Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Книга вторая 15 страница. Я терпел долго, но постепенно меня стало охватывать отчаяние, да и мое самочувствие оставляло желать лучшего




Я терпел долго, но постепенно меня стало охватывать отчаяние, да и мое самочувствие оставляло желать лучшего. Я понимал, что бросать его в Риме одного опасно, но ситуация с каждым днем ухудшалась, и в конце концов стало ясно, что мое дальнейшее там пребывание нисколько не поможет решить проблему. Было уже понятно, что у нас четверых нет никакого шанса, как обычно, вернуться в колледж в начале семестра – хотя вот, полюбуйтесь‑ка на нас теперь – и что нам предстоит разработать план, пусть не самый удачный и чреватый многочисленными осложнениями. Но для этого мне требовались две‑три недели передышки в Штатах. Поэтому как‑то ночью, когда Банни был мертвецки пьян и спал, я собрал вещи, оставил ему обратный билет и две тысячи долларов, заказал такси в аэропорт и улетел первым же рейсом.

– Ты оставил ему две тысячи долларов? – спросил я, вытаращив глаза.

Генри подернул плечами. Фрэнсис покачал головой и усмехнулся:

– Это ерунда.

Я уставился на них.

– Нет, правда, это пустяк, – мягко сказал Генри. – Боюсь сказать, во сколько мне обошлась вся поездка. Конечно, родители щедры ко мне, но все же не до такой степени. Мне никогда в жизни не приходилось просить денег – до последнего времени. Сейчас от моих сбережений практически ничего не осталось, и я не знаю, как долго еще мне удастся пичкать отца с матерью историями о капитальном ремонте машины и прочих подобных мероприятиях. Я хочу сказать, я был вполне готов тратиться на Банни в разумных пределах, но, кажется, он никак не может взять в толк, что я всего лишь студент, довольствующийся определенной ежемесячной суммой, а вовсе не бездонный мешок с деньгами… И самое ужасное, этому не видно конца. Не могу даже предположить, что будет, если у родителей лопнет терпение и они лишат меня поддержки – вероятность чего в ближайшем будущем крайне велика, если так пойдет и дальше.

– Он тебя шантажирует?

Генри и Фрэнсис переглянулись.

– Не совсем, – уклончиво ответил Фрэнсис.

– Банни смотрит на это иначе, – устало сказал Генри. – Надо знать его родителей, чтобы понять как. Семейная политика Коркоранов – пристраивать сыновей в самые дорогие школы, после чего оставлять их на самообеспечении. Родители не дают Банни ни цента – и, судя по всему, так было всегда. Он рассказывал, что когда его отправили в Сент‑Джером, то даже не дали денег на учебники. Довольно странный метод воспитания детей, на мой взгляд. Похоже на тех рептилий, которые бросают молодь на произвол стихий, едва та вылупится на свет. Неудивительно, что у Банни постепенно созрела теория, согласно которой жить за чужой счет куда почетнее, чем работать.

– Но я думал, его родители такие аристократы, – удивился я.

– Коркораны одержимы манией величия. Проблема в том, что состояние их банковских счетов не дает для этого никаких оснований. Без сомнения, вешать своих сыновей на чужую шею представляется им необычайно аристократичным жестом.

– В этом плане у него определенно ни стыда ни совести, – сказал Фрэнсис. – Даже по отношению к близнецам, а ведь у них почти так же плохо с деньгами, как у него самого.

– Чем больше сумма, тем лучше, при этом мысль о возврате у него даже не возникает. Само собой, он скорее удавится, чем устроится на работу.

– Его удавит собственное же семейство, – угрюмо заметил Фрэнсис. Он закурил и закашлялся, выпуская дым. – Но я хочу сказать, когда такой вот недоросль садится тебе на шею, его благородное презрение к труду начинает изрядно раздражать.

– Немыслимо, – покачал головой Генри. – Я бы устроился на любую работу, на шесть работ, лишь бы не клянчить у людей деньги. Вот, например, ты, – обратился он ко мне. – Твои родители не особенно тебя балуют, так ведь? Тем не менее ты избегаешь занимать деньги с такой щепетильностью, что это даже немного глупо.

Я покраснел и ничего не ответил.

– Господи, мне кажется, ты бы скорее погиб на этом складе, чем попросил кого‑нибудь из нас выслать тебе пару сотен долларов.

Он закурил и энергично выпустил струю дыма, словно желая подчеркнуть сказанное.

– Это микроскопическая сумма. Уверяю тебя, к концу следующей недели нам придется потратить на Банни в два‑три раза больше.

От удивления я открыл рот.

– Смеешься?

– Если бы.

– Мне тоже нетрудно давать в долг, – подхватил Фрэнсис. – Когда есть что. Но Банни тянет деньги, как пылесос. Даже в лучшие времена ему ничего не стоило спросить, не найдется ли у меня сотни долларов – я, видите ли, обязан был выдать их ему по первому требованию.

– И ни малейшего намека на благодарность, ни разу, – раздраженно заметил Генри. – На что он вообще их тратит? Будь у него хоть капля самоуважения, он бы пошел в службу занятости студентов и нашел себе работу.

– Если он не умерит аппетит, через пару неделек там окажемся мы с тобой, – мрачно изрек Фрэнсис и плеснул себе виски, большая часть которого оказалась на столе. – Я потратил на него тысячи. Тысячи, – повернулся он ко мне, осторожно взяв стакан трясущейся рукой. – И почти все это – счета в ресторанах. Свинья. Все очень по‑дружески – почему бы нам не пойти поужинать? Спрашивается, как я сейчас скажу ему «нет»? Моя мать считает, я подсел на наркотики. Да и что, скажите на милость, ей еще остается думать? Она попросила деда не давать мне денег, и с января я не получаю ни черта, кроме обычного чека на дивиденды, который меня, в общем и целом, устраивает, однако я не в состоянии каждый вечер выкладывать сто долларов за чей‑то ужин.

Генри пожал плечами:

– Он всегда был таким. Всегда. Он забавный, он был мне симпатичен, мне было его немного жаль. Что мне стоило одолжить ему деньги на учебники, зная, что он никогда мне их не вернет?

– Вот только сейчас он не ограничивается учебниками, и мы не можем ему отказать.

– На сколько примерно вас еще хватит?

– Не навсегда.

– А что будет, когда денег не станет?

– Не знаю, – сказал Генри, потирая глаза за стеклами очков.

– Может быть, мне стоит поговорить с ним?

– Не вздумай! – в один голос воскликнули Генри и Фрэнсис так, что я отпрянул.

– Но почему?

Последовало неловкое молчание. Наконец Фрэнсис сказал:

– Не знаю, заметил ты или нет, но Банни ревнует нас к тебе. Он и так думает, что мы против него объединились. А если ему покажется, что и ты хочешь встать на нашу сторону…

– Не показывай, что тебе все известно. Ни в коем случае. Если только не хочешь усугубить положение.

Несколько секунд все молчали. Воздух в комнате был сизым от дыма, и сквозь его пелену квадрат белого линолеума казался фантастической полярной пустыней. Через стены из соседней квартиры просачивалась музыка. «Грэйтфул Дэд». О боже.

– То, что мы совершили, – ужасно, – вдруг изрек Фрэнсис. – То есть, конечно, мы не Вольтера убили. Но все равно. Это плохо. И мне стыдно.

– Да, конечно, мне тоже, – деловито отозвался Генри. – Но не настолько, чтобы садиться из‑за этого в тюрьму.

Фрэнсис усмехнулся и, налив виски, выпил залпом.

– Нет. Не настолько.

У меня слипались глаза, и я чувствовал себя разбитым, как будто мне снился нескончаемый гнетущий сон. Я уже задавал этот вопрос, но повторил его еще раз, слегка удивившись звуку собственного голоса в тишине:

– Что вы собираетесь делать?

– Не знаю, что мы собираемся делать, – ответил Генри так спокойно, словно речь шла о его планах на вечер.

– Ну, я‑то знаю, – сказал Фрэнсис.

Он нетвердо поднялся и потянул указательным пальцем за воротник. Я недоуменно посмотрел на него, и он рассмеялся, заметив мое удивление.

– Я спать хочу, – воскликнул он, трагически закатив глаза, – dormir plutôt que vivre!

– Dans un sommeil aussi doux que la mort…[71]– с улыбкой произнес Генри.

– Господи, Генри, есть хоть что‑нибудь, чего ты не знаешь? Аж тошнит…

Стянув галстук, Фрэнсис осторожно развернулся и, слегка пошатываясь, вышел из комнаты.

– Кажется, он немного перебрал, – сказал Генри.

Где‑то хлопнула дверь, и послышался шум воды, хлынувшей в ванну из открытых на полную кранов.

– Час еще не поздний. Не хочешь раз‑другой сыграть в карты?

Я растерянно заморгал.

Протянув руку к краю стола, он достал из ящичка колоду карт (от Тиффани, с золотыми монограммами Фрэнсиса на голубых рубашках) и начал ловко их тасовать.

– Можем сыграть в безик или, если хочешь, в юкер, – предложил он, взметая в ладонях маленький золотой с голубым вихрь. – Вообще‑то мне нравится покер – конечно, игра вульгарная и к тому же откровенно скучна для двоих, – но в ней есть некоторый элемент случайности, он‑то меня и привлекает.

Я взглянул на него, на мелькавшие в его уверенных руках карты и вдруг понял, кого мне это странным образом напоминает: Тодзё, заставлявшего своих приближенных в разгар боевых действий играть с ним в карты всю ночь напролет.[72]

Он подвинул колоду ко мне.

– Желаешь снять? – спросил он, закуривая.

Я посмотрел на карты, перевел взгляд на ровное, ясное пламя спички в его пальцах.

– Я вижу, тебя все это не слишком тревожит?

Генри глубоко затянулся и потушил спичку.

– Нет, – ответил он, задумчиво глядя на взвившуюся от обгорелого конца струйку дыма. – Думаю, я смогу всех нас вытащить. Правда, успех будет зависеть от определенного стечения обстоятельств, а его придется ждать. Также, до некоторой степени, вопрос упирается в то, как далеко в конечном счете мы готовы пойти. – Прикажешь сдавать? – спросил он и снова взял карты.

 

Очнувшись от пустого тяжелого сна, я обнаружил, что лежу на диване, скрючившись в прямоугольнике утреннего света, струящегося из окна у изголовья. Вставать я не спешил, пытаясь сообразить, где я и как здесь оказался, – чувство было скорее приятным, но мгновенно омрачилось, едва я вспомнил, что произошло вчера вечером. Я сел, потирая отпечатавшийся на щеке узор диванной подушки. Резкое движение отдалось головной болью. На столике передо мной рядом с переполненной пепельницей стояла почти пустая бутылка «Фэймос Граус» и был разложен пасьянс. Значит, мне не приснилось, значит, все было на самом деле.

Хотелось пить. Я пошел на кухню и выпил стакан воды из‑под крана. На кухонных часах было семь.

Налив себе еще воды, я вернулся в гостиную и сел на диван. От первого стакана, опрокинутого залпом, меня слегка подташнивало, и я пил медленно, мелкими глотками, поглядывая на покерный пасьянс, разложенный Генри. Должно быть, он принялся за него, когда я лег спать. Вместо того чтобы постараться собрать флеши по вертикали и фулы с каре по горизонтали, что было бы разумно, он попытался выложить пару горизонтальных стрит‑флешей и все испортил. Интересно, почему он решил сыграть так? Хотел испытать удачу? Или просто устал?

Я собрал карты, перетасовал их и, разложив одну за другой в соответствии с правилами, которым он сам же меня и обучил, набрал на пятьдесят очков больше. На меня смотрели холодные, самодовольные лица: валеты в черном и красном, пиковая дама с предательским взглядом. Внезапно меня сотрясла пробежавшая по всему телу волна слабости и тошноты. Не раздумывая, я вышел в прихожую и, натянув пальто, тихо выскользнул из квартиры.

В утреннем свете коридор был похож на больничный бокс. Помедлив на площадке, я оглянулся на дверь Фрэнсиса, уже неотличимую от других в длинном безымянном ряду.

Наверное, если я и испытал миг сомнения, то именно тогда – стоя на промозглой, неуютной лестнице и глядя на дверь только что покинутой квартиры. Кто эти люди? Насколько хорошо я их знаю? Могу ли я хоть кому‑нибудь из них доверять, если на то пошло? Почему они рассказали обо всем именно мне?

Забавно, но, размышляя об этом сейчас, я понимаю, что в то утро, в ту самую минуту, пока я хлопал глазами на лестнице, у меня была возможность избрать другой путь, совершенно отличный от того, которым я в итоге пошел. Но конечно же я не распознал критический момент. Сдается мне, мы никогда не распознаем его вовремя. Я просто зевнул и, стряхнув мимолетный дурман, пошел дальше вниз.

 

Придя домой, я понял, что больше всего хочу задернуть занавески и нырнуть в постель, вдруг показавшуюся мне самой желанной на свете – слежавшаяся подушка, грязные простыни, все как всегда.

Но об этом нечего было и думать. Через два часа начиналась композиция, а я еще не сделал домашнюю работу.

Нужно было написать сочинение на две страницы, взяв темой любую из эпиграмм Каллимаха. У меня была готова только страница, и в спешке я принялся за вторую, выбрав короткий и не совсем честный путь – сначала текст по‑английски, затем дословный перевод на греческий. Джулиан предостерегал нас от этого. Смысл занятий композицией, по его словам, заключается вовсе не в том, чтобы лучше освоить формальную сторону языка (для этого есть множество других упражнений), а в том, что при правильном, спонтанном выполнении они учат думать по‑гречески. Втиснутый в жесткие рамки незнакомого языка, изменяется сам ход ваших мыслей, говорил он. Некоторые привычные понятия становятся вдруг невыразимыми, другие, прежде неведомые, напротив, пробуждаются к жизни, обретая чудесное воплощение. Должен признаться, мне сложно объяснить по‑английски, что именно я здесь имею в виду. Могу лишь сказать, что incendium по своей природе совершенно не похож на feu, от которого француз прикуривает сигарету, и оба не имеют почти ничего общего с неистовым, нечеловеческим pur, знакомым грекам, тем огнем, который ревел на башнях Трои и, завывая, рвался к небу на пустынном, открытом всем ветрам берегу, где был возведен погребальный костер Патрокла.

Pur – в одном этом слове для меня заключена вся тайна, вся кристальная, чудовищная ясность древнегреческого языка. Как сделать так, чтобы вы увидели этот странный суровый свет, пронизывающий пейзажи Гомера и сияющий в диалогах Платона, чуждый свет, для которого в нашем языке нет имени? Наш родной язык – это язык сложностей и частностей, вместилище чучел и черпаков, подкидышей и пива. Это язык капитана Ахава, Фальстафа и миссис Гэмп. И хотя он идеально подходит для размышлений подобных персонажей, от него нет ни капли прока, когда я пытаюсь описать с его помощью то, за что так люблю греческий – язык, не знающий вывертов и уловок, язык, одержимый действием и упивающийся созерцанием того, как действие это множится, неутомимо марширует вперед, а все новые и новые действия ровным шагом вливаются в хвост колонны с обеих сторон, и вот уже весь длинный и четкий строй причины и следствия движется к тому, что окажется неизбежным и единственно возможным концом.

В каком‑то смысле именно поэтому мне были так близки мои одногруппники. Им тоже был знаком этот давным‑давно погибший пейзаж, прекрасный и мучительный, им тоже случалось, оторвавшись от страниц, смотреть на мир глазами жителей пятого века до нашей эры. В такие минуты он казался им вялым и чужим, словно бы и не был для них родным домом. Это и восхищало меня в Джулиане и особенно в Генри. Их разум, их зрение и слух непрестанно обретались в границах строгих древних размеров – мир или, по крайней мере, мир, каким знал его я, и вправду не был им родиной. Они были аборигенами той страны, по которой я брел всего лишь восхищенным туристом, и корни их уходили настолько глубоко, насколько это вообще возможно. Древнегреческий – трудный язык, действительно очень трудный, и есть немалая вероятность, что, проучив его всю жизнь, человек так и не сможет связать на нем двух слов. Однако даже сейчас я не могу вспоминать без улыбки, как скованно и продуманно, словно речь хорошо образованного иностранца, звучал английский Генри в сравнении с изумительной беглостью и уверенностью его греческого – красноречивого, остроумного, живого. Я всегда восхищался тем, как Генри и Джулиан спорят и перешучиваются, беседуя по‑гречески, – на английском я ни разу не слышал от них ничего подобного; столько раз Генри снимал при мне трубку с привычным осторожным и раздраженным «Алло?», и я никогда не забуду безудержную радость его «Khaire!», когда на другом конце провода оказывался Джулиан.

После услышанного накануне строчки о любовных клятвах, лепестках роз и крыльях шалунишки Эрота меня совсем не привлекали. В итоге мой выбор пал на одну из эпитафий, в переводе звучащую так: «На рассвете мы предали огню Меланиппа; на закате дева Басило лишила себя жизни, ибо не могла больше длить ее, положив брата на погребальный костер; и на дом снизошло двойное горе, и вся Кирена склонила голову, видя опустошение, посетившее обитель счастливых детей».

 

Не прошло и часа, как я дописал сочинение. Прочитав все от начала до конца и проверив окончания, я умылся, надел свежую рубашку и, захватив книги, отправился к Банни.

Из нас шестерых только мы с ним жили на кампусе, его корпус от моего отделяла лужайка. Банни жил на первом этаже, что, полагаю, было для него страшно неудобно, ведь почти все время он околачивался наверху, на общей кухне – гладил брюки, рылся в холодильнике или просто торчал в окне, окликая всех подряд. Постучав и не услышав ответа, я поднялся на кухню и увидел, что Банни в одной майке сидит на подоконнике и пьет кофе, листая какой‑то журнал. К моему удивлению, с ним были и близнецы: Чарльз стоял скрестив ноги и, угрюмо помешивая кофе, глядел в окно, а Камилла (и это весьма удивило меня, потому что хлопоты по хозяйству с ней никак не вязались) гладила рубашку Банни.

– О, привет, старик, – сказал Банни. – Заходи. А мы тут кофий гоняем. – Да, как видишь, – добавил он, заметив, что мой взгляд прикован к Камилле, стоящей у гладильной доски. – Женщины отлично годятся для одной, нет, для двух вещей, хотя, будучи джентльменом, – он лучезарно подмигнул, – я не стану называть вторую – разнополое собрание, все дела. Чарльз, налей‑ка ему кофе, а?

– Не надо мыть, и так чистая, – прикрикнул он, когда, достав из сушилки над раковиной кружку, Чарльз открыл кран. – Написал сочинение?

– Ну да.

– Какая эпиграмма?

– Двадцать вторая.

– Хмм… Что‑то всех потянуло на слезливые штучки. Чарльз взял ту самую, где девицы убиваются по умершей подружке, а ты, Камилла, ты выбрала…

– Четырнадцатую, – отозвалась Камилла, не поднимая головы, и зверски припечатала воротник кончиком утюга.

– Ха! А я вот взял одну такую пикантную эпиграммку… Кстати, Ричард, ты когда‑нибудь бывал во Франции?

– Нет.

– Тогда айда с нами этим летом.

– С нами? С кем?

– Ну, со мной и с Генри.

От неожиданности я открыл рот:

– Во Францию?

– May wee?[73]Двухмесячный тур. Просто офигенно. Вот, зацени.

С этими словами он бросил мне журнал, оказавшийся глянцевым проспектом.

Я бегло просмотрел его. Это и вправду был сногсшибательный тур – «круиз на баржах с каютами‑люкс» стартовал в Шампани, сменялся полетом на воздушных шарах до Бургундии, оттуда вновь продолжался на баржах и, минуя Божоле, проходил по Ривьере, Каннам и Монте‑Карло. Буклет изобиловал сверкающими фотографиями – изысканные блюда, украшенные цветами баржи, лопающиеся от счастья туристы, которые обливались шампанским и махали из гондол крестьянам, хмуро поглядывавшим на них с раскинувшихся внизу полей.

– Что, здорово, а?

– Не то слово.

– В Риме, конечно, неплохо, но вообще‑то порядочная дыра, если разобраться. Ну и потом лично мне хотелось бы больше свободы, веселья, что ли. Не сидеть, как всегда, на месте, а плыть себе да плыть. Опять же, с парочкой местных обычаев познакомиться… Вот увидишь, Генри в кои‑то веки нормально оттянется – но это только между нами.

«Да уж, пожалуй… На всю катушку», – подумал я, разглядывая фотографию женщины, с оскаленной улыбкой психопатки выставившей перед собой французский багет.

Близнецы старательно избегали моего взгляда – Камилла склонилась над доской, Чарльз, опершись о подоконник, все высматривал что‑то в окне.

– Да, вот эта задумка с шарами – просто отличная, – беззаботно продолжал Банни, – но я все думаю, а как же они там… э‑э… нужду справляют? За борт или как?

– Слушайте, мне нужно еще несколько минут, – вдруг сказала Камилла. – Уже почти девять. Чарльз, идите с Ричардом прямо сейчас. Скажите Джулиану, чтобы начинал без нас.

– А что так долго‑то? – недовольно, спросил Банни, вытянув шею в сторону доски. – В чем проблема? Вообще, кто тебя учил гладить?

– Никто. Мы отдаем белье в прачечную.

Чарльз направился за мной к выходу, отстав на пару шагов. Мы молча прошли по коридору, спустились по лестнице, но на первом этаже он поравнялся со мной и, схватив за руку, втащил в пустую комнату для игры в карты. В двадцатых‑тридцатых годах Хэмпден пережил повальное увлечение бриджем; когда же энтузиазм угас, комнатам так и не нашлось применения, разве что время от времени кто‑нибудь сбывал там наркотики, печатал на машинке или устраивал тайные свидания.

Он закрыл дверь. Прямо передо мной оказался древний карточный стол, инкрустированный по углам четырьмя мастями.

– Нам звонил Генри, – понуро вымолвил Чарльз, колупая большим пальцем отслоившийся край бубны.

– Когда?

– Рано утром.

Я не знал, что на это ответить.

– Извини, – сказал Чарльз, поднимая глаза.

– За что?

– За то, что он рассказал тебе. Вообще за все. Камилла так расстроилась…

Он выглядел спокойным – усталым, но спокойным, и в его ясных глазах я прочел тихую, печальную искренность. Неожиданно к горлу подкатил комок. Я питал симпатию и к Генри, и к Фрэнсису, но о том, что какая‑нибудь беда приключится с близнецами, было просто страшно подумать. С щемящим чувством я вспомнил, как хорошо они всегда ко мне относились, какой милой была Камилла в те первые напряженные недели и как Чарльз, словно повинуясь некоему шестому чувству, навещал меня в самые нужные моменты или вдруг оборачивался ко мне в толпе, излучая негласный посыл – бальзамом проливавшийся на сердце, – что мы с ним особые друзья; вспомнил все наши прогулки, поездки и ужины у них на квартире, вспомнил их письма, которые с таким постоянством приходили ко мне в долгие зимние месяцы.

Откуда‑то сверху раздался стон и рев водопровода. Мы переглянулись.

– Что вы собираетесь делать? – спросил я. Кажется, на протяжении последних суток я только и задавал всем этот вопрос, но так и не получил удовлетворительного ответа.

Чарльз пожал плечами, вернее, это было забавное однобокое подергивание, общее у них с Камиллой.

– Откуда я знаю, – сказал он устало. – По‑моему, нам пора идти.

 

Когда мы вошли в кабинет Джулиана, Генри и Фрэнсис уже были там. Фрэнсис не успел закончить сочинение. Он строчил вторую страницу, не обращая внимания на испачканные чернилами пальцы, а Генри тем временем проверял уже написанное, молниеносно вставляя подписные и надстрочные знаки своей авторучкой.

– Привет, – сказал он, не поднимая головы. – Закройте, пожалуйста, дверь.

Чарльз лягнул ее ногой.

– Плохие новости, – объявил он.

– Очень плохие?

– В финансовом смысле – да.

Не отрываясь от сочинения, Фрэнсис тихо выругался сквозь зубы. Генри быстро сделал последние пометки и помахал листом, чтобы чернила высохли.

– Ох, ради всего святого, – произнес он с мягким укором. – Надеюсь, это может и подождать. Совершенно не хочу думать о посторонних вещах во время занятия. Фрэнсис, как там твоя вторая страница?

– Одну минуту, – по слогам проговорил Фрэнсис, словно преодолевая торопливый скрип пера по бумаге.

Генри встал, склонился над плечом Фрэнсиса и, опершись локтем о стол, принялся проверять первый абзац.

– Камилла сейчас с ним? – спросил он.

– Да, гладит его поганую рубашонку.

– Хмм… – Он указал на что‑то кончиком ручки. – Здесь вместо конъюнктива нужен оптатив.

Фрэнсис, уже почти добравшийся до конца страницы, остановился на середине предложения и стал исправлять ошибку.

– А этот губной звук в данном случае становится «пи», а не «каппой».

 

Банни пришел с опозданием и был зол на весь свет. «Слушай, Чарльз, – начал он с места в карьер, – если хочешь, чтобы эта твоя сестра когда‑нибудь вышла замуж, то сначала научи ее пользоваться утюгом». Моя домашняя работа была сделана наспех, я валился с ног от усталости и, пока шло занятие, пытался сосредоточиться из последних сил. В два часа у меня был французский, но сразу после греческого я вернулся домой и, приняв таблетку снотворного, лег в постель. Прием снотворного был перестраховкой – я уснул бы и без него, но одна мысль о том, что целый день я могу проворочаться в муторном полузабытьи под вездесущий шум труб, была невыносима.

Так что спал я крепко, даже крепче, чем нужно, и время промелькнуло незаметно. Уже почти стемнело, когда из каких‑то неведомых далей до меня донесся стук в дверь.

Это была Камилла. Должно быть, выглядел я ужасно – она удивленно посмотрела на меня и рассмеялась.

– Ты только и делаешь, что спишь. Почему, когда я захожу к тебе, ты всегда в постели?

Я ничего не соображал. Шторы были задернуты, в коридоре темно. В тяжелой голове носились обрывки сновидений, меня вело, и в тот момент она перестала быть недостижимой солнечной девушкой из плоти и крови, но стояла передо мной смутным и невыразимо хрупким видением: смешение теней, тонких рук, разметавшихся волос – волшебная сумеречная Камилла из подземелья моих снов.

– Проходи, – сказал я.

Он вошла, закрыла дверь и подвинула себе стул. Босоногий, с расстегнутым воротником, я сел на край смятой постели и подумал, как было бы чудесно, окажись это и вправду сном, тогда я смог бы подойти, взять ее лицо в ладони и поцеловать – веки, губы, то место у виска, где волосы цвета меда превращались в шелковистое золото.

Мы все смотрели друг на друга.

– Ты, случайно, не заболел? – спросила она.

В темноте блеснул ее браслет. Я сглотнул, на ум не приходил ни один подходящий ответ.

Она встала.

– Я, наверно, лучше пойду. Извини, что разбудила. Просто хотела спросить, не хочешь ли ты прокатиться?

– Что?

– Прокатиться. Да нет, не волнуйся. В другой раз.

– А куда?

– Никуда. Куда‑нибудь. Через десять минут мы встречаемся с Фрэнсисом в Общинах.

– Постой…

Я почувствовал себя как в сказке. Во всем теле еще сладко ныла сонная тяжесть, и я представил, как здорово будет идти вместе с Камиллой к Общинам в меркнущем свете, сквозь снег, вот так – в полудреме, словно под гипнозом.

Я встал. Казалось, на это ушла целая вечность: пол медленно отдалялся, будто в силу какого‑то органического процесса я рос все выше и выше. Подошел к шкафу – пол, словно палуба корабля, отозвался легким покачиванием. Нашарил пальто, потом шарф, вспомнил о перчатках, но пришел к выводу, что сейчас это будет слишком сложно.

– Ну все, я готов.

Она удивленно выгнула бровь:

– Вообще‑то на улице холодно. Случайно, не хочешь надеть ботинки?

 

Шел ледяной дождь, по слякоти мы добрались до Общин. Чарльз, Фрэнсис и Генри уже ждали нас. В собравшемся составе – все, кроме Банни, – было что‑то знаменательное, хотя я и не мог до конца понять, что именно.

– Что вы затеяли? – спросил я, заторможенно оглядывая их.

– Ничего, – ответил Генри, чертя на полу какой‑то узор блестящим наконечником зонта. – Просто решили устроить небольшую поездку. Я подумал, было бы здорово… – он выдержал многозначительную паузу, – ненадолго выбраться из колледжа, может быть, где‑нибудь поужинать…

«Без Банни, вот что здесь подразумевается, – подумал я. – Интересно, где он, кстати?» Острие зонта сверкнуло. Я поднял голову и поймал на себе удивленный взгляд Фрэнсиса.

– Что такое? – раздраженно спросил я, покачнувшись в дверном проеме.

Он насмешливо хмыкнул:

– Ты что, пьян?

Оказывается, все смотрели на меня с каким‑то забавным выражением.

– Да, – ответил я. Это было неправдой, но пускаться в объяснения мне не хотелось.

 

Свинцовое небо едва не падало на подернутые взвесью дождя верхушки деревьев. Под его тяжелым покровом даже пейзаж вблизи Хэмпдена, такой знакомый, казался безликим и чужим. Над долинами стоял туман, вершину Маунт‑Катаракт было не разглядеть из‑за сплошной холодной пелены. Без этого вездесущего пика, который был для меня стержнем Хэмпдена и всей округи, я с трудом понимал, где мы находимся, и, хотя я проезжал по этой дороге сотни раз в любую погоду, мне казалось, что мы стремимся вглубь неведомой, лишенной опознавательных знаков территории. За рулем сидел Генри. Ехал он, как всегда, довольно быстро, шины свистели на мокрой черной дороге, по бокам веером разлетались брызги.

– Я присмотрел это место примерно месяц назад, – сказал он, притормаживая на подъезде к белому сельскому домику, от ограды которого сбегало вниз заснеженное пастбище, утыканное стогами сена. – Участок по‑прежнему продается, но, по‑моему, цена завышена.

– Сколько акров? – спросила Камилла.

– Сто пятьдесят.

– Что, скажи, пожалуйста, ты будешь делать с такой огромной площадью?

Взмахом руки она убрала волосы с лица, и я снова уловил блеск браслета: «Темной прядью играет ветер, темные пряди от губ отводит…»[74]

– Ты ведь не будешь ее возделывать?

– На мой взгляд, чем больше земли, тем лучше. Я был бы только рад, будь у меня ее столько, что все шоссе, телеграфные столбы и прочее, чего я не желаю видеть, просто оказались бы вне поля зрения. Наверное, в наше время это невозможно в принципе, а этот дом так и вовсе стоит практически на дороге. Я видел еще одну ферму, но это уже в соседнем штате, в Нью‑Йорке…




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-20; Просмотров: 327; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.096 сек.