце», засомневался Митя. Не стоит. Во‑первых, не поверит. А во‑вторых, сейчас, пожалуй, чем далее от Зимнего дворца, тем здоровее. Госпожа Хавронская – женщина добросердечная, малютку на мороз не выгонит. Переждать бы у нее хоть малое время, собраться с мыслями. Она опять истолковала его молчание по‑своему: – Ой, померла, что ли? Рыбанька мой сладенький. – И на Митину макушку, где белая прядка, упала большая слеза. Хорошо графиня в полумраке седины не приметила, а то вовсе бы разрыдалась от сострадательности сердца. – У тебя есть кто‑нибудь, Митюшенька? – спросила Павлина Аникитишна пригорюнясь. Он помотал головой. – И у меня никого, – грустно сказала она. – Это ничего. Сначала трудно, но после обвыкаешься. А ты не горюй, я тебя с собой возьму. – Куда? – В Москву. Поедешь? Не может быть! Какая небывалая, невероятная удача! Попасть в Москву, а оттуда домой, к папеньке и маменьке! Воистину то был перст судьбы, которой наконец прискучили гонения на маленького Митридата, и она решила объявить ему полное помилование. – Не знаешь, что такое Москва? Это большой‑пребольшой город, еще больше Петербурга. И лучше. Там люди проще, добрее. Снегу много, все на санках ездят, с ледяных горок катаются. Поедешь со мной в Москву? – Поеду. – «Поеду», – повторила красавица тоненьким голоском и ласково улыбнулась. – Вот и славно. У меня там дядя живет. А вместе ехать много веселей. – Тут она вздохнула, куда как невесело. – Я, Митенька, наскоро собралась. Можно сказать, вовсе не собиралась. Еду в чем на балу была. Он увидел, что так оно и есть. Под распахнутой собольей шубой белело маскарадное платье, а из‑под капора свисали длинные русалочьи волосы, в которых все еще зеленели кувшинки. – Зачем насколо? – осторожно поинтересовался Митридат. – А взять валенотьки, иглуськи? – «Игрушки», – грустно усмехнулась она. – Тут, сладенький мой, самой бы игрушкой не стать. – И прибавила уж не Мите, а себе. – Ничего, Платон Александрович, милости прошу. Пожалуйте, гостьюшка дорогой. Птичка улетела. И шпионам вашим невдомек, куда. Так‑так. Из сей реплики можно было заключить, что светлейший князь и без Митридата нашел средство сообщить предмету обожания о своем плане явиться к ней нынче же ночью вопреки любым стенам и замкам. Вот Хавронская и решила бежать прямо с маскарада, даже не заехала домой, где у Фаворита наверняка подкупленные соглядатаи. – Ничего. – Павлина Аникитишна усадила Митю рядом, обняла за плечо. – Покатимся с тобой, как Колобок. Через поля, через леса. Никто нас не догонит. Знаешь сказку про Колобка? Нет? Ну, слушай. Что ж, от такой богини можно было и повесть про Колобка стерпеть.
* * *
Мчали без остановки полночи, до самой Любани. Митя послушал и про Колобка, и про Серого Волка, и про Бову‑королевича. Под ласковый, неспешный голос рассказчицы отлично размышлялось. О превратностях судьбы и о том, насколько женщины лучше мужчин. Голову он положил на мягкие графинины колени, шелковые пальцы перебирали ему волосы. Подумалось с отрадным злорадством: князь Руров поди тоже хотел бы этак понежиться, никаких денег бы не пожалел, а только кукиш ему, хоть он и всемогущий Фаворит. На почтовой станции в дворянский нумер осовевшего Митю снес на руках лакей Левонтий. Потом Левонтий с другим лакеем, Фомой, и кучером Тоуко пошли отогреваться водкой, а Митя помог графине раздеться (горничной‑то у нее не было). Она его тоже раздела, и они, крепко обнявшись, проспали до рассвета на скрипучей кровати. Хоть ложе было жестким, а минувший день ужасным, сон Митридату приснился хороший, про Золотой Век. Будто бы наука овладела искусством сотворения полноценного гомункула и надобность в грубой половине человечества отпала. Мужчины все повывелись, и по зеленым лугам бродят украшенные венками женщины и девы в белых хитонах. Нет более ни войн, ни разбоя, ни мордобития. К женщинам ластятся лани и жирафы, ибо никто на диких зверей не охотится, а коровы смотрят без грусти, потому что никто их в бойнях не режет. Известно ведь, что женщины не большие любительницы мяса, им милей овощи, травы, плоды. Утром Павлина усадила Митю на малый чугунок и сама присела рядом, на чугунок побольше. Залившись краской, Митридат отвернулся и от смущения не смог откликнуться на зов природы. Графиня же звонко журчала, одновременно успевая вычесывать из волос остатние кувшинки, глядеться в зеркальце и приговаривать: – Ничего, ничего, утро вечера мудреней. Что ночью страх, то утром прах. Ой, бледна‑то, бледна! Ужас! И ничего она была не бледна, свежей свежего. Просто свет из окна лился еще ранний, серый. Настроение у Павлины нынче было не в пример лучше вчерашнего. Одевая Митю, она напевала по‑французски, щекотала его за бока, смеялась. Но потом, когда он чесал ей волосы и помогал уложить их в обильный пук, графиня вдруг петь перестала, и он увидел в зеркале, что глаза у нее мокрые и часто‑часто мигают. Что случилось? Про Зурова вспомнила? Нет, не то. Хавронская порывисто обернулась, обхватила Митю, прижала к груди. Всхлипнула: – Пять годочков. У меня мог бы быть такой сыночка… И давай носом шмыгать. Удивительные все‑таки существа женщины! Перед тем как ехать дальше, отправились в лавку для путешествующих, экипироваться. Себе Павлина купила только полдюжины сорочек и бутылочку кельнской воды, а Митю утеплила как следует: и тулупчик, и валенки, и собачьи варежки. На голову ему достался девчонский пуховый платок. Митя как мог являл протест на своем скудном младенческом наречии, хотел баранью шапку, но графиня была непреклонна. Сказала: «В этой шапке мильон блох. Потерпи, солнышко. В Москве я тебя как куколку одену». Нарядила и слуг. Кроме теплой одежды купила им оружие от разбойников: Левонтию и Фоме по сабле, чухонцу‑кучеру ружье. Понравился ей английский дорожный пистолет – маленький, с инкрустированной рукояткой, тоже купила. – Ну вот, – сказала, – Митюнечка. Видишь, какие мы с тобой вояки? Теперь нам никто не страшен. Отдохнувшая шестерка лошадей дружно затопотала по подмерзшей за ночь дороге, и дормез, попыхивая дымом из трубы, покатил на юго‑восток. Позавтракали на ходу, пирожками и подогретым на печке молоком. Мите все не давали покоя утренние слезы его прекрасной покровительницы. Помнится, государыня сказала ей: «Пять лет вдовствуешь». Что же случилось с ее супругом и что он был такое? – Пася, – осторожно начал Митридат (это она так велела ее называть – просто «Паша», по‑детскому выходило «Пася»), – а де твой дядя? В смысле, где твой муж. Но она поняла не так. – Мой дядя в Москве, он там губернатор. Губернатор – это такой важный‑преважный человек, которого все‑все должны слушаться. Ладно, попробуем в лоб. – Пася, а у тебя муз есть? Спросил и перепугался. Не слишком ли для пятилетнего недоумка? Ничего, она только засмеялась. – Ух, какой галант. Жениться на мне хочешь? Вот вырастешь, поженимся. – И погрустнела. – Как раз и я к тому времени сердцем оттаю. Тут она замолчала и молчала долго, глядя в окошко на белые поля и черные деревья. Митя решил не донимать ее расспросами, даже успел задуматься о другом. Что если на зимнее время тракт между Москвой и Петербургом водой заливать? Ну, пускай не весь, а только по краю. Тогда кто захочет, сможет путешествовать на коньках с замечательной скоростью, простотой и дешевизной. Грузы же – те везти по‑обычному, на лошадях. Или того лучше: положить гладкий железный либо медный лист, и тогда по нему можно гонять в любое время года безо всякой тряски. А если не лист, который выйдет больно дорог, а просто… Но додумать интересную мысль до конца не успел, потому что Павлина вдруг заговорила снова. Это уж далеко за полдень было, когда Чудово проехали. – Вот я тебе, Митюнечка, давеча сказки рассказывала. Помнишь? Он кивнул. – Хочешь еще одну расскажу? Законы учтивости требовали ответить утвердительно. – Хотю. – Ну, слушай. Жила‑была Марья‑царевна… Ну, царевна не царевна, а боярышня. (Это она, кажется, про себя, догадался Митя и стал слушать внимательно.) Жила она с батюшкой, матушки у нее сызмальства не было. Да и батюшку видала она нечасто – он все воевал, плавал по морям, бился с Чудой Юдой‑Рыбой Кит, чтоб не притесняла хрестьянские народы. (Значит, отец ее был моряк и сражался с турками. Так‑так.) И вот в один прекрасный, а верней сказать, ужасный… Ну, то есть это она тогда решила, что ужасный, а потом‑то оказалось… Хотя что ж, и ужасный, конечно… – Павлина Аникитишна здесь сама запуталась, какой это был день, прекрасный или ужасный, распутаться не смогла и махнула рукой, стала дальше рассказывать. – В общем, однажды прискакал к ней в терем витязь, старый товарищ ее батюшки, и говорит: «Плачь, красна‑девица, помер твой родитель, велел тебе долго жить и счастливой быть, а перед смертью вверил тебя моей заботе, чтоб никому тебя в обиду не давал и хорошего жениха тебе нашел». (Ага, это отец перед смертью своего боевого друга ей в опекуны назначил. Что ж, обычное дело.) Поплакала она, конечно, поубивалась, да делать нечего, стала дальше жить, а витязь этот до поры с ней остался. Очень он ей сначала не понравился. Сухой, тощий, нос крючком – прямо Кащей Бессмертный, так она его про себя называла. Он тоже немало поплавал по морям, всякого на свете навидался, в разных землях со своими кораблями побывал. (Не «кораблем» – «кораблями». Стало быть, не простой офицер, а адмирал.) Как начнет рассказывать – заслушаешься. Понемножку привыкла она к Кащею, перестала его бояться, подружилась с ним. И когда он ей руку и сердце предложил – ну, это так говорят, если кто на девице пожениться захочет – она подумала: что ж, человек он добрый, умный, с царским семейством в родстве, и батюшка его любил. Лучше, чем с молодым дурачком венчаться, который еще не перебесился. Ну и согласилась. (Вот почему царица ее «свойственницей» называла – графиня Хавронская она по мужу, а Хавронские, всякий знает, императорскому дому родня.) И не пожалела. Жила, как при покойном батюшке, даже краше, потому что Кащей ее еще больше баловал, ничего для нее не жалел. Старые мужчины, они на любовь умнее молодых и знают, как женскому сердцу угодить. Ты для него разом и жена, и дочка, чем плохо? Только вот матерью стать Марья‑царевна не поспела… Уплыл Кащей воевать в холодные моря, угодил в ужасную бурю и сгинул вместе с кораблем. Она его долго ждала, думала вернется, ведь он же бессмертный. Да, видно, переломилась иголка, не стало Кащея… Графиня тяжко завздыхала, а Митя тем временем прикинул: вдовствует она пять лет; тогда две войны было, с турками и со шведами, но раз «холодные моря», значит, адмирал Хавронский действовал против флота короля Густава III, там и голову сложил. Ясно. – Жалела себя Марья – страсть. Думала, ах я несчастная, и баба я не баба, и девка не девка. Одна‑одинешенька, прислониться не к кому. А потом, как подросла и умнее стала, рассудила: зачем прислоняться‑то? Слава Богу, не бедна, не больна, умом не скудна. Ну их, мужчин, вовсе. От них одна докука да слезы. Поглядишь вокруг – один над женой тиранствует, другой на нее вовсе не глядит. А случится чудо, попадется непропащий человек, кого полюбить можно, так беспременно пойдет воевать и сгинет там, разобьет тебе бедное сердце. Нет, право, одной куда веселей. – Павлина улыбнулась и потрепала Мите волосы. – Ишь, глазыньками хлопает, соображает. Что, скучна сказка? Я тебе сейчас другую какую‑нибудь расскажу. Про Иван‑царевича хочешь? Но сказку про Иван‑царевича Мите услышать было не суждено, потому что в этот миг раздался отчаянный стук в заднее стекло. Лакей Левонтий кричал что‑то, пуча испуганные глаза. Сначала было не разобрать – карета ехала в гору, и кучер щелкал кнутом. А потом донеслось: – Барыня! Беда! Разбойники! Хавронская кинулась открывать левое окошко, Митя правое. Высунулись с двух сторон. Сзади, быстро приближаясь, неслись пятеро конных: один впереди, четверо поодаль. И по первому было сразу видно, что он точно разбойник – лицо закрыто черной маской. Лихой человек скакал на огромном вороном коне, за спиной у него развевался черный плащ, треуголка низко надвинута. А вокруг пусто, ни души, по обе стороны густой лес. Графиня повернулась к кучеру, крикнула: – Гони! Что есть мочи! Всадники тоже до подъема доигрались, их бег замедлился, а дормез, наоборот, выбрался наверх и теперь пошел шибче. Слева деревья отступили, открылась широкая поляна с пнями – вырубка. На дальнем ее краю малая избушка, по виду охотничий домик. Из трубы вился дымок, там были люди. Как дать им знать? Кричать – не докричишься. Эврика! Выстрелить! Митя показал на избушку: – Пиф‑паф! Павлина, умница, догадалась. Застучала в переднее окно: – Toy ко! Пали из ружья! – Пали! – огрызнулся чухонец. – А восси кто дерсать будет? Она рывком спустила раму. – Дай сюда! Пока кучер одной рукой оружье просовывал, пока графиня его тем же манером запятным переправляла, поляна с жильем позади осталась, с обеих сторон был только лес. Передний преследователь опять нагонял. Его конь шел галопом, ходко отмахивал широченными копытами в стороны. Глазищи у вороного были страшные, налитые, с вислых губ летели клочки белой пены, у всадника же вместо глаз белели две дырки, рта не было вовсе. Страх! – Стреляй в супостата! – приказала графиня. Фома приложился, пыхнул дымом и грохотом, да не попал. Только разозлил разбойника. Тот уж совсем близко был, саженях в пяти. Выдернул откуда‑то пистолет с длинным стволом и как прицелится! – Мамушки! – охнул Фома, бросил ружье и присел, закрыв руками голову. Левонтий тоже весь скрючился, а Мите почудилось, что черное дуло метит прямо в него. Он схватил Павлину за руку, дернул на пол. Прижались друг к другу, зажмурились. Выстрел был не сильно громкий, много тише ружейного. И ничего, живы остались оба, пронесло. Ан нет, не пронесло. Что‑то шумнуло, скребнуло спереди по стенке, и через малое время карету повело из стороны в сторону. Донесся крик Левонтия: – Барыня! Чухна свалился! Пропадаем! Ах, это злодей поверх крыши пальнул, кучера Toy ко застрелил! Тут как хрустнет, затрещит, как лошади заржут, и дормез остановился, скособочился на сторону. Это ось подломилась, понял Митя. Когда с папенькой в Петербург ехали, тоже один раз было – полдня чинились. А графиня была молодец. Другая бы дама непременно принялась визжать или, того верней, рухнула бы в обморок, Павлина же не растерялась, прикрикнула на лакеев: – Рубите его саблями, пока те не подоспели! Рубите! Митя прилип носом к заднему стеклу. Видел, как сначала Левонтий, а за ним и Фома спрыгнули на снег, пошли на разбойника, размахивая саблями. Думал, тот отъедет назад, подмоги дождется, но злодей вздыбил коня, осадил. Убрал разряженный пистолет, вынул шпагу. Легко, будто играючи, звякнул клинком о Левонтиеву саблю, и тут же рубанул лакея пониже уха. Бедный повалился ничком, не вскрикнув. Фома попятился было, да поздно. Конник перегнулся, пырнул его шпагой. И Фома сразу заголосил, упал на снег и давай там барахтаться. Пропали! Митя сполз с сиденья на пол. Зубы стукались друг об дружку, этот дробный перестук отдавался по всему краниуму. Павлина тоже сидела на полу, дрожащей рукой взводила курок на пистолете. – Не бойся, – сказала, – маленький. Я стрелять умею, меня муж учил. А у самой в лице ни кровинки. Снаружи по снегу заскрипели шаги. Спешился, подходит! Она наставила дуло, зубами впилась в нижнюю губу, а Митю толкнула, чтоб под сиденье лез. Шепнула: – Уши заткни и глаза прикрой, рано тебе еще такое видеть. Он спрятаться‑то спрятался, а глаза закрывать не стал, подглядывал из‑за ее подола. Дверца распахнулась. Разбойник был сущий великан, заслонил собою весь белый свет. – Христом‑Богом! – попросила графиня, держа оружие обеими руками и целя ему прямо в лоб. – Бери что хочешь и уходи! Не доводи до греха! Он хрипло захохотал, глаза в прорезях от этого сузились в щелки. Тогда она взяла и выпалила. Карета наполнилась дымом, но еще до того Митя увидел, что лихой человек ловко присел, и пуля не причинила ему никакого ущерба. Павлина ударила его рукояткой по голове, но это великану было нипочем. Он отнял пистолет, швырнул на пол. Однако храбрая И тут не унялась. Вцепилась злодею в лицо, сорвала с него маску. Пикин! Митя забился под сиденье как можно дальше, и больше ничего не видел, лишь слышал голоса. – Что ж, значит, нечего и таиться, – сказал ужасный преображенец. – Только теперь придется ваших слуг того. Лишние доводчики мне не надобны. – Не надо! – взмолилась она. – Вам ведь, сударь, не они нужны, а я. Иль ваш господин нарочно велел вам душегубствовать? Капитан‑поручик отрезал: – Сами виноваты. Нечего было маску срывать, лучше б в обморок пали. Что мне князь велел, то меж ним и мной останется. Только никакие это не душегубства, а преступления любви, безумства страстей. Посидите‑ка. Хлопнула дверца. Жалкий голос – не поймешь чей, Фомы или Левонтия – попросил: – Мил человек, мил человек… Графиня все повторяла: – Боже, боже… И снова приблизились шаги, скрипнули петли. – Прекрасная Псишея, – объявил Пикин. – Имею приказ доставить вас в некой прелестное место, где вас ожидает бог сладострастия Амур. А еще ведено вам передать… – Откуда вы узнали, где меня искать? – перебила Хавронская. – Я никому не говорила. Пикин (по голосу слышно) ухмыльнулся: – Тише надо было перед дворцом кричать про Московский тракт. Ага, подоспели наконец, курьи дети. Это он про топот подъехавших коней сказал. Пошел навстречу своим гайдукам или кто там с ним был. Закричал на них, заругался. Павлина же опустилась на четвереньки, вытащила Митю из укрытия. – Быстрей, миленький, быстрей. Беги! Этот зверь и дитя малое не пощадит! Ну же! Береги тебя Господь! И насильно выпихнула в дверцу. Митя упал в снег, бесшумно. Отполз на обочину, где сугробы. К покривившемуся дормезу подошли пятеро. – Вишь, барин, ось треснула, – сказал один. – Тут возни дотемна. Пока в лесу подходящее дерево сыщешь, пока приспособишь. Каретища вон какая, осина или береза не пойдет, дубок нужен. Как бы ночевать не пришлось. – Ничего. – Пикин возвышался над прочими на полголовы. – Я в карете у печки, а вы костер разожгете. Что встали? Вы двое марш в лес! А ты и ты приберите здесь. Дохлятину в кювет киньте, снегом забросайте. Потом за кучером вернитесь. Живой – добейте. Уполз – догоните. И тоже заройте. Марш! Отдав приказание, гвардеец вернулся к дормезу. Поставил ногу на ступеньку, сдернул с головы шляпу, поклонился. – Мадам, кажется, нам предстоит романтическая ночь. Во избежание двусмысленности, положу меж нами обнаженный меч, как непреклонный Роланд. И загоготал, невежда. Это надо же Роланда с Тристаном перепутать! Пятясь по‑рачьи, Митя пополз к лесу. За черными кустами, сплошь в красных капельках ягод, выпрямился и побежал. Одно слово, что побежал – не очень‑то по рыхлому снегу разгонишься. Кое‑как добрался до тропки, тогда стал думать. Они тут застряли до утра. Значит, Павлину еще можно спасти. Нужно привести людей – только и всего. Вопрос: где найти людей? Точное местонахождение неизвестно. Где‑то между Чудовым и Новгородом. Какое тут ближнее поселение, сколько до него идти и в какую сторону – Бог весть. А охотничий домик? Не так уж далеко от него отъехали. Версту, много две. Это надо поворотить назад и держаться поближе к дороге, только и всего. День начинал меркнуть, но до темноты время еще было. «Я спасу вас, драгоценная Павлина Аникитишна», – сказал Митридат вслух и побежал по узкой тропинке, очень возможно, что вовсе не человечьей, а звериной. Где‑то в той стороне должна быть вырубка и домик. По лицу били скорбные зимние ветки, и думы были тоже невеселые. Отчего злодейству в мире всегда широкая дорога, а добродетели узкая тропа, поросшая колючим терновником? И еще. Взять вот Павлину, Пашу. К чему такой красавице ниспослано бремя душевной тонкости, достоинства и свободолюбия? Ведь без этого груза ее жизнь была бы куда проще и приятнее. Сколько женщин девиц почли бы за великое счастье домогательства князя Платона Александровича. Что это за крест такой – благородство, мало того что влекущее человека к тяжким испытаниям, но к тому же еще оставляемое без всякого воздаяния за муку и вознаграждаемое за нее лишь несчастьем, или страданием?
Глава девятая
Дата добавления: 2014-11-26; Просмотров: 459; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |