Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Деррида Ж. Письмо японскому другу




Барт Р. Смерть автора

Текст по: Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика / Р. Барт, пер. с фр. – М.: Прогресс, 1989. – С. 384 – 391.

 

Бальзак в новелле «Сарразин» пишет такую фразу, говоря о переодетом женщиной кастрате: «То была истинная женщина, со всеми ее внезапными страхами, необъяснимыми причудами, инстинктивными тревогами, беспричинными дерзостями, задорными выходками и пле­нительной тонкостью чувств». Кто говорит так? Может быть, герой новеллы, старающийся не замечать под обличьем женщины кастрата? Или Бальзак-индивид, рассуждающий о женщине на основании своего личного опыта? Или Бальзак-писатель, исповедующий «литера­турные» представления о женской натуре? Или же это общечеловеческая мудрость? А может быть, романтиче­ская психология? Узнать это нам никогда не удастся, по той причине, что в письме как раз и уничтожается всякое понятие о голосе, об источнике. Письмо – та область неопределенности, неоднородности и уклончиво­сти, где теряются следы нашей субъективности, черно-белый лабиринт, где исчезает всякая самотождествен­ность, и в первую очередь телесная тождественность пишущего.

Очевидно, так было всегда: если о чем-либо расска­зываетсяради самого рассказа, а не ради прямого воз­действия на действительность, то есть, в конечном счете, вне какой-либо функции, кроме символической деятель­ности как таковой, - то голос отрывается от своего источника, для автора наступает смерть, и здесь-то начинается письмо. Однако в разное время это явление ощущалось по-разному. Так, в первобытных обществах рассказыванием занимается не простой человек, а специальный медиатор – шаман или сказитель; можно вос­хищаться разве что его «перформацией» (то есть мастерством в обращении с повествовательным кодом), но никак не «гением». Фигура автора принадлежит новому времени; по-видимому, она формировалась на­шим обществом по мере того, как с окончанием средних веков это общество стало открывать для себя (благода­ря английскому эмпиризму, французскому рационализму и принципу личной веры, утвержденному Реформацией) достоинство индивида, или, выражаясь более высоким слогом, «человеческой личности». Логично поэтому, что в области литературы «личность» автора получила наиболь­шее признание в позитивизме, который подытоживал и доводил до конца идеологию капитализма. Автори поныне царит в учебниках истории литературы, в биогра­фиях писателей, в журнальных интервью и в сознании самих литераторов, пытающихся соединить свою лич­ность и творчество в форме интимного дневника. В средо­стении того образа литературы, что бытует в нашей культуре, безраздельно царит автор, его личность, исто­рия его жизни, его вкусы и страсти; для критики обычно и по сей день все творчество Бодлера – в его житей­ской несостоятельности, все творчество Ван Гога – в его душевной болезни, все творчество Чайковского – в его пороке; объяснениепроизведения всякий раз ищут в создавшем его человеке, как будто в конечном счете сквозь более или менее прозрачную аллегоричность вымысла нам всякий раз «исповедуется» голос одного и того же лица – автора.

Хотя власть Автора все еще очень сильна (новая критика зачастую лишь укрепляла ее), несомненно и то, что некоторые писатели уже давно пытались ее поколе­бать. Во Франции первым был, вероятно, Малларме, в полной мере увидевший и предвидевший необходимость поставить сам язык на место того, кто считался его владельцем. Малларме полагает – и это совпадает с нашим нынешним представлением, - что говорит не ав­тор, а язык как таковой; письмо есть изначально обез­личенная деятельность (эту обезличенность ни в коем случае нельзя путать с выхолащивающей объективностью писателя-реалиста), позволяющая добиться того, что уже не «я», а сам язык действует, «перформирует»; суть всей поэтики Малларме в том, чтобы устранить автора, заменив его письмом, - а это значит, как мы увидим, восстановить в правах читателя. …Даже Пруст, при всем видимом психологизме его так называемого анализа души, открыто ставил своей зада­чей предельно усложнить – за счет бесконечного уг­лубления в подробности – отношения между писателем и его персонажами. Избрав рассказчиком не того, кто нечто повидал и пережил, даже не того, кто пишет, а того, кто собирается писать(молодой человек в его романе – а впрочем, сколько ему лет и ктоон, собствен­но, такой? – хочет писать, но не может начать, и роман заканчивается как раз тогда, когда письмо наконец дела­ется возможным), Пруст тем самым создал эпопею сов­ременного письма. Он совершил коренной переворот: вместо того чтобы описать в романе свою жизнь, как это часто говорят, он самую свою жизнь сделал лите­ратурным произведением по образцу своей книги… Последним в этом ряду наших пред­шественников стоит Сюрреализм; он, конечно, не мог признать за языком суверенные права, поскольку язык есть система, меж тем как целью этого движения было, в духе романтизма, непосредственное разрушение всяких кодов (цель иллюзорная, ибо разрушить код невозможно, его можно только «обыграть»); зато сюрреализм посто­янно призывал к резкому нарушению смысловых ожида­ний (пресловутые «перебивы смысла»), он требовал, чтобы рука записывала как можно скорее то, о чем даже не подозревает голова (автоматическое письмо), он принимал в принципе и реально практиковал групповое письмо – всем этим он внес свой вклад в дело десакрализации образа Автора. Наконец, уже за рамками лите­ратуры как таковой (впрочем, ныне подобные разграничения уже изживают себя) ценнейшее орудие для анали­за и разрушения фигуры Автора дала современная лингвистика, показавшая, что высказывание как тако­вое – пустой процесс и превосходно совершается само собой, так что нет нужды наполнять его личностным содержанием говорящих. С точки зрения лингвистики, автор есть всего лишь тот, кто пишет, так же как «я» всего лишь тот, кто говорит «я»; язык знает «субъекта», но не «личность», и этого субъекта, определяемого внутри речевого акта и ничего не содержащего вне его, хватает, чтобы «вместить» в себя весь язык, чтобы исчерпать все его возможности.

Удаление Автора (вслед за Брехтом здесь можно говорить о настоящем «очуждении» - Автор делается меньше ростом, как фигурка в самой глубине литера­турной «сцены») – это не просто исторический факт или эффект письма: им до основания преображается весь современный текст, или, что то же самое, ныне текст создается и читается таким образом, что автор на всех его уровнях устраняется. Иной стала, прежде всего, вре­менная перспектива. Для тех, кто верит в Автора, он всегда мыслится в прошлом по отношению к его книге; книга и автор сами собой располагаются на общей оси, ориентированной между дои после;считается, что Автор вынашивает книгу, то есть предсуществует ей, мыслит, страдает, живет для нее, он так же предшествует своему произведению, как отец сыну. Что же касается современ­ного скриптора, то он рождается одновременно с текстом. У него нет никакого бытия до и вне письма, он отнюдь не тот субъект, по отношению к которому его книга была бы предикатом; остается только одно время - вре­мя речевого акта, и всякий текст вечно пишется здесь и сейчас… Следовательно, со­временный скриптор, покончив с Автором, не может более полагать, согласно патетическим воззрениям своих предшественников, что рука его не поспевает за мыслью или страстью и что коли так, то он, принимая сей удел, должен сам подчеркивать это отставание и без конца «отделывать» форму своего произведения; наоборот, его рука, утратив всякую связь с голосом, совершает чисто начертательной (а не выразительный) жест и очерчивает некое знаковое поле, не имеющее исходной точки, - во всяком случае, оно исходит только из языка как таково­го, а он неустанно ставит под сомнение всякое представ­ление об исходной точке.

Ныне мы знаем, что текст представляет собой не ли­нейную цепочку слов, выражающих единственный, как бы теологический смысл («сообщение» Автора-Бога), но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различные виды письма, ни один из которых не является исходным; текст соткан из цитат, отсылающих к тысячам культурных источников. Писатель подобен Бувару и Пекюше, этим вечным переписчикам, великим и смешным одновременно, глубокая комичность которых как раз и знаменует собойистину письма; он может лишь вечно подражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его власти только смешивать разные виды письма, сталкивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них; если бы он захотел выразить себя,ему все равно следовало бы знать, что внутренняя «сущность», которую он намерен «передать», есть не что иное, как уже готовый словарь, где слова объясняются лишь с помощью других слов, и так до бесконечности. Так случилось, если взять яркий пример, с юным Томасом де Квинси: он, по словам Бодлера, на­столько преуспел в изучении греческого, что, желая пере­дать на этом мертвом языке сугубо современные мысли и образы, «создал себе и в любой момент держал нагото­ве собственный словарь, намного больше и сложнее тех, основой которых служит заурядное прилежание в чисто литературных переводах» («Искусственный рай»). Скриптор, пришедший на смену Автору, несет в себе не страсти, настроения, чувства или впечатления, а только такой необъятный словарь, из которого он черпает свое письмо, не знающее остановки; жизнь лишь подражает книге, а книга сама соткана из знаков, сама подражает чему-то уже забытому, и так до бесконечности.

Коль скоро Автор устранен, то совершенно напрасным становятся и всякие притязания на «расшифровку» текста. Присвоить тексту Автора – это значит как бы застопорить текст, наделить его окончательным значе­нием, замкнуть письмо. Такой взгляд вполне устраивает критику, которая считает тогда своей важнейшей задачей обнаружить в произведении Автора (или же различные его ипостаси, такие как общество, история, душа, сво­бода): если Автор найден, значит, текст «объяснен», критик одержал победу. Не удивительно поэтому, что царствование Автора исторически было и царствованием Критика, а также и то, что ныне одновременно с Автором оказалась поколебленной и критика (хотя бы даже и но­вая). Действительно, в многомерном письме все прихо­дится распутывать, но расшифровыватьнечего; структуру можно прослеживать, «протягивать» … во всех ее повторах и на всех ее уровнях, однако невозможно достичь дна; пространство письма дано нам для пробега, а не для прорыва; письмо постоянно порождает смысл, но он тут же и улетучивается, происходит систематическое высвобождение смысла. Тем самым литература (отныне правильнее было бы говорить письмо),отказываясь признавать за текстом (и за всем миром как текстом) какую-либо «тайну», то есть окончательный смысл, открывает свободу контртео­логической, революционной по сути своей деятельности, так как не останавливать течение смысла – значит в ко­нечном счете отвергнуть самого бога и все его ипостаси – рациональный порядок, науку, закон.

…обнаруживается целостная сущность письма: текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различных культур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спора, однако вся эта множест­венность фокусируется в определенной точке, которой является не автор, как утверждали до сих пор, а читатель. Читатель – это то пространство, где запечатле­ваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает единство не в происхождении своем, а в предназначении, только предназначение это не личный адрес; читатель – это человек без истории, без биографии, без психологии, он всего лишь некто,сводящий воедино все те штрихи, что образуют письмен­ный текст.

4.Лиотар Ж.-Ф. Заметка о смыслах «пост»

Текст по: Лиотар Ж.-Ф.После времени: французские философы постсовременности // Иностранная литература. - 1994. - № 1. - 54-66.

 

Джессамии Блау

Милуоки, 1 мая 1985 г.

Я хотел бы изложить тебе несколько своих соображений, единствен­ная цель которых — выделить ряд проблем, связанных с термином «постмодерн», не пытаясь разрешить их. Поступая таким образом, я не стремлюсь закрыть обсуждение этих проблем, а скорее направ­ляю его в надлежащее русло, дабы избежать путаницы и двусмыс­ленности. Ограничусь тремя пунктами.

1. Начнем с противопоставления постмодернизма и модерниз­ма, или Mouvement moderne (1910—1945), в архитектуре. Согласно Портогези, прорыв от модерна к постмодерну стал возможен благода­ря тому, что была отменена гегемония Евклидовой геометрии, напри­мер в пластической поэтике группы «Styl». Если верить Греготти, то различие между модернизмом и постмодернизмом состоит прежде всего в исчезновении тесных уз, связывавших архитектурный про­ект модерна с идеей прогрессивной реализации социального и инди­видуального освобождения в масштабах всего человечества. Получи­лось так, что постсовременная архитектура обречена продуцировать серию каких-то незначительных модификаций в унаследованном от современности пространстве и отказаться от глобальной реконст­рукции пространства, обитаемого человеком. В этом смысле глазам постсовременного человека, в частности архитектора, открывается вид на широко раскинувшийся ландшафт, уже не определяемый го­ризонтом универсальности или универсализации, всеобщего осво­бождения. Исчезновение Идеи прогрессивного развития рациональ­ности и свободы может объяснить известный «тон» архитектуры постмодерна, ее особый стиль или манеру, я бы сказал — своеобраз­ный «бриколаж»: изобилие цитат — элементов, заимствованных из предшествующих стилей и периодов, как классических, так и совре­менных; недостаточное внимание к окружению и т. д.

Одно замечание по поводу вот какого аспекта проблемы: при­ставка «пост» в слове «постмодернизм» понимается этими авторами в таком смысле, будто речь идет о простой преемственности, какой-то диахронической последовательности периодов, каждый из которых можно четко идентифицировать. «Пост» в таком случае обозна­чает нечто вроде конверсии: какое-то новое направление сменяет предшествующее.

Однако эта идея линейной хронологии всецело «современна». Она присуща одновременно христианству, картезианству, якобин­ству: раз мы зачинаем нечто совершенно новое, значит, надлежит перевести стрелки часов на нулевую отметку. Сама идея такой со­временности теснейшим образом соотнесена с принципом возмож­ности и необходимости разрыва с традицией и установления какого-то абсолютно нового образа жизни или мышления.

Сегодня мы начинаем подозревать, что подобный «разрыв» предполагает не преодоление прошлого, а скорее его забвение или подавление, иначе говоря — повторение.

Хотел бы отметить, что цитирование в «новой» архитектуре элементов, заимствованных из предшествующих архитектурных стилей, обусловлено процедурой, аналогичной использованию в ра­боте сновидений — следов дневных впечатлений, восходящих к пе­режитому, как это описывается Фрейдом в «Traumdeutung» («Тол­кование снов»— нем.).

Это роковое повторение и/или цитирование, принимается ли оно с иронией, цинизмом или попросту бездумно, представляется совершенно очевидным, стоит лишь обратить внимание на господ­ствующие ныне в живописи течения, носящие имена «трансаван­гардизма», «неоэкспрессионизма» и т. п. Несколько ниже я еще вер­нусь к этому.

2. Отправившись от «постмодернизма» архитектурного, я подо­шел теперь ко второму значению термина «постсовременный» дол­жен тебе признаться, что полной ясности в этом пункте у меня нет.

Общая идея тривиальна: сегодня мы можем наблюдать своеоб­разный упадок того доверия, которое западный человек на протяже­нии последних двух столетий питал к принципу всеобщего прогрес­са человечества. Эта идея возможного, вероятного или необходимого прогресса основывалась на твердой уверенности, что развитие ис­кусств, технологий, знания и свободы полезны человечеству в его со­вокупности. Оставался, конечно, вопрос о том, кто является подлин­ным субъектом и жертвой недоразвитости — бедняки, или рабочие, или безграмотные... Либералы, консерваторы и левые постоянно за­давались этим вопросом как в прошлом, так и в нынешнем веке, зате­вая между собой, как ты знаешь, ученые споры и даже настоящие войны из-за подлинного имени субъекта, которому надлежало по­мочь освободиться. И тем не менее самые разные политические тече­ния объединяла вера в то, что все начинания, открытия, установле­ния правомочны лишь постольку, поскольку способствуют освобож­дению человечества.

По прошествии этих двух столетий мы стали проявлять боль­шее внимание к знакам, указывающим на движение, которое проти­воречит этой общей установке. Ни либерализму, экономическому или политическому, ни различным течениям внутри марксизма не удалось выйти из этих двух кровавых столетий, избежав обвинений в преступлениях против человечества. Мы можем перечислить ряд имен собственных, топонимов, имен исторических деятелей, дат, ко­торые способны проиллюстрировать и обосновать наше подозрение. Чтобы показать, насколько расходится новейшая западная история с «современным» проектом освобождения человечества, я следом за Теодором Адорно воспользовался словом-символом «Освенцим». Какое мышление способно «снять» ¾ в смысле aufheben ¾ этот «Ос­венцим «включив его в некий всеобщий эмпирический или пусть да­же мыслительный процесс, ориентированный на всеобщее освобож­дение? Тайная печаль снедает наш Zeitgeist (Дух времени (нем.). Он может выражать себя во всевозможных реактивных или даже реак­ционных установках или утопиях, но не существует позитивной ориентации, которая могла бы открыть перед нами какую-то новую перспективу.

Развитие технонаук сделалось средством усугубления этого недуга, а не его смягчения. Мы больше не можем называть это разви­тие прогрессом. Складывается такое впечатление, что оно продолжа­ется независимо от нас, само собой, движимое какой-то автономной силой. Оно уже не отвечает на запросы, порождаемые человеческими потребностями. Напротив, создается впечатление, что результаты и плоды этого развития постоянно дестабилизируют человеческую сущность, как социальную, так и индивидуальную. Я имею в виду не только материальные результаты, но и духовные, интеллектуаль­ные. Можно сказать, что человечество оказалось сегодня в таком по­ложении, когда ему приходится догонять опережающий его процесс накопления все новых и новых объектов практики и мышления.

Как ты догадываешься, вопрос о причинах этого процесса ус­ложнения (complexification), вопрос темный, весьма для меня важен. Можно предположить, что некое роковое предназначение помимо нашей воли увлекает нас ко все более сложным состояниям. Наши запросы — безопасность, идентичность, счастье, — вытекающие из нашего непосредственного состояния живых или общественных су­ществ, как будто никак не соотносятся с этим родом принуждения, толкающего нас сегодня к усложнению, опосредованию, исчислению и синтезированию все равно каких объектов, а также изменению их масштабов. В технонаучном мире мы подобны Гулливеру: то слиш­ком велики, то слишком малы, — всегда не того масштаба. Если смо­треть на вещи с этой точки зрения, то требование простоты сегодня покажется вообще-то предвестьем варварства.

Разбирая этот же пункт, следовало бы подробнее разработать вопрос, о разделении человечества на две части: одна принимает этот вызов сложности, другая — тот древний и грозный вызов, что связан с выживанием рода человеческого. Вот, может быть, главная причина провала проекта современности, который, напомню тебе, в принципе относился к человечеству в его совокупности.

3. Третий пункт, наиболее сложный, я излагаю тебе наиболее кратко. Вопрос о постсовременности есть также — или прежде всего — вопрос о различных формах выражения мысли: искусстве, лите­ратуре, философии, политике.

Известно, что, например, в сфере искусств — точнее, визуаль­ных и пластических искусств — сегодня господствует представле­ние, будто с великим авангардистским движением покончено и о нем можно забыть. Подтрунивать или смеяться над авангардами, кото­рые рассматриваются в качестве отжившей свое современности, во­шло, так сказать, в моду.

Термин «авангард» с его милитаристским оттенком значе­ния, нравится мне не больше, чем другим. Однако я хорошо вижу, чем на самом деле был истинный авангардистский процесс — сво­его рода работой, долгой, упорной, высокоответственной, обра­щенной к поиску исходных предпосылок современности, вплетен­ных в ее ткань. Я хочу сказать, что для правильного понимания творений современных художников — скажем, от Мане до Дюшана или Варнета Ньюмена — надлежит провести аналогию между их работой и анамнезом, в том смысле, который придается этому процессу психоаналитической терапией. Пациент психоаналити­ка пытается переработать расстройство, от которого он страдает в настоящем, проводя свободные ассоциации между его элемента­ми, на первый взгляд исключенными из всякого контекста, и каки­ми-то пережитыми в прошлом ситуациями, что позволяет ему рас­крыть тайный смысл своей жизни, своего поведения,— и точно так же работа Сезанна, Пикассо, Делоне, Кандинского, Клее, Мондриана, Малевича, наконец Дюшана может рассматриваться как не­кая «проработка» (durcharbeiten) современностью собственного смысла.

Если же кто-то пренебрегает подобной ответственностью, то он наверняка обрекает себя на дотошное повторение «современного невроза» — западной паранойи, западной шизофрении и т. д., — ис­точника познанных нами на протяжении двух столетий бед.

Тебе должно быть ясно, что приставка «пост» в слове «постмо­дерн», понятая подобным образом, обозначает не движение типа come back, flash back, feed back, т. е. движение повторения, но некий «ана-процесс» процесс анализа, анамнеза, аналогии и анаморфозы, который перерабатывает нечто «первозабытое».

Текст по Деррида Ж. Письмо японскому другу // Вопросы философии. – 1992. - № 4. - с. 53-57

(Это письмо, впервые опубликованное, как это и было предназначено, по-японски, затем - на других языках, появилось по-француз­ски в Le Promeneur, XLll, середина октября 1985г. Тосихико Идзуцу - знаменитый японский исламолог).

 

Дорогой профессор Идзуцу!

Когда я избрал это слово - или когда оно привлекло к себе мое внимание (мне кажется, это случилось в книге “О грамматологии”), — я не думал, что за ним признают столь неоспоримо центральную роль в интересовавшем меня тогда дискурсе. Среди прочего, я пы­тался перевести и приспособить для своей цели хайдеггеровские слова Destruktion и Abbau. Оба обозначали в данном контексте не­кую операцию, применяющуюся к традиционной структуре или архитектуре основных понятий западной онтологии или метафи­зики. Но во французском термин “destruction” слишком очевидно предполагал какую-то аннигиляцию, негативную редукцию, стоя­щую, возможно, ближе к ницшевскому “разрушению”, чем к его хайдеггеровскому толкованию или предлагавшемуся мной типу прочтения. Итак, я отодвинул его в сторону. Помню, что я стал ис­кать подтверждений тому, что это слово, “деконструция”(пришедшее ко мне с виду совершенно спонтанно), ¾ действительно есть во французском. Я его обнаружил в словаре Литтре. Грамматическое, лингвистическое или риторическое значения оказались там свя­занными с неким “машинным” значением. Эта связь показалась мне весьма удачной, весьма удачно приспособленной для того, что я хоте высказать хотя бы намеком. Позвольте же мне процитировать несколько статей из Литтре. “Деконструкция. Действие по деконструированию. Термин грамматики. Приведенные в беспорядок конструкции слов в предложении “О деконструкции, обыкновенно называемой конструкцией”, Лемар, О способе понимания языков, гл. 17, в “Курсе латинского языка”. Деконструировать. 1. Разбирать целое на части. Деконструировать машину, чтобы транспортиро­вать ее в другое место. 2. Термин грамматики (...) Деконструировать стихи: уподоблять их путем упразднения размера прозе. В абсо­лютном значении: “В методе априорных предложений начинают с перевода, и одно из его преимуществ состоит в том, что никогда нет нужды Деконструировать. (Лемар, там же. 3. Деконструироваться (...) Терять свою конструкцию. “Современные знания свидетельст­вуют о том, что в стране неподвижного Востока язык, достигший своего совершенства, сам собой деконструируется или видоизме­няется в силу одного лишь закона изменения, по природе свойст­венного человеческому духу“, (Виймен. “Предисловие к Словарю Академии”).

Добавлю, что определенный интерес представляет “деконструкция” следующей статьи:

“ Деконструкция ”.

Действие по деконструированию, разборке частей целого. Де­конструкция строения. Деконструкция машины.

Грамматика: смещение, которому подвергают слова, из кото­рых состоит написанное на каком-то иностранном языке предложе­ние, при котором правда, подвергают насилию синтаксис этого язы­ка, в то же время сближаясь с синтаксисом родного языка, с целью наилучшим образом ухватить смысл предъявляемый словами этого предложения. Этот термин в точности обозначает то, что большинст­во грамматиков неправильно называют “конструкцией”, ведь у лю­бого автора все предложения сконструированы в соответствии с духом его национального языка, а что делает иностранец, пытаясь по­нять, перевести этого автора? - он деконструирует предложения разбирает его слова согласно духу чужого языка. Или, если мы хотим избежать всякой путаницы терминов: имеется Деконструкция по от­ношению к языку переводимого автора и - конструкция по отноше­нию к языку переводчика”(Dictionnaire Bescherelle, Paris Gamier 1873,15 dit).

Естественно, все это понадобится перевести на японский, - и это лишь отодвинет решение проблемы. Само собой разумеется что если все эти перечисленные в Литтре значения интересовали меня своей близостью к тому что я “хотел-сказать”, они все же затрагива­ли - метафорически, если угодно, - лишь некие модели или облас­ти смысла, а не тотальность всего того, что может подразумевать деконструкция в своем наиболее радикальном устремлении. Она не ог­раничивается ни лингвистическо-грамматической моделью ни даже моделью семантической, еще меньше - моделью машинной. Сами эти модели должны были быть подвергнуты деконструкторскому вопрошению. Правда состоит в том, что впоследствии эти “мо­дели” встали у истоков многочисленных недопониманий относи­тельно понятия и слова “Деконструкция”, которые попытались свес­ти к этим моделям.

Следует также сказать, что слово это употребляется редко а часто и вообще неизвестно во Франции. Оно должно было быть определенным образом реконструировано, и его употребление его по­требительская стоимость была определена тем дискурсом, который отправлялся от книги “О грамматологии” и обрамлял ее. Именно эту потребительскую стоимость я и попытаюсь теперь уточнить - а во­все не какой-то первозданный смысл, какую-то этимологию укры­тую от всякой контекстуальной стратегии и расположенную по ту сторону от нее.

Еще два слова на предмет “контекста”. В ту пору господство­вал “структурализм”, “Деконструкция” как будто двигалась в том же направлении, поскольку слово это означало известное внимание к структурам (которые сами не являются ни просто идеями ни формами, ни синтезами, ни системами). Деконструировать ¾ это был также и структуралистский жест, во всяком случае - некий жест предполагавший известную необходимость структуралистской проблематики. Но то был также и жест антиструктуралистский - и судьба его частично основывается на этой двусмысленности Речь шла о том, чтобы разобрать, разложить на части, расслоить структу­ры (всякого рода структуры: лингвистические, “логоцентрические” “фоноцентрические” - в то время в структурализме доминировали лингвистические модели, так называемая структурная лингвисти­ка, звавшаяся также соссюровской, - социоинституциональные политические, культурные и, сверх того - и в первую очередь,-¾ фи­лософские). Вот почему, - в первую очередь в Соединенных Штатах — тему деконструкции связали с “постструктурализмом”(слово, не­известное во Франции, кроме тех случаев, когда оно “возвращается” из Соединенных Штатов). Но разобрать, разложить, расслоить структуры (в известном смысле, более историчное движение, неже­ли движение “структуралистское” которое тем самым ставилось под вопрос) — это не была какая-то негативная операция. Скорее, чем разрушить, надлежало так же и понять, как некий “ансамбль” был сконструирован, реконструировать его для этого. Однако сгладить негативную видимость было и все еще остается тем более сложным делом, что она дает вычитать себя в самой грамматике этого слова(де-), хотя здесь могла бы подразумеваться скорее какая-то генеа­логическая деривация, чем разрушение. Вот почему это слово, во всяком случае само по себе, никогда не казалось мне удовлетвори­тельным (но что это за слово?), и оно всегда должно обводиться ка­ким-то дискурсом. Сложно было сгладить эту видимость еще и пото­му, что в деконструкторской работе я должен был, как я делаю это и здесь, множить разного рода предостережения, в конце концов - отодвигать в сторону все традиционные философские понятия, что­бы в то же время вновь утверждать необходимость прибегать к ним, по крайней мере, после того как они были перечеркнуты. Поэтому было высказано излишне поспешное мнение, что то был род негатив­ной теологии (это было ни истинно, ни ложно, но здесь я не стану вда­ваться в обсуждение, этого).

В любом случае, несмотря на видимость, деконструкция не есть ни анализ, ни критика, и перевод должен это учитывать. Это не анализ в особенности потому, что демонтаж какой-то структуры не является регрессией к простому элементу, некоему неразложимому истоку. Эти ценности, равно как и анализ, сами суть некие филосо­фемы, подлежащие деконструкции. Это также и не критика, в обще­принятом или же кантовском смысле. Инстанция Krinein или Krisis'a (решения, выбора, суждения, распознавания) сама есть, как, впро­чем, и весь аппарат трансцендентальной критики, одна из сущест­венных “тем”или “объектов”деконструкции.

То же самое я сказал бы и о методе. Деконструкция не являет­ся каким-то методом и не может быть трансформирована в метод. Особенно тогда, когда в этом слове подчеркивается процедурное или техническое значение. Правда, в некоторых кругах (университет­ских или же культурных - я в особенности имею в виду Соединенные Штаты) техническая и методологическая “метафора”, которая как будто с необходимостью привязана к самому слову “деконструкция” смогла соблазнить или сбить с толку кое-кого. Отсюда - та самая дискуссия, которая развилась в этих самых кругах: может ли деконструкция стать некоей методологией чтения и интерпретации? Мо­жет ли она, таким образом, дать себя вновь узурпировать и одомаш­нить академическим институтам?

Но недостаточно сказать, что деконструкция не сумела бы свестись к какой-то методологической инструментальности, набо­ру транспонируемых правил и процедур. Недостаточно сказать, что каждое “событие” деконструкции остается единичным или, во вся­ком случае, как можно более близким к чему-то вроде идиомы или сигнатуры. Надлежало бы также уточнить, что деконструкция не есть даже некий акт или операция. И не только потому, что в ней на­лицо нечто от “пассивности”или “терпения”(пассивнее, чем пас­сивность, сказал бы Бланшо, чем пассивность, противопоставляе­мая активности). Не только потому, что она не принадлежит к како­му-то с субъекту, индивидуальному или коллективному, который владел бы инициативой и применял бы ее к тому или иному объек­ту, теме, тексту и т.д. Деконструкция имеет место, это некое собы­тие, которое не дожидается размышления, сознания или организа­ции субъекта — ни даже современности. Это деконструируется. И это (а) здесь - вовсе не нечто безличное, которое можно было бы противопоставить какой-то эгологической субъективности. Это в деконструкции (Литтре говорил: “деконструироваться... терять свою конструкцию”). И вся загадка заключается в этом “-ся”в “де-конструироваться” которое не есть возвратность какого-то Я или со­знания. Я замечаю, дорогой друг, что, пытаясь прояснить одно сло­во с целью помочь его переводу, я тем самым лишь умножаю труд­ности: невозможная “задача переводчика” (Беньямин) ¾ вот что также означает “деконструкция”.

Если деконструкция имеет место повсюду, где имеет место это, где налицо нечто (и это, таким образом, не ограничивается смыслом или текстом ¾ в расхожем и книжном смысле этого последнего сло­ва), остается помыслить, что же происходит сегодня, в нашем мире и нашей "современностия" в тот момент, когда деконструкция стано­вится неким мотивом, со своим словом, своими излюбленными тема­ми, своей мобильной стратегией и т.д. Я не могу сформулировать ка­кой-то простой ответ на этот вопрос. Все мои усилия ¾ это усилия, направленные на то, чтобы разобраться с этим необъятным вопро­сом. Они суть его скромные симптомы, так же как и попытки интер­претации. Я не смею даже сказать, следуя одной хайдеггеровской схеме, что мы находимся в “эпохе”бытия-в-деконструкции, какого-то бытия-в-деконструкции, которое якобы одновременно проявля­ется и скрывается в других эпохах. Эта идея “эпохи”и в особенности идея сбора судьбы бытия, единства его назначения или отправления (Schicken, Geschick) никогда не может дать место для какой-то уве­ренности.

Если быть крайне схематичным, я бы сказал, что трудность оп­ределить и, стало быть, также и перевести слово “деконструкция”основывается на том, что все предикаты, все определяющие по­нятия, все лексические значения и даже синтаксические артикуля­ции, которые в какой-то момент кажутся готовыми к этому определению и этому определению и этому переводу, также деконструированы или деконструируемы — прямо или косвенно и т.д. И это применимо для слова, самого единства слова “деконструкция” как и всякого слова вообще. В “О грамматологии” под вопрос бы­ло поставлено единство “слово”, а также все привилегии, обычно за ним признаваемые, прежде всего в его номинальной форме. Итак, лишь дискурс или, точнее, письмо может восполнить эту неспособ­ность слова удовлетворить “мысли”. Всякое предложение типа “деконструкция есть X” или “деконструкция не есть X” априори не об­ладает правильностью, скажем — оно по меньшей мере ложно. Вы знаете, что одной из главных целей того, что зовется в текстах “деконструкцией”, как раз и является делимитация онтологики, и в первую очередь — этого третьего лица настоящего времени изъяви­тельного наклонения: S est P.

Слово “деконструкция” как и всякое другое, черпает свою зна­чимость лишь в своей записи в цепочку его возможных субститутов ¾ того, что так спокойно называют “контекстом”. Для меня, для того, что я пытался и все еще пытаюсь писать, оно представляло интерес лишь в известном контексте, в котором оно замещает и позволяет себя определять стольким другим словам, например “письмо”, “след”, “diffrance”, “supplment”, “гимен”, “фармакон”, “грань”, “почин”, “парергон” и т.д. По определению, этот лист не может быть закры­тым, и я привел лишь слова — что недостаточно и только экономич­но. На деле, следовало бы привести какие-то предложения и цепоч­ки предложений, в свою очередь определяющие в известных моих текстах эти слова.

Чем деконструкция не является? ¾ да всем!

Что такое деконструкция? ¾ да ничто!

Я не думаю, по всем этим причинам, что это ¾ какое-то удач­ное слово (Bon mot). Оно, в первую очередь, не красиво. Оно, конеч­но, оказало некоторые услуги в некоей строго определенной ситуа­ции. Чтобы узнать, что заставило включить данное слово в цепочку возможных субститутов, несмотря на его существенное несовер­шенство, следовало бы проанализировать и деконструировать та­кую “строго определенную ситуацию”. Это трудно, и не здесь я это сделаю.

Еще лишь несколько замечаний, поскольку письмо оказалось слишком длинным. Я не думаю, что перевод есть некое вторичное и производное событие по отношению к исходному языку или тексту.

И, как я только что сказал, “деконструкция” — это слово, по сути сво­ей замещаемое в цепочке субститутов, что также может быть проде­лано и от одного языка к другому. Шанс для “деконструкции” ¾ это чтобы в японском оказалось или открылось какое-то другое слово (то же самое и другое), чтобы высказать ту же самую вещь (ту же самую и другую), чтобы говорить о деконструкции и увлечь ее в иное место, написать и переписать ее. В слове, которое оказалось бы и более кра­сивым.

Когда я говорю об этом написании другого, которое окажется более красивым, я, очевидно, понимаю перевод как риск и шанс по­эмы. Как перевести “поэму” какую-то “поэму”?

(...) Примите заверения, дорогой профессор Идзуцу, в моей признательности и самых сердечных чувствах.

 

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-12-17; Просмотров: 2436; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.058 сек.