КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Письмо первое 1 страница
Жан-Жак Руссо. Эмиль, или О воспитании Эмиль и Софи, или Одинокие Я был свободен, я был счастлив, о мой наставник! Вы воспитали во мне сердце, способное испытывать счастье, и дали мне Софи; я вкусил блаженство любви и сладость дружеских излияний, у меня появилась семья, и я изведал всю прелесть отцовских чувств; все сулило мне отрадную жизнь, все обещало мирную старость и тихую кончину в объятиях моих детей. Увы! Где она, эта счастливая пора, когда я жил, окрыленный радостью и надеждой, когда мечты о будущем придавали очарование настоящему, когда сердце мое, опьяненное восторгом, каждый день упивалось бесконечным блаженством? Все исчезло как сон: еще в молодых летах я все потерял — жену, детей своих, друзей, все, вплоть до общения с людьми. Все сладостные узы моего сердца порваны; уцелела лишь слабая, бесстрастная привязанность к жизни, лишенной радостей, но не омраченной угрызениями совестя. Если мне суждено прожить еще долго после постигшей меня катастрофы, то мне предстоит состариться и умереть в одиночестве, не узрев ни одного человеческого лица, — и лишь рука Всевышнего закроет мне глаза1. Что побуждает меня в таком состоянии заботиться о сохранении печальной жизни, Которую мне так трудно любить? Воспоминания и то утешение, которое мне доставляет мысль, что я исполнил свой долг и в мире сем безропотно покорялся извечным законам. Потеряв нее самое дорогое на свете, я уже почти мертв и терпеливо, без малейшего страха ожидаю желанного дня, когда то, что от меня еще осталось, закончит свой бренное существование. Но живы ли вы, дорогой мой наставник? Разделяете ли вы еще на этой земле изгнания жребий смертного вместе с вашим Эмилем, или вы уже переселились вместе с Софи в обитель праведных душ? Увы! Где бы вы ни были, вы умерли для меня, мой глаза больше никогда вас не увидят, но сердце мое непрестанно стремится к вам. Никогда я так остро не сознавал всю ценность ваших наставления, как в те дни, когда на меня обрушились удары жестокой судьбы, похитившей у меня все, за исключением моего «я». Я одинок, я все потерял; но остался верен себе, и отчаяние не повергло меня в прах. У меня нет надежды, что вы получите мои письма,— без сомнения, они погибнут, не прочитанные ни одним человеком; но что за беда, они все же написаны, я их собираю, связываю в пачку, продолжаю писать, и все они адресованы вам; именно с вами я хочу поделиться воспоминаниями, которые поддерживают меня, хотя и раздирают мне душу; именно вам я хочу дать отчетвсвоих сокровенных чувствах, в своем поведении, в порывах сердца, вами воспитанного. Я все вам поведаю, и хорошее и дурное, свои страдания, свои радости и ошибки; но мне кажется, что в моих признаниях нет ничего, что могло бы обесчестить ваши труды. Мне рано улыбнулось счастье; я познал его с самого рождения, но мне не суждено было его вкушать до самой смерти. Все дни моего детства были счастливыми днями, я наслаждался свободой и невинными радостями, а исполнять ваши предписания мне всегда доставляло удовольствие. Все люди с умилением вспоминают о своих детских играх; но, быть может, у меня одного к этим сладостным воспоминаниям не примешиваются воспоминания о пролитых мною слезах. О, почему я не умер ребенком — я насладился бы жизнью и не знал бы горестных сожалений. Пришла юность, я по-прежнему был счастлив. В возрасте страстей чувства развивали мой разум. То, что вводит в заблуждение других, для меня было путем к истине. Я научился здраво судить о предметах, меня окружающих, и уяснил себе, что должно меня интересовать; я руководствовался при этом правилами простыми и верными; авторитеты и людское мнение не влияли на мое суждение. Чтобы познать связь вещей, я старался определить отношение каждой из них ко мне; по двум известным мне отношениям я находил третье; чтобы познать мир со всех интересующих меня сторон, мне достаточно было познать самого себя; определив свое место, я нашел все остальное2. Таким образом, я узнал, что главная мудрость в том, чтобы желать лишь того, что есть, сообразуя желания сердца со своим уделом. «Это все, что от нас зависит,— говорили вы мне,— все остальное подвластно необходимости». Кто больше других борется против своей судьбы, неблагоразумен и всегда несчастнее всех: ежели ему и удается порой несколько изменить свое положение, он достигнет лишь незначительного облегчения, и оно не стоит тревог и душевных мук. Он редко добивается успеха и ничего не выигрывает. Но какое существо, наделенное чувствами, может прожить жизнь, не испытывая ни страстей, ни привязанностей? Во всяком случае не человек; но животное или Бог. Итак, будучи не в силах предохранить меня от привязанностей, вы научили меня делать между ними выбор и отдавать душу лишь благородным, обращая их на самый достойный предмет — своих ближних; мое «я», так сказать, расширяясь, стремилось охватить все человечество, и я избег низменных страстей, приковывающих нас к собственной персоне3. Когда с годами во мне пробудилась чувственность и мне стала нужна подруга, вы чувствительностью очистили пламя страстей; само воображение, которое обычно их раздувает, помогло мне их обуздать. Я полюбил Софи еще до того, как ее узнал; любовь предохранила меня от соблазнов порока, привила мне вкус к прекрасному и благородному, и в сердце моем навеки запечатлелся священный закон добродетели. Когда же я наконец узрел достойный предмет моего обожания, когда ощутил всю силу очарования Софи, мою душу охватило сладостное, восхитительное чувство и невыразимый восторг. О, дорогие сердцу первые дни влюбленности, чарующие дни! Почему я вновь и вновь не могу вас переживать, отдаваясь вам всем существом? Другой вечности мне ненадобно. Тщетные сожаления! Бесплодные мечты! Все минуло, все минуло безвозвратно... Мои пылкие стремления увенчались наградой; мои желания исполнились. Я стал супругом, оставаясь возлюбленным, и в спокойном обладании обрел счастье другого рода, но не менее истинное, чем когда я отдавался любовному бреду. Наставник мой, вы полагали, что знаете эту юную волшебницу. О, как вы заблуждались! Вы знали мою возлюбленную, мою жену, но вы не знали Софи. Она владела разнообразными и неисчерпаемыми чарами, казалось, они ежеминутно возрождались, и последний день ее жизни мне открыл новые, неведомые Я был отцом уже двух детей и проводил все время с обожаемой супругой и малютками, драгоценными плодами нашей любви; вы готовили меня к тому, чтобы дать моему сыну такое же воспитание, какое получил я сам, а моя дочь, под наблюдением матери, научилась ей подражать. Я занимался только делами, связанными с управлением родовым поместьем Софи; я позабыл о своем богатстве в утопал в блаженстве. Обманчивое блаженство. Трижды дознал я твое непостоянство. Твой срок — лишь краткий миг, и, когда мы достигаем вершины, ты уже идешь на убыль. Не вы ли, жестокий отец, нанесли ущерб нашему счастью? Что побудило вас в роковой день покинуть наш дом, отказавшись от мирной совместной жизни? Неужели мои нежные заботы оттолкнули вас от меня? Ваши труды доставляли вам удовлетворение: я это видел, я это чувствовал, я был в этом уверен. Казалось, вы были счастливы, созерцая мое счастье; казалось, нежные ласки Софи радовали ваше отцовское сердце; вы нас любили, вам было хорошо с нами, и вы нас покинули. Если бы вы от нас не удалились, я и поныне был бы счастлив; мой сын, возможно, был бы в живых и чужие руки не закрыли бы ему глаза. Его мать, добродетельная и обожаемая, по-прежнему оставалась бы в объятиях своего супруга. Ваш роковой уход навлек на меня все бедствия, все удары судьбы. Будь вы с нами, никогда преступление и напасти не обрушились бы на нашу семью; покинув нас, вы причинили мне больше страданий, чем за всю мою жизнь сделали добра. Вскоре милости неба покинули дом, где вас не стало. Скорби и беды последовали одна за другой. За несколько месяцев мы потеряли отца, мать Софи и, наконец, ее дочку, ее прелестную дочку, о которой она так мечтала, которую так боготворила и не хотела пережить. Этот последний удар окончательно подкосил ее. Дотоле она жила в уединении довольная и спокойная, не ведая горя, и ее восприимчивая чувствительная душа не была готова к ударам судьбы. Она перенесла эти утраты, как переносят первое горе; и впрямь это было только начало наших бедствий. Ничто не могло осушить ее слез, после смерти дочери она еще острее почувствовала кончину своей матери; в своих стенаниях она непрестанно призывала ту и другую; их имена и ее горькие жалобы звучали в тех местах, где еще так недавно мать и дочь осыпали ее невинными ласками; все предметы, напоминая усопших, бередили ее душевные раны. Я решил увезти ее из этих печальных мест. В столице у меня были так называемые дела, но до сего времени я ими не занимался; я предложил переехать в Париж с одной соседкой, с которой Софи сдружилась и которая должна была там поселиться вместе с мужем. Софи согласилась, не желая расставаться со мной и не догадываясь о причине моей поездки. Ее горе было слишком ей дорого, и она не пыталась его успокоить. Утешать ее значило сетовать и плакать вместе с нею. Приближаясь к столице, я внезапно испытал тревогу, дотоле мне незнакомую. В моей душе возникли самые мрачные предчувствия: мне вспомнилось все, что я видел сам и что вы мне рассказывали о больших городах, и я трепетал, думая о будущей нашей жизни в Париже. Я со страхом помышлял о том, какие опасности здесь угрожают нашему чистому союзу. Я содрогался, глядя на печальную Софи и сознавая, что сам увлекаю это добродетельное, прелестное создание в бездну предрассудков и пороков, где безвозвратно погибают невинность и счастье. Однако, будучи уверенным в Софи и в себе, я не внял голосу благоразумия, решив, что это пустые страхи; они меня терзали, хотя казались мне плодом воображения. Увы! Я не подозревал, что они столь скоро и столь жестоко оправдаются. Мне не приходило в голову, что опасность подстерегает нас не в столице,— что она следует за нами по пятам. Что сказать о двух годах, которые мы прожили в этом роковом городе, и о том, как ужасно подействовало на мою душу и как изменило мою судьбу пребывание в этой отравленной атмосфере? Вы слишком хорошо знаете о потрясениях, память о которых изгладилась в более счастливые дни, а ныне воспоминание усиливает мою скорбь, ибо я познал источник своих бедствий. Сколь глубокие перемены произошли во мне благодаря моей готовности завязывать знакомства с людьми чересчур любезными, знакомства, которые с течением времени начали переходить в дружбу! Как неприметно я заразился дурными примерами и легкомыслием, против которого вы в дни моей юности вооружали мое сердце презрением! Как различно воспринимали мы вещи, когда наш взор отвлекается посторонними предметами и когда мы всецело поглощены поразившим нас явлением! Уже прошли те времена, когда мое разгоряченное воображение стремилось только к Софи и отвращалось от всего остального. Теперь я уже к ней не стремился, я ею обладал, и ее очарование придавало прелесть тем самым вещам, которыми я пренебрегал в ранней молодости. Вскоре все эти вещи стали меня меньше привлекать — их было слишком много, и внимание мое рассеивалось. Я растратил душевные силы в этих пустых развлечениях, и постепенно сердце мое остывало и становилось не способным к глубоким чувствам. Я метался в погоне за удовольствиями: все меня привлекало, но быстро приедалось; мне нравились лишь новые места; и я искал забвения, отдаваясь забавам. Я чувствовал в себе глубокую перемену, но не хотел себе в этом признаться; я не давал себе времени заглянуть в свою душу из боязни, что не найду там прежнего Эмиля. Все мои привязанности ослабели, нежные чувства остыли: модная болтовня о чувстве и о нравственности заменила действительную жизнь. Я стал дамским угодником, не способным к подлинному чувству, стоиком, лишенным добродетели, мудрецом, совершающим безумства: от вашего Эмиля осталось только имя да кое-какие рассуждения. Моя искренность, моя свобода, мои удовольствия, мои обязанности, вы сами, мой сын, даже Софи — все, что некогда увлекало меня, возвышало мой дух и заполняло жизнь, мало-помалу отдалялось от меня и словно отдаляло меня от самого себя, оставляя в расслабленной душе навязчивое ощущение пустоты и ничтожности жизни. Кончилось тем, что я перестал любить, по крайней мере так мне думалось. Грозное и, казалось, уже угасшее пламя таилось под пеплом, и вскоре ему суждено было вспыхнуть с беспримерной силой. Поистине непостижимая перемена! Каким образом та, которая была моей гордостью и составляла счастье моей жизни, принесла мне позор и отчаяние? Как описать столь прискорбное заблуждение? Нет, никогда не сумею ни сказать, ни передать на бумаге все ужасные подробности; это было бы слишком оскорбительно для памяти достойнейшей из женщин и слишком тягостно, мучительно для меня и заставило бы усомниться в самой добродетели; подобный рассказ стоил бы мне жизни. Приговор света, сети порока, дурные примеры, измена мнимых друзей, непостоянство и слабости человеческие — кто устоит перед вами? Ах! Если добродетель Софи не устояла, то какая женщина может быть уверена в своей добродетели? Но как прекрасна душа той, которая смогла все же восстать после падения и вновь подняться на прежнюю высоту! Я хочу поведать о духовном возрождении ваших детей. Их заблуждения вам известны; я расскажу лишь о том, как они вновь обрели себя, и восстановлю ход событий. Приятельнице удалось утешить Софи, вернее, развлечь ее, введя в общество, и моя жена быстро утратила любовь к домашней жизни и уединению: она совсем перестала думать об умерших и все меньше думала о живых членах своей семьи. Ее сын, подрастая, мало в ней нуждался, и мать уже привыкла обходиться без него. А я больше не был ее Эмилем, я стал только се мужем, а муж порядочной женщины в большом городе — это человек, с коим на людях обходятся изысканно вежливо, но не встречаются наедине. Долгое время у нас был общий круг знакомых. Постепенно это изменилось. Каждый из нас стремился устроиться поудобнее, вдали от человека, имеющего право наблюдать за поведением другого. Мы с ней уже не были одним существом, нас стало двое; светский образ жизни разъединил нас, наши сердца отдалились друг от друга; лишь иногда мы встречались у нашего соседа по деревне или у городских друзей. Жена соседа часто пыталась со мной кокетничать, но, встречая с моей стороны сопротивление, стоившее мне немалых усилий, под конец махнула на меня рукой и всецело привязалась к Софи, с которой стала неразлучной. Муж был связан нежной дружбой со своей супругой, а следовательно, и с моей. Внешне эта чета вела себя безупречно, но их правила должны были меня ужаснуть. Согласие, царившее в их семье, происходило скорее от обоюдного равнодушия к своим обязанностям, чем от подлинного чувства. Они не требовали друг от друга верности, полагая, что снисходительность больше, чем ревность, свидетельствует о любви, ничуть не обижаясь, если сами они не всегда были ее предметом. «Прежде всего пусть мой муж будет счастлив», — говорила жена. «Пусть моя жена будит моим другом — с меня этого довольно», — говорил муж. «Не от вас зависят наши чувства,— продолжали они. — Но от нас зависят наши поступки: каждый из нас заботится о счастье другого. Желать того, что желает любимое существо, — не в этом ли истинная любовь?» Таким путем предотвращаешь печальную необходимость избегать друг друга. Если бы вдруг нам преподнесли этакую систему, мы бы ужаснулись. Но разве мы не прощаем в минуты дружеских излиянии то, что в другое время возмутило бы нас? Разве философия, приспособленная к человеческим порокам и заменяющая чувства, над которыми мы не властны, и тягостный бесполезный долг — взаимным вниманием, любезностью, предупредительностью, приличиями, а также искренностью, свободой поведения, откровенностью, доверием,— разве, говорю я, подобная философия, поддерживающая союз между людьми, -сердца которых разъединены,— не имеет великой власти над самыми благородными натурами, не обольщает их под личиной мудрости? Даже разум не мог бы ни в чем нас убедить, ежели бы к нему на помощь не приходила совесть. Вот отчего мы с Софи стыдились высказывать нежные чувства, которых у нас уже не было. Супруги, под чье влияние мы попали, не стесняясь, оскорбляли друг друга, воображая, что любят. Мы же еще хранили взаимное уважение и никак не могли его преодолеть, оно-то и заставляло нас наносить оскорбления втайне. Хотя, казалось, каждого тяготило общество другого, мы все-таки были ближе к истинному браку, чем наши почти не разлучавшиеся друзья. Когда перестаешь избегать того, кого оскорбляешь, — это верный знак, что сближение уже невозможно. Но как раз тогда, когда связь между нами, казалось, была окончательно порвана, все изменилось самым удивительным образом. Внезапно Софи перестала искать развлечений и снова полюбила домашнюю, уединенную жизнь. Прежде она отличалась неровным настроением, теперь же не выходила из состояния мрачной грусти. С утра до вечера сидела она у себя в комнате, ни с кем не говорила, не плакала, никому не позволяла нарушать свое уединение. Даже ее приятельница стала ей несносна; она сообщила ей об этом и оказала холодный прием, но этим не оттолкнула; не раз Софи просила меня избавить ее от подруги. Я журил Софи, мне казалось, что ее каприз вызван ревностью, однажды я даже сказал ей об этом шутя. — Нет, сударь, я отнюдь не ревную,— ответила она холодно и решительно,— но эта женщина внушает мне отвращение; и я вас умоляю об одном: никогда не допускайте ее ко мне. Пораженный словами Софи, я захотел узнать, чем вызвана такая ненависть, но она не пожелала мне ответить. Она уже отказала от дома мужу, теперь я вынужден был отказать от дома жене, и мы больше их не видели. Софи по-прежнему предавалась грусти, и это меня беспокоило. Я начал тревожиться; но как узнать причину, когда жена упорно молчит? Эту гордую женщину силой нельзя было заставить говорить. Мы давно перестали поверять друг другу свои чувства, и меня не слишком удивляло, что она не открывает мне свою душу; следовало заслужить ее доверие; но то ли ее трогательная печаль согрела мне сердце, то ли я еще любил ее больше, чем мне казалось, но я почувствовал, что мне будут не в тягость заботы о ней, которыми я надеялся сломить наконец ее молчание. Я не расставался с Софи; но тщетно старался я с ней сблизиться, выказывая ей самое нежное внимание; я с грустью убедился, что старания мои безуспешны. Я хотел было восстановить супружеские права, от которых уже давно отступился, но встретил непреодолимое сопротивление. Это не был кокетливый отказ, которым хотят придать особенную цену ласкам, не тот нежный, скромный, но твердый отказ, воспламенявший мои чувства и внушавший уважение; это был суровый отказ, сделанный весьма решительным тоном, не позволявшим усомниться в ее искренности. Она настоятельно напомнила мне обязательства, взятые мною на себя в вашем присутствии. — Что бы со мной ни случилось,— говорила она,— вы должны уважать себя и свято чтить слово, данное Эмилем. Мои заблуждения не дают вам права нарушать свое обещание. Вы можете меня наказать, но не вправе меня принудить, и, будьте уверены, я не потерплю насилия. Что мог я ответить? Что оставалось мне предпринять? Я мог лишь пытаться ее смягчить, тронуть ее сердце и сломить упорство своей настойчивостью. Эти тщетные усилия разжигали мою любовь и самолюбие. Страсть моя только разгоралась, и для меня стало вопросом чести преодолеть это сопротивление. За десять лет супружества еще ни разу не вспыхивала во мне с такою силой законная страсть, как сейчас, после длительного охлаждения; ни разу в медовый месяц не проливал я у ее ног столько слез; но все было напрасно, она оставалась непреклонной. Я был и удивлен и огорчен, зная, что подобная черствость не в ее натуре. Но я не отступался, и, если мне не удалось победить ее упорство, все же под конец, казалось, она стала проявлять меньше сухости. Я приметил кое-какие признаки досады и жалости, смягчавшие горечь ее отказов; порою я видел, что ей самой это тяжело; ее потухшие глаза смотрели на меня по-прежнему с грустью, но в них уже не чувствовалось былой суровости и, казалось, даже сквозила нежность. Я решил, что ей стыдно отказаться от далеко зашедшего каприза, что, не зная, как его объяснить, она упорствует и, быть может, только и ждет, чтобы я взял у нее силой то, что она не решалась дать добровольно. Эта мысль льстила моему самолюбию, и я охотно ей поддался. Софи будет только благодарна, если ей не придется давать согласие после столь длительного сопротивления. Однажды в порыве страсти я присоединил к нежным мольбам горячие ласки и увидал, что она взволнована; я готов был завершить свою победу. Подавленная и трепещущая, Софи, казалось, вот-вот мне уступит; но внезапно, изменив тон, обращение и переменившись в лице, она отталкивает меня с невероятной силой и, устремив на меня ужасный взгляд, полный ярости и отчаяния, восклицает: — Остановитесь, Эмиль, и знайте, что я теперь для вас ничто; другой осквернил ваше ложе; я беременна, никогда в жизни вы ко мне не прикоснетесь. С этими словами она, как вихрь, устремляется в свою комнату и запирает за собой дверь. Я был раздавлен... Наставник мой, я рассказываю не историю моей жизни, события едва ли заслуживают того, чтобы о них писать: это история моих страстей, моих чувств п мыслей. Я должен подробно остановиться на самой ужасной катастрофе, когда-либо мною пережитой. Глубокие телесные и душевные раны но сразу начинают кровоточить; не сразу начинаешь испытывать резкую боль; природа собирается с силами, чтобы устоять перед натиском страданий, и часто человек долго не чувствует боли, хотя ему уже нанесен смертельный удар. После этого неожиданного объяснения, после этих слов, которые мой слух отказывался воспринимать, я застыл на месте уничтоженный; глаза мои закрываются, смертельный холод пробегает по жилам; я не теряю сознания, но чувства как бы парализованы, жизнь покидает меня; все мое существо до глубины потрясено, в моей душе царит хаос, подобный тому, какой бывает на подмостках, когда меняется сцена, когда все приходит в движение и перестраивается на новый лад. Не знаю, сколько времени я так простоял на коленях в полном оцепенении, не решаясь пошевельнуться, боясь удостовериться, что все происшедшее не было сном. Мне хотелось, чтобы это состояние забытья никогда не прекращалось. Но наконец я невольно очнулся, и первое мое чувство был ужас перед всем окружающим. Я вскакиваю на ноги, выбегаю из комнаты, ничего не видя вокруг, ни слова не говоря, спускаюсь по лестнице, выхожу на улицу, иду большими шагами, удаляюсь с быстротой оленя, которому кажется, что он сможет убежать от стрелы, вонзившейся ему в бок. Я бегу без остановок, пе замедляя шага, до городского парка. Мне мучительны были дневной свет и ясное небо; я жаждал укрыться в тени деревьев; наконец, задыхаясь, полуживой, я упал на траву. — Где я? Что со мною? Что я услышал? Какое несчастье! Безумец, за каким призраком ты гонялся? Любовь, честь, верность, добродетель, где вы? Достойная, благородная Софи оказалась бесчестной женщиной! Это восклицание вырвалось у меня в порыве исступления, и тут же я почувствовал, что сердце мое разрывается; меня душили рыдания, я не мог ни вздохнуть, ни простопать; если бы тут же не последовал взрыв бешенства, я, верно бы, задохнулся. О, кто может распутать клубок смешанных чувств и выразить словами стыд, любовь, ярость, сожаление, нежность, ревность и ужасное отчаяние, которые одновременно меня охватили? Нет, это состояние, эту сумятицу чувств невозможно описать. Величайшую радость, охватывающую единым порывом все наше существо, возвышающую и расширяющую его, можно легко понять и вообразить. Но когда в груди, потрясенной великим горем, беснуются все фурии ада, когда человека обуревают тысячи противоречивых чувств и он не может в них разобраться, когда его разрывают на части стихийные силы,— он теряет свое единство, он весь в каждой своей ране, раздроблен в своих страданиях. Таково было мое состояние, и так продолжалось несколько часов. Как вам его изобразить? И в сотне томов я не передам то, что перешил в единый миг. Вы, счастливцы с мелкой душой и чуть теплым сердцем, не испытавшие иных ударов, кроме обычных превратностей судьбы, и иных страстей, кроме низменной корысти, дай вам бог всегда считать подобное ужасное состояние химерой и никогда не знать жестоких терзаний чувствительного сердца. Силы наши ограниченны, и всякий раз за бурным порывом следует краткая передышка. В момент такого оцепенения, когда природа накапливает силы для борьбы со страданиями, я внезапно вспомнил свою молодость; вас, мой наставник, и ваши уроки; я подумал о том, что я ведь человек, и тотчас же задал себе вопрос: нанесен ли ущерб моей личности? Какое преступление я совершил? Утратил ли я часть себя самого? Если бы в этот миг я, каков я теперь, упал с облаков на землю и для меня началась бы новая жизнь — был бы я несчастен? Эта мысль, подобно вспышке молнии, озарила мою душу мгновенным светом, который тут же погас, но помог мне опомниться. Я с ясностью увидел себя со стороны, и этот проблеск сознания поведал мае, что я не способен рассуждать. Невообразимое смятение, овладевшее мною, не давало мне сосредоточиться; я не в состоянии был что-либо видеть, сравнивать, размышлять, принимать решения, судить о чем-либо. Итак, я понял, что, сколько бы ни мучился, я все равно не найду выхода, что думать о происшедшем значит бесплодно растравлять себе сердце, и сейчас мне остается одно: выждать, собраться с силами и успокоить свое воображение. Думается, что вы сами посоветовали бы мне это, будь вы тогда рядом со мной. Решив дать выход безумным порывам, с которыми я никак не мог совладать, я даю себе волю с каким-то сладострастием отчаяния и словно испытываю от этого облегчение. Я вскакиваю и снова начинаю быстро шагать, куда глаза глядят: бегу, устремляясь то в одну, то в другую сторону, волнения сердца передаются моему телу, я не сдерживаю себя и вскоре выбиваюсь нз сил; я задыхаюсь, глубокие вздохи прерывают стесненное дыхание, и порою кажется, что я вот-вот задохнусь, Этот стремительный бог, казалось, меня оглушил и принес облегчение. В минуту взрыва страстей инстинкт повелевает кричать, двигаться, жестикулировать, это сообщает нам бодрость и отвлекает от страсти: пока человек возбужден, он во власти переходящего порыва; гораздо опаснее мрачное оцепенение, оно граничит с отчаянием. В тот вечер я получил почти смехотворное доказательство этого различия, если только безумие и несчастье человеческое способны вызвать смех у тех, кто также им подвержен. Долго я шагал взад и вперед, но сознавая, что делаю, как вдруг очутился в центре города, на мостовой среди карет, недалеко от театра, в час перед началом представлений. Меня, наверное, раздавили бы в этой сумятице, если бы кто-то не схватил меня за рукав, предупреждая об опасности. Я бросаюсь и открытую дверь и попадаю к кафе. Там ко мне подходят знакомые; заговаривают со мной и куда-то уводят. Яркий свет и звуки музыки словно пробуждают меня ото сна. Я открываю глаза и осматриваюсь: оказывается, я в зрительном зале в день премьеры; вокруг толпа, и выбраться нет возможности. Я содрогнулся, но тут же принял решение. Я не произнес ни слова и стоял спокойно, хотя нелегко мне далось это внешнее спокойствие. Кругом шумели, болтали, порою обращались ко мне: что мог я сказать в ответ, если ничего не слышал? Но когда один из тех, кто привел меня, ненароком упомянул о моей жене, то при звуке этого зловещего имени у меня вырвался пронзительный крик, который был услышан всеми находившимися в зале и вызвал ропот недоумения. Я быстро овладел собой, и все успокоилось. Но, видя, что окружающие обратили на меня внимание, я решил при первом же удобном случае удалиться и, незаметно приблизившись к двери, выскользнуть из зала еще до окончания спектакля. Выйдя на улицу, я машинально опустил руку, которую во время представления прижимал к сердцу, и заметил, что мои пальцы в крови; мне даже показалось, что кровь струится у меня по телу. Я обнажил грудь и увидел, что она залита кровью и истерзана, как сердце, в ней заключенное. Вот какой ценой я сохранил спокойствие во время спектакля, и вы, конечно, понимаете, что такой зритель, как я, не в состоянии был судить о достоинстве пьесы. Я поспешил удалиться, дрожа при одной мысли, что мне опять кто-нибудь встретится. Ночная темнота мне благоприятствовала; я снова принялся бродить по улицам, словно желая себя вознаградить за вынужденную неподвижность; я прошагал несколько часов без отдыха; наконец, очутившись вблизи своего квартала и еле держась на ногах, я вхожу в свой дом с неистово бьющимся сердцем; спрашиваю, что делает мой сын, мне отвечают, что он спит; я молчу и вздыхаю; слуги хотят мне что-то сказать — я приказываю им молчать; потом бросаюсь на постель и велю всем ложиться спать. После нескольких часов отдыха, еще более мучительного, чем вчерашнее возбуждение, я подымаюсь до рассвета и, бесшумно пройдя по комнатам, приближаюсь к спальне Софи; и там, потеряв всякую власть над собой и поддавшись позорному малодушию, я осыпаю поцелуями и орошаю слезами порог; затем, крадучись, боязливо и осторожно, как преступник, я выхожу из дому, решив больше никогда сюда не возвращаться. Тут окончился острый, но недолгий приступ безумия, и я пришел в себя. Думаю, что поступил, как должно, сперва уступив страсти, с которой не мог совладать, для того чтобы ее обуздать, когда она найдет себе выход. Перешитое душевное волнение пробудило в моем сердце нежность; прежняя ярость сменилась грустью, и, читая в своем сердце, я узрел на его скрижалях начертанную неизгладимыми письменами скорбь. Между тем я продолжал идти; я удалялся от ужасного места не столь поспешно, как накануне, но уже держась прямого пути. Я вышел за черту города и направился по первой большой дороге медленными, неуверенными шагами, какими ходят люди, убитые горем. Вставало солнце, озаряя все вокруг, и мае казалось, что я вишу новое небо, новую землю, новый мир, — все для меня изменилось. Я сам уже был не тот, что накануне, вернее, меня уже не было; мне оставалось оплакивать собственную смерть. О, сколько сладостных воспоминаний осаждало мое окаменевшее от горя сердце, вызывая рой милых образов и терзая его тщетными сожалениями! Воспоминания о былых восторгах обостряли горечь потерь, и мои страдания превосходили перешитые наслаждения. Ах! Знаете ли вы, что значит внезапно перейти от величайшего блаженства к величайшей скорби? Ужасная перемена! Вчера, только вчера у ног обожаемой супруги я чувствовал себя счастливейшим из смертных; мною владела любовь, я подчинялся ее законам, признавал ее иго; ее деспотическая власть была детищем моей нежности, и меня радовала даже ее суровость. Почему мне не было дано прожить целые века в этом сладостном состоянии, почитать Софи, уважать ее, лелеять, жалуясь на ее суровость, тщетно пытаясь ее смягчить, просить, взывать, умолять, без конца желать и никогда не достигать желаемого. Сладостное ожидание ласк, обманчивые надежды были упоительнее самого обладания. А теперь, ненавидимый ею, обманутый, обесчещенный, без надежд и упований, я лишен даже тех радостей, которые приносили желания. Я остановился, ужаснувшись при мысли, как изменилась та, о которой я привык думать с таким восторгом. Видеть Софи оскверненной и презренной! Нестерпимое, кощунственное зрелище. Всего ужаснее были не мои несчастья, но мучительный стыд за ту, что их причинила. Я не в силах был взирать на ее позор.
Дата добавления: 2014-12-07; Просмотров: 340; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |