Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Статика общества 2 страница




Глава 3. Единство и разделение в видимости.

“По всей стране на философском фронте разворачивается новая оживленная полемика по поводу понятий “одного, разделяющегося на два”, и “двух, сливающихся в одно”. Этот спор есть борьба между теми, кто за, и теми, кто против материалистической диалектики, борьба между двумя концепциями мира: пролетарской и буржуазной. Утверждающие, что “одно, разделяющееся на два” есть фундаментальный закон вещей, придерживаются материалистической диалектики, утверждающие, что основной закон вещей в том, что “два сливаются в одно” – против материалистической диалектики. Две стороны прочертили между собой четкую демаркационную линию, и их аргументы диаметрально противоположны. Эта полемика отражает в зеркале идеологии острую и сложную классовую борьбу, которая разворачивается в Китае и во всем мире.”

“Красное знамя”. Пекин. 21 сентября 1964.

Подобно всему современному обществу, спектакль одновременно является и единым и разделенным. Как и общество, спектакль надстраивает свое единство над разрывом. Но когда в спектакле возникает противоречие, оно, в свою очередь, опровергается оборачиванием его смысла – и оказывается, что демонстрируемое в спектакле разделение едино, тогда как продемонстрированное единство раздельно.

Дело в том, что борьба за разные виды власти, установившиеся ради управления одной социально-экономической системой, проявляется как официально признанное противоречие, на самом деле принадлежащее к действительному единству – и единство это существует, как в мировом масштабе, так и внутри каждой страны.

Фальшивые театрализованные конфликты соперничающих форм разделенной власти в то же время являются реальными в том, что выражают несбалансированное и конфликтное развитие системы, относительно противоречивые интересы классов, или классовых подразделений, которые признают систему, и определяют собственное соучастие во власти. Так же, как и развитие самой передовой экономики есть столкновение одних определенных приоритетов с другими, тоталитарное управление экономикой со стороны государственной бюрократии, как и состояние стран, оказавшихся в колониальной и полуколониальной сфере, определяются значительными особенностями в способах производства и методах властвования. В спектакле эти разнообразные оппозиции могут преподноситься в соответствии с совершенно разными критериями, как формы абсолютно различных обществ. Но сообразно самой их наличной действительности как особых регионов, истина самой их особости заключается во включении их в универсальную систему – в том едином движении, которое превратило планету в собственное поле, в капитализме.

Общество-носитель спектакля господствует над слаборазвитыми регионами не только посредством экономической гегемонии. Оно господствует над ними и в качестве общества спектакля. Там, где для этого пока отсутствует материальное основание, современное общество зрительно уже заполонило социальную поверхность каждого континента. Оно определяет программу правящего класса и направляет его формирование. Подобно тому, как оно представляет псевдо-блага, которые следует вожделеть, оно так же предлагает местным революционерам и фальшивые модели революции. Спектакль, присущий бюрократической власти, довлеющей над несколькими индустриальными странами, на деле, является частью тотального спектакля – и как его общее псевдо-отрицание, и как его опора. Если спектакль, рассматриваемый в своих различных локализациях, с очевидностью указывает на тоталитарные общественные специализации прессы и администрации общества, то последние на уровне глобального функционирования системы сливаются в неком мировом разделении зрелищных задач.

Это разделение зрелищных задач, сохраняющее общую структуру существующего порядка, принципиально сохраняет и доминирующий полюс его развития. Спектакль укоренен на территории экономики, ставшей изобильной, и именно из нее вызревают те плоды, что, в конце концов, стремятся полностью господствовать на рынке зрелищ, невзирая на протекционисткие идеологические и полицейские барьеры любого локального спектакля, претендующего на автаркию.

Движение банализации, усреднения, которое под броскими отвлекающими маневрами спектакля господствует в современном обществе по всему миру, также доминирует и в каждой позиции, где развитое потребление товаров внешне приумножило выбор ролей и объектов. Пережитки религии и семьи – каковая остается главной формой наследования классовой власти, – а следовательно, и обеспечиваемого ими морального подавления могут, играя одну и ту же роль, сочетаться с изобилующими утверждениями о наслаждении этим миром: ведь этот мир как раз и производится в качестве псевдо-наслаждения, сохраняющего в себе репрессию. Таким же образом, с блаженным принятием существующего может сливаться воедино чисто показной бунт, – и этим выражается ни что иное как то, что сама неудовлетворенность стала неким товаром, как только экономическое изобилие оказалось способным распространить производство на обработку такого первичного материала.

Сосредоточивая в себе образ некоей возможной роли, звезда – эта зрелищная репрезентация живого человека – концентрирует, следовательно, эту усредненность в себе. Удел звезды – это специализация мнимого проживания жизни; она – это объект отождествления с мнимой поверхностной жизнью, которым должно компенсироваться дробление проживаемых в действительности производительных специализаций. Звезды существуют, чтобы олицетворять типы разнообразных жизненных стилей и стилей понимания общества, способных осуществляться глобально. Они воплощают недоступный результат общественного труда, имитируя побочные продукты этого труда, магическим образом оказывающиеся вознесенными над ним в качестве его цели: власть и пора отпусков, сфера принятия решений и потребление, которые находятся в начале и в конце одного никогда не обсуждаемого процесса. В одном месте правительственная власть персонифицируется в виде псевдо-звезды, в другом – сама звезда потребления через плебисцит наделяется псевдо-властью над переживанием. Но аналогично тому, как эти ролевые действия звезды не являются по-настоящему глобальными, им так же не свойственно и разнообразие.

Действующее лицо спектакля, выставленное на сцену в качестве звезды – это противоположность индивида, враг индивида как в нем самом, так и в других. Перейдя в спектакль как модель идентификации, он отказывается от всякого автономного качества ради того, чтобы отождествить самого себя с общим законом подчинения ходу вещей. Звезда потребления, будучи совершенно внешней по отношению к репрезентации различных типов личности, показывает, что каждый из этих типов в равной степени обладает доступом к тотальности потребления и равным образом обретает в ней счастье. Звезде сферы принятия решений подобает обладать полным набором того, чем было принято восхищаться, как человеческими достоинствами. Вот так, официальные расхождения между ними устраняются официальным сходством – предпосылкой их превосходства во всем. Хрущев стал генералом, чтобы предрешить исход Курской битвы не на поле боя, а на ее двадцатую годовщину, став во главе государства. Кеннеди оставался оратором даже тогда, когда произносил панегирик над собственной могилой, ибо в тот момент Теодор Серенсен продолжал писать его преемнику речи в стиле, который столь много значил для признания персоны усопшего. Ведь те замечательные люди, в которых персонифицируется система, становятся известны лишь для того, чтобы не быть самими собой, ибо они стали великими, опустившись ниже действительности ничтожнейшей индивидуальной жизни, и каждый из них это знает.

Фальшивый выбор в показном изобилии, выбор который кроется в противопоставлении конкурирующих спектаклей спектаклям солидарным, как и в противопоставлении ролей (принципиально означаемых и передаваемых объектами), каковые одновременно исключают и встраиваются друг в друга, развивается в борьбе воображаемых качеств, предназначенных для того, чтобы возбудить приверженность к количественной заурядности. Таким образом, возрождаются ложные архаические оппозиции – регионализмы или расизмы, призванные преобразить в фантастическое онтологическое превосходство ничтожность мест, занимаемых в иерархии потребления. Подобным же образом переустраивается нескончаемая серия смехотворных столкновений, мобилизующих некий полуигровой интерес, – от спортивных соревнований до выборов. Там, где установилось избыточное потребление, главная показная оппозиция между молодежью и взрослыми выводит на первый план эти фальшивые роли, ибо нигде не существует взрослого – хозяина собственной жизни, а молодость как изменяющее существующее – уж никак не свойство сегодняшней молодежи, но свойство экономической системы – динамики капитализма. Царствуют, наполняются молодостью, вытесняют и замещают друг друга именно вещи.

Под оппозициями спектакля скрывается единство нужды. Если различные формы одного и того же отчуждения сталкиваются под масками тотального выбора, то это происходит потому, что все они надстраиваются над вытесненными реальными противоречиями. В соответствии с потребностями той особой стадии опровергаемой или отстаиваемой спектаклем нужды, он существует либо в сосредоточенной форме, либо в форме рассредоточенной. В обоих случаях – это лишь образ удачного соединения, окруженного скорбью и ужасом, в спокойном центре урагана.

В сущности, сосредоточенная театрализация свойственна бюрократическому капитализму, хотя она может заимствоваться в качестве технологии государственной власти более отсталыми смешанными экономиками или же в определенные кризисные моменты развитого капитализма. Сама бюрократическая собственность на деле является сосредоточенной в том смысле, что отдельный бюрократ связан с властью над экономикой в целом лишь посредством бюрократического сообщества, и только как член этого сообщества. Кроме того, менее развитое производство товаров также представляется в сосредоточенной форме, ибо товар, которым владеет бюрократия – это совокупный общественный труд, а то, что она перепродает обществу, – это его выживание в целом. Диктатура бюрократической экономики не может оставить эксплуатируемым массам никакого значительного поля выбора, поскольку она должна все выбирать сама, и потому что любой иной внешний выбор, касается ли он питания или музыки, является, следовательно, выбором ее полного разрушения. Она должна сопровождаться перманентным насилием. Навязываемый в ее спектакле образ блага вбирает в себя всю полноту того, что существует в качестве официально признанного, и, как правило, концентрируется на одном человеке – гаранте ее тоталитарной сплоченности. С этой абсолютной звездой каждый должен либо магически отождествиться, либо исчезнуть. Ибо дело идет о господине собственного не-потребления и о героическом образе, в каком-то смысле приемлемом для абсолютной эксплуатации, на самом деле представляющей собой ускоренное террором первоначальное накопление. Если каждый китаец должен учиться у Мао и, таким образом, быть Мао, так это потому, что ему не нужно иметь ничего другого, чтобы быть. Там, где господствует сосредоточенная театрализация, также господствует и полиция.

Рассредоточенная театрализация сопровождает изобилие товаров, ничем не нарушаемое развитие современного капитализма. Здесь каждый отдельно взятый товар получает оправдание во имя величия производства всей совокупности предметов, чьим апологетическим перечнем и является спектакль. Непримиримые утверждения толкутся на сцене унифицированного зрелища избыточной экономики; подобно тому, ка различные показные товары-звезды одновременно отстаивают свои собственные противоречащие проекты общественного благоустройства, когда автомобильный спектакль требует для себя идеального дорожного движения, уничтожающего старые города, тогда как зрелище самого города нуждается в кварталах-музеях. Следовательно, само удовлетворение, уже проблематичное и по общему мнению принадлежащее совокупному потреблению, немедленно фальсифицируется в том, что реальный потребитель может прямо соприкоснуться лишь с последовательностью фрагментов этого товарного благоденствия, – фрагментов, в которых качество, приписываемое совокупности, каждый раз, конечно же, явно отсутствует.

Каждый товар, обреченный на борьбу за самого себя, не может признать другие товары и претендует на то, чтобы навязывать себя повсюду, словно он – единственный. Тогда спектакль – это эпическое воспевание этого столкновения, и никакое падение Трои не сможет его завершить. Спектакль воспевает не мужей и их оружие, но лишь товары и их страсти. Именно в этой слепой борьбе каждый конкретный товар, следуя собственной страсти, на самом деле, бессознательно реализует нечто гораздо более возвышенное: товарное становление-миром, которое к тому же есть становление-товаром мира. Таким образом, хитростью товарного разума, частное товара приводится в столкновении, тогда как товарная форма движется к своей абсолютной реализации.

Доходит до того, что удовлетворение, которого избыточный товар уже больше не может дать в потреблении, стремятся получить в признании его ценности как товара: такое товарное потребление удовлетворяет только самого себя, потребителю же здесь отводится лишь соучастие в религиозных излияниях по отношению к суверенной свободе товара. Волны же энтузиазма по поводу того или иного продукта, поддерживаемые и разносимые всеми средствами массовой информации, распространяются стремительными темпами. Стиль одежды возникает из фильма, журнал создает имя клубам и обществам, а те вводят в моду различные наборы товаров. Феномен “гаджета” – забавных безделушек – выражает то, что в момент, когда товарная масса стремится к отклонению от нормы, само отклонение становится особым товаром. Например, за рекламными брелоками, больше не покупаемыми, но презентуемыми по случаю, сопровождающими престижные покупки или становящимися предметом своего рода обмена, можно опознать проявление некоей мистической преданности трансцендентности товара. Тот, кто коллекционирует брелоки, которые и производятся лишь для того, чтобы пополнять коллекции, накапливает товарные индульгенции – славный знак его реального присутствия среди верных сторонников. Овеществленный человек выставляет напоказ доказательство интимной связи с товаром. Как в экстазах конвульсионеров или восторгах чудесно исцеленных религиозного фетишизма былых времен, фетишизм товарный доходит до состояний лихорадки. Единственное потребление, что еще выражается здесь, есть фундаментальное потребление подчинения.

Несомненно, навязываемая в современном потреблении псевдо-потребность, не может быть противопоставлено никакой подлинной потребности или желанию, которые сами не были бы сфабрикованы обществом и его историей. Но избыточность товара выступает здесь как абсолютный разрыв в органическом развитии общественных потребностей. Его механическое накопление высвобождает нечто безгранично искусственное, а перед последним всякое живое желание остается обезоруженным. Совокупная мощь независимых артефактов повсеместно влечет за собой фальсификацию общественной жизни.

В образе счастливой унификации общества посредством потребления реальное разделение только приостанавливается до ближайшей незавершенности в потребляемом. Каждый отдельный продукт, который должен олицетворять надежду на молниеносное сокращение пути к окончательному достижению обетованной земли полного потребления, в свою очередь, церемонно представляется как решающий в своей сингулярности. Но, как и в случае мгновенного распространения моды на разные мнимо аристократические имена, которыми тут же оказываются названными почти все индивиды одного возраста, предмет, от которого ждут некоей уникальной способности, смог предстать как объект массового обожания лишь потому, что он выпускается в достаточно большом количестве, чтобы быть массово потребленным. Престижным характером этот посредственный продукт наделяется лишь потому, что на мгновение он оказывается помещен в центр общественной жизни как явленная в откровении тайна конечной цели производства. Предмет, который был столь престижным в спектакле, становится пошлым в тот момент, когда он приходит к одному потребителю в то же время, что и к другим. Он слишком поздно открывает свое сущностное убожество, естественно наследуемое от ничтожности своего производства. Но в этот момент уже другой предмет несет на себе оправдание системы и ее требование быть признанным.

Обман удовлетворения должен разоблачать себя сам, замещаясь другим обманом, следуя смене продуктов и изменению общих условий производства. То, что с абсолютным бесстыдством утверждало собственное окончательное превосходство, как в спектакле рассредоточенном, так и в спектакле сосредоточенном тем не менее быстро сменяется, и только сама система должна сохраняться: так Сталин, подобно вышедшему из моды товару, обличается теми, кто прежде перед ним благоговел. Каждая новая ложь рекламы – это также признание ее предыдущей лжи. Каждое крушение лидера тоталитарной власти выявляет иллюзорную сообщество, которое его единодушно одобряла и бывшее всего лишь скоплением не питающих иллюзий одиночеств.

Представляемое спектаклем как вечное, основывается на изменении и должно изменяться вместе с его основанием. Спектакль абсолютно догматичен, но в то же время на деле не может установить никакой жесткой догмы. Для него ни в чем нет остановки: состояние для него естественное, но тем не менее и наиболее противоположное его устремлениям.

Провозглашаемое спектаклем нереальное единство есть маска классового разделения, на котором зиждется действительное единство капиталистического способа производства. То, что обязывает производителей участвовать в построении мира, есть также то, что их от него отстраняет. То, что устанавливает связи между людьми, избавленными от локальных и национальных ограничений, есть также то, что их отдаляет друг от друга. То, что принуждает к углублению рационального, есть также то, что питает иррациональное иерархической эксплуатации и подавления. То, что создает власть, абстрагированную от общества, творит и его конкретную несвободу.

Глава 4. Пролетариат как субъект и представление.

“Равное для всех право на пользование благами и удовольствиями этого мира, разрушение всех авторитетов, отрицание любых моральных ограничений – вот, если всмотреться в суть вещей, основная причина возникновения восстания 18 марта и хартия опасного сговора, обеспечившая его армией сторонников”.

Парламентское расследование о восстании 18 марта

Реальное движение, которое упраздняет существующие условия, правит обществом начиная с момента, когда в экономике побеждает буржуазия, а начиная с политического воплощения этой победы, это управление становится видимым. Развитие производительных сил разрушает старые производственные отношения, и весь статический порядок рассыпается в прах. Все, что было абсолютным, становится историческим.

Ведь только будучи брошенными в историю, вынужденными участвовать в утверждающих ее труде и борьбе, люди обнаруживают, что должны трезво представлять собственные отношения. Эта история не имеет объекта, отличного от того, что она осуществляет в себе самой, хотя прошлое бессознательное метафизическое видение исторической эпохи могло рассматривать возрастание производительности, в котором проявлялась история, в качестве самого объекта истории. Субъектом же истории может быть лишь живущий, производящий самого себя, становящийся господином и обладателем собственного мира, который и есть история, и существующий как сознание своей игры.

Как одно и то же течение развивались классовые конфликты длительной революционной эпохи, начавшейся вместе с подъемом буржуазии и историческим мышлением, диалектикой, мышлением, которое больше не останавливается на поиске смысла сущего, но восходит до осознания разложения всего существующего, которое разрешает в движении любые разделения.

Гегель интерпретировал уже не мир, но преобразование мира. Но, так как он истолковывал только преобразование, Гегель был лишь философским завершением философии. Он хочет понять творящий сам себя мир. К тому же, это историческое мышление не больше, чем сознанием, приходящим всегда слишком поздно и высказывающим подтверждение лишь post festum. Таким образом, оно преодолевает разделение лишь в мышлении. Парадокс, состоящий в том, что необходимо откладывать суждение о смысле всякой действительности до ее исторического воплощения, и в то же время раскрывать этот смысл как самоконституирующийся в историческом воплощении, вытекает просто из того обстоятельства, что мыслитель буржуазных революций XVII и XVIII веков искал в своей философии лишь примирения с их результатом. “Подобно философии буржуазной революции, она является отражением не всего процесса этой революции, но только ее итогового заключения. И в этом смысле она является не философией революции, но философией реставрации “(Карл Корш, Тезисы о Гегеле и революции). Гегель в последний раз проделал работу философа – “превознесение существующего”, но и существующее для него не могло быть ни чем иным, как тотальностью исторического движения. Фактически утверждавшаяся внешняя позиция мышления могла быть замаскирована только через ее отождествление с предварительным проектом Духа – абсолютного героя, который творит то, что хочет, а хочет того, что творит, и чье воплощение всегда совпадает с настоящим. Таким образом, философия, умирающая в исторической мысли, может теперь превозносить свой мир, лишь отрицая его, ибо, чтобы взять слово, ей необходимо представлять как уже закончившуюся ту тотальную историю, в которой она все заключает, и закрыть заседание того единственного трибунала, где может быть вынесен приговор истине.

Когда действия и само существование пролетариата выявляет то, что эта историческая мысль не была забыта, изобличение неправильности вывода одновременно служит подтверждению неправильности метода.

Мышление истории может быть спасено, лишь становлением мышлением практическим, а практика пролетариата как революционного класса, по меньшей мере, должно быть историческим сознанием, считающимся со всей полнотой его мира. Все теоретические течения революционного рабочего движения вышли из критического столкновения с гегелевской мыслью: и это не только Маркс, но также и Бакунин, и Штирнер.

Неразрывный характер теории Маркса и гегелевского метода, в свою очередь, не может быть отделен от революционного характера этой теории, то есть от ее истины. Именно в этом пункте их первичная связанность была повсеместно проигнорирована или понята ошибочно, или же, ко всему прочему, обличалась как слабость того, что лживо выдавалось за некую марксистскую доктрину. Бернштейн в Теоретическом социализме и практической социал-демократии замечательно вскрыл эту связь диалектического метода и исторической предвзятости, сокрушаясь о мало научных предвидениях Манифеста 1847 года о неизбежности пролетарской революции в Германии: “Это историческое самовнушение, настолько ошибочное, что записные политические мечтатели вряд ли смогли бы его превзойти, было бы непонятно у Маркса, в то время уже основательно знавшего экономику, если в нем не усматривать остаточный продукт гегелевской диалектики противоречия, от которой Маркс, равно как и Энгельс, никогда не смог освободиться полностью. Тем более роковым она была для него в те времена всеобщего смятения”.

Обращение, осуществляемое Марксом ради “сохранения посредством переноса” мышления буржуазных революций, состоит не в том, чтобы банально заменить материалистическим развитием производительных сил движение гегелевского Разума, стремящегося к воссоединению с самим собой во времени, ибо его объективация, тождественна его отчуждению, а его исторические повреждения не оставляют шрамов. Истории, ставшей действительной, больше нет конца. Маркс упразднил и обособленную по отношению к происходящему позицию Гегеля и созерцание какого бы то ни было внешнего верховного деятеля. Теперь теория должна познавать лишь то, что ею производится. И напротив, в господствующем мышлении современного общества именно созерцание экономического движения является не обращенным наследием недиалектической части гегелевской попытки построения замкнутой на себе системы: это соглашательство утратило понятийное измерение и для собственного оправдания больше не имеет нужды в каком-либо гегельянстве, ибо движение, которое теперь необходимо превозносить, представляет собой безмысленный сектор мира, чье механическое развитие реально господствует над целым. Проект Маркса – это проект истории осознаной. Количественное, возникающее в слепом чисто экономическом развитии производительных сил, должно превратиться в качественное историческое присвоение. И Критика политической экономии – первый акт финала этой доистории: “Из всех орудий производства самая значительная производительная сила – это сам революционный класс”.

Рациональное понимание реально действующих в обществе сил тесно связывает теорию Маркса с научной мыслью. Но в своей основе оно находится по ту сторону научной мысли, и последняя сохраняется в ней, только будучи преодоленной, ибо дело идет о понимании борьбы, а ни в коем случае не закона. “Мы знаем только одну науку – науку истории” – говорит Немецкая идеология.

Буржуазная эпоха, стремящаяся обосновать историю научно, пренебрегает тем обстоятельством, что эта находящаяся в ее распоряжении наука должна, прежде всего, сама исторически основываться на экономике. И наоборот, история радикально зависит от научного познания, лишь постольку, поскольку эта история остается историей экономической. То, в какой мере историческая часть в самой экономике (глобального процесса, который видоизменяет собственную базу научных данных) могла, помимо прочего, не замечаться с точки зрения научного наблюдателя, – показывает тщетность исчислений тех социалистов, которые полагали, будто они установили точную периодичность кризисов; а с тех пор, как в него постоянно начало вмешиваться государство, чтобы компенсировать последствия кризисных тенденций, рассуждения подобного рода узревают в этом шатком равновесии окончательную экономическую гармонию. Если проект преодоления экономики, проект овладения историей, должен познать (и свести к себе) науку об обществе, он сам не может оставаться научным. В этом последнем движении, полагающем, будто оно овладевает настоящей историей через научное познание, революционная точка зрения продолжает оставаться буржуазной.

Утопические течения социализма, хотя исторически сами и основанные на критике существующей социальной организации, могут быть квалифицированы как утопические как раз в той мере, в какой они отвергают историю (то есть, реально идущую борьбу, так же как и движение времени над неизменным совершенством их образа счастливого общества), а не потому, что они якобы отрицают науку. Наоборот, мыслители-утописты целиком находятся под властью научного мышления в том виде, каким оно было навязано в предыдущие столетия. И они стремятся лишь к завершению этой общей рациональной системы; они никоим образом не рассматривают себя как безоружных пророков, ибо верят в общественное могущество научного доказательства и даже, в случае сен-симонизма, в захват власти наукой. Как, – вопрошает Зомбарт – “хотят они добиться посредством борьбы того, что должно быть доказано?”. Между тем, научная концепция утопистов не распространялась на познание того, какие интересы имеют социальные группы в существующей ситуации, какие силы выступают в ее поддержку, а также каковы формы ложного сознания, соответствующие таким позициям. Следовательно, она остается гораздо ниже реальности исторического развития самой науки, которая оказалась по большей части ориентированной вытекающим из таких факторов социальным запросом, определяющим не только то, что может быть принято, но также и то, что должно быть исследовано. Социалисты-утописты, остававшиеся пленниками научного способа изложения истины, понимают эту истину по ее чистому абстрактному образу, в каковом она представала на давно прошедших стадиях развития общества. Как отмечал Сорель, утописты думали открыть и наглядно объяснить законы общества по образцу астрономии. Гармония, намеченная ими как цель, враждебна истории, и имеет своим источником попытку приложения к обществу науки, наименее зависящей от истории. Она стремится к признанию с той же экспериментальной невинностью, что и физика Ньютона, и постоянно постулируемый счастливый итог “играет в их общественной науке роль, аналогичную той, что приписывают силе инерции в рациональной механике.” (Материалы для теории пролетариата).

Детерминистски-научная сторона мысли Маркса как раз и оказалась той брешью, через которую в нее проникает процесс “ идеологизации” – при жизни и тем более в теоретическом наследии, завещанном рабочему движению. Приход субъекта истории до поры откладывается на более поздний срок, и именно историческая наука par excellence, экономика, все шире стремится обеспечить необходимость своего собственного будущего отрицания. Но этим вне поля теоретического видения выталкивается революционная практика – единственная истина этого отрицания. Таким образом, оказывается важным и терпеливое изучение экономического развития, помимо прочего же, становится просто неизбежным принимать с гегельянским спокойствием горечь от того, что его результатом оказывается “кладбище благих намерений”. Вдруг открывают, что сегодня, согласно науке о революциях, сознание приходит всегда слишком рано и должно быть преподано. “История показала, что и мы и все, мыслившие подобно нам, были неправы. Она ясно показала, что состояние экономического развития европейского континента в то время далеко еще не было настолько зрелым …” – скажет Энгельс в 1895 году. Всю свою жизнь Маркс придерживался в своей теории единой точки зрения, но изложение его теории переносилось на территорию господствующей мысли, конкретизируясь в форме критики частных дисциплин и, главным образом, критики основополагающей науки буржуазного общества – политической экономии. Именно это искажение, впоследствии принятое как окончательное, конституировало “марксизм”.

Недостаток в теории Маркса естественно стал и недостатком революционной борьбы пролетариата его эпохи. В Германии 1848 года рабочий класс не объявил о перманентной революции, в изоляции была разгромлена Коммуна. Следовательно, революционная теория еще не смогла достичь полноты своего существования. И то, что Маркс был вынужден уточнять и защищать ее в уединении научной работы в British Museum, подразумевало некий изъян в самой теории. Как раз научные оправдания, навязанные будущему развитию рабочего класса, и сочетающаяся с этими оправданиями организационная практика на более продвинутой стадии станут препятствиями для пролетарского сознания.

Вся теоретическая недостаточность научной защиты пролетарской революции может быть сведена как по содержанию, так и по форме изложения, к отождествлению пролетариата с буржуазией с точки зрения революционного захвата власти.

Тенденция обосновывать доказательства научной закономерности власти пролетариата, превращающая ее в сводку повторяющихся экспериментов прошлого, затемняет, начиная с самого “Манифеста”, историческую мысль Маркса, заставляя его придерживаться линейной схемы развития способов производства, ставшего следствием классовой борьбы, каждый раз, якобы, заканчивающейся “революционным преобразованием всего общества целиком, или общим уничтожением борющихся классов”. Но в наблюдаемой исторической действительности, подобно тому, как “азиатский способ производства”, что подчеркивает Маркс по другому поводу, сохранял свою неподвижность, несмотря на все классовые столкновения, так и жакерии крепостных никогда не побеждали баронов, а восстания античных рабов – свободных людей. Линейная схема упускает из виду, прежде всего, то, что буржуазия является единственным революционным классом, оставшимся непобежденным, и в то же время она – единственный класс, для которого развитие экономики стало причиной и следствием ее господства над обществом. То же упрощенчество привело Маркса и к отрицанию экономической роли государства в управлении классовым обществом. Если восходящая буржуазия, казалось, освободила экономику от государства, то происходило это в той мере, в какой прежнее государство совпадало с орудием классового подавления в статической экономике. Буржуазия развила свое самостоятельное экономическое могущество в средневековый период ослабления государства, в пору феодальной раздробленности взаимно сбалансированных видов власти. Но современное государство, начавшее поддерживать развитие буржуазии через меркантилизм, и, в конце концов, в период “laisser faire, laisser passer” ставшее ее государством, затем открывает себя как наделенное основной властью в рассчитываемом управлении экономическим процессом. Маркс, однако, под именем бонапартизма сумел описать этот прототип современной государственной бюрократии как слияние капитала и государства, установление “национальной власти капитала над трудом, общественной силы социального подчинения”, когда буржуазия отказывается от всякой исторической жизни, не сводимой к экономической истории вещей, избирая “обреченность на то же политическое небытие, что и другие классы”. Уже здесь закладываются социально-политические основы современного спектакля, негативно определяющего пролетариат как единственного претендента на историческую жизнь.

Только два класса, действительно соответствующие теории Маркса, два беспримесных класса, к которым приводит весь анализ Капитала – буржуазия и пролетариат, равным образом являются двумя единственными революционными классами истории, хотя и в различных условиях, ибо буржуазная революция произошла, а революция пролетарская – еще только проект, возникший на основе предыдущей революции, но отличающийся от нее качественно. Те, кто пренебрегает своеобразием исторической роли буржуазии, заслоняет конкретное своеобразие и этого пролетарского проекта, который не мог бы ничего достичь, если бы не выступал под собственным знаменем и не осознавал “громадность своих задач”. Буржуазия пришла к власти потому, что была классом развивающейся экономики. Пролетариат сам может стать властью, только становясь классом сознания. Созревание производительных сил не может гарантировать такой власти даже посредством всевозрастающей экспроприации, которую оно влечет за собой. Якобинский захват государственной власти не может быть орудием пролетариата. Никакая идеология не может ему послужить в том, чтобы скрыть частные цели за общими, ибо он не может сохранять никакую частную действительность, которая бы фактически была его собственной.

Если Маркс, в определенный период своего участия в борьбе пролетариата, слишком уж рассчитывал на научное предвидение, и даже создал интеллектуальную основу для иллюзий экономизма, мы-то уж знаем, что он им не поддался лично. В хорошо известном письме от 7 декабря 1867 года, сопровождающем статью, где он сам критикует Капитал, статью, которую Энгельс должен был передать в газеты, как если бы она исходила от оппонента, Маркс ясно обозначил пределы своей науки: “… Субъективная тенденция автора, возможно, продиктованная ему положением члена партии и личным прошлым, – то есть то, каким образом он представляет себе, или изображает другим конечный результат современного движения, современного общественного процесса, не имеет ничего общего с его реальным анализом.” Итак, Маркс, обличая самого себя в “ тенденциозных выводах” своего объективного анализа и по иронии этого “возможно”, относящегося к влияющим на выбор вненаучным обстоятельствам, которыми он был связан, в то же время демонстрирует методологический ключ слияния этих двух аспектов.

Именно в самой исторической борьбе необходимо осуществлять слияние познания и действия, так, чтобы каждая из сторон находила в другой обеспечение своей истинности. Складывание пролетарского класса как субъекта – это и организация революционной борьбы и организация общества в революционный момент; ибо именно в этом и должны осуществляться практические условия сознания, в которых теория практической деятельности подтверждает себя, превращаясь в практическую теорию. Однако как раз этот центральный вопрос об организации менее всего был осознан революционной теорией в эпоху зарождения рабочего движения, то есть, когда эта теория еще обладала единым характером, проистекавшим из исторической мысли (и когда она как раз и ставила себе задачу развиться до единой исторической практики). И напротив, здесь самое непродуманное место этой теории, допускающей воспроизведение государственных и иерархических прикладных методов, заимствованных у буржуазной революции. Формы организации рабочего движения, развившиеся из этого отказа от теоретики, наоборот, имели склонность препятствовать сохранению единой теории, распыляя ее на различные специализированные и частные формы познания. Теперь идеологическое отчуждение теории более не может признавать результаты практического подтверждения единого исторического мышления, им преданного, когда такое подтверждение теории возникает из спонтанной борьбы рабочих; это идеологическое отчуждение может лишь потворствовать подавлению подобных проявлений и памяти о них. Однако эти возникшие в борьбе исторические формы как раз и являются практической средой, которой недостает теории, чтобы быть истинной. Они сами – насущная потребность теории, но потребность, не сформулированная теоретически. Совет не был открытием теории. Но тем не менее уже в его практическом существовании заключалась наивысшая теоретическая истина Международного Товарищества Рабочих.

Первые успехи в борьбе вели Интернационал к избавлению от запутывающих влияний господствующей идеологии, что в нем еще сохранялись. Однако поражения и репрессии, с коими он вскоре столкнулся, выдвинули на первый план конфликт между двумя концепциями пролетарской революции, при том, что обе концепции содержали некое авторитарное измерение, из-за которого идея сознательного самоосвобождения класса оказывалась заброшенной. На самом деле, ставшая непримиримой ссора между марксистами и бакунстами затрагивала сразу два аспекта: власть в революционном обществе и непосредственную организацию движения, причем при переходе от одного вопроса к другому позиции противников взаимооборачивались. Бакунин боролся с иллюзией отмены классов посредством авторитарного использования государственной власти, предвидя восстановление господствующего бюрократического класса и диктатуру наиболее знающих или тех, кого будут считать таковыми. Маркс же, считавший, что параллельное вызревание экономических противоречий и демократического образования рабочих должно ограничить роль пролетарского государства лишь этапом легализации новых объективно устанавливающихся общественных отношений, обличал у Бакунина и его сторонников авторитаризм подпольной элиты, которая сознательно ставила себя над Интернационалом и оформила сумасбродный план навязывания обществу безответственной диктатуры “ революционеров по преимуществу”, или называющих себя таковыми. И действительно, Бакунин вербовал своих сторонников именно для такой перспективы: “Невидимые штурманы посреди народной бури, мы должны руководить ею, но не конкретной видимой властью, а через коллективную диктатуру всех ее союзников. Диктатуру без титулов и знаков отличий, без официальных прав, диктатуру тем более мощную, что она лишена будет внешней видимости власти”. Так противопоставляли себя друг другу две идеологии рабочей революции, каждая из которых частично содержала справедливую критику, но, утрачивая единство исторического мышления, возводила себя на пьедестал идеологического авторитета. Мощные организации, такие как немецкая социал-демократии и Иберийская федерация анархистов, верно служили той или иной из этих идеологий, но повсюду результат был весьма отличен от ожидаемого.

То обстоятельство, что анархисты рассматривают цель пролетарской революции как непосредственно наличную, составляет сразу и величие, и слабость их реальной борьбы (ибо в индивидуалистических вариантах претензии анархистов остаются смехотворными). От исторического мышления современной классовой борьбы коллективистский анархизм сохраняет только выводы, а его абсолютная потребность в них именно и проявляется в намеренном пренебрежении методом. Так что его критика политической борьбы остается абстрактной, тогда как его выбор в экономической борьбе сам по себе подтверждается только в иллюзорной перспективе некоего окончательного решения, разом материализующегося в день всеобщей забастовки или восстания. Анархисты должны осуществлять некий идеал. Анархизм – это все еще идеологическое отрицание государства и классов, то есть самих общественных условий идеологии, основанной на разделении. Именно идеология чистой свободы уравнивает всех и устраняет всякую идею исторического зла. Эта точка зрения, соединяющая все частные потребности, приписала анархизму заслугу представлять отказ от существующих условий ради всей жизни в целом, а не только от имени некой привилегированной критической специализации. Но это слияние, если по индивидуальной прихоти рассматривать его как абсолют, до его действительного осуществления, также обрекало анархизм на слишком уж легко устанавливаемую непоследовательность. В каждом конкретном эпизоде борьбы анархизму приходится только твердить и использовать вновь и вновь одно и то же простое всеобщее заключение, ибо это первое заключение с самого начала было отождествлено с полным завершением движения. И потому, в 1873 году покидая Юрскую Федерацию, Бакунин мог написать: “За девять последних лет в недрах Интернационала расплодилось больше идей по спасению мира – как если бы идеи сами по себе могли его спасти, – чем нужно, и теперь я брошу вызов любому, кто бы он ни был, кто изобретет еще одну новую. Время идей прошло, наступило время фактов и поступков.” Несомненно, эта концепция сохраняет в историческом мышлении пролетариата ту уверенность, что идеи должны становиться практическими, но она покидает историческую почву, полагая, будто адекватные формы этого перехода к практике уже найдены и больше никогда не изменятся.

Анархисты, которые явно отличаются от рабочего движения в целом своей идеологической убежденностью, в дальнейшем воспроизведут внутри себя это разделение ролей, создав в своей среде благоприятные условия для неформального господства над всей анархистской организацией пропагандистов и защитников их собственной идеологии – специалистов более чем посредственных, ибо вся их интеллектуальная активность в принципе сводилась к повторению нескольких окончательных истин. Идеологическое почтение к единодушию в принятии решений в самой организации благоприятствовало, прежде всего, неконтролируемой власти профессионалов свободы, так что революционный анархизм ожидал от освобожденного народа такого же рода единодушия, обретаемого теми же средствами. В остальном, отказ рассматривать противоположность ситуаций некоего меньшинства, сгруппировавшегося ради текущей борьбы, и общества свободных индивидов, лишь усиливал постоянную оторванность анархистов от масс в момент принятии общего решения, как то показывают примеры бесчисленных анархистских восстаний в Испании, слишком ограниченных и подавленных на местном уровне.

Иллюзия, более или менее явно поддерживаемая в подлинном анархизме, – это иллюзия постоянной необратимой близости революции, которая, осуществившись в одно мгновение, должна придать основание и идеологии, и производному от идеологии способу практической организации. В 1936 году анархизм действительно привел к социальной революции и к самой что ни на есть радикальной попытке установления пролетарской власти. Но нужно отметить, что в этих обстоятельствах, с одной стороны, общее восстание было навязано военным переворотом, с другой же, в той мере, в какой эта революция не была завершена в первые дни, и оттого, что на половине территории страны существовала власть франкистов, опиравшихся на мощную поддержку из заграницы, а остатки интернационального пролетарского движения были уже разгромлены, а также из-за сохранения сил буржуазии и других прогосударственных рабочих партий в республиканском лагере, организованное анархистское движение показало себя не способным не только расширить половинчатые победы революции, но даже просто их защитить. Его признанные вожди стали министрами и заложниками буржуазного государства, которое уничтожило революцию, ради того чтобы проиграть гражданскую войну.

“Ортодоксальный марксизм” Второго Интернационала – это научная идеология социалистической революции, которая отождествляет всю свою истинность с объективным процессом в экономике и с прогрессом признания этой необходимости рабочим классом, обученным посредством организации. Эта идеология начинает питать характерное для утопического социализма доверие к педагогическому доказательству, но теперь оно приправлено созерцательной установкой по отношению к ходу истории. Впрочем, эта установка теперь утрачивает гегельянское измерение всеобщей истории, как и неподвижный образ всеобщности, имевший место в утопической критике (в наиболее высокой степени у Фурье). Из такой научной установки, которая не могла сделать меньшего, как реанимировать симметрию этических решений, из которых и ведут начало нелепые рассуждения Гильфердинга, когда тот уточняет, что признание необходимости социализма не дает никакого “указания на практическую установку, которую нужно принять. Ибо одно дело – признавать необходимость, и совсем другое – поставить себя на службу этой необходимости” (Финансовый капитал). Не признававшие, что единое историческое мышление для Маркса и для революционного пролетариата нисколько не отличалось от практической установки, которую нужно принять, как правило, становились естественными жертвами практики, которую они одновременно принимали.

Идеология социал-демократической организации отдала ее во власть воспитывавших рабочий класс профессоров, а принятая форма организации вполне соответствовала этому пассивному ученичеству. Участие социалистов II Интернационала в политической и экономической борьбе было, конечно же, конкретным, но глубоко некритическим. Эта борьба велась во имя революционной иллюзии, но в соответствии с откровенно реформистской практикой. Таким образом, революционной идеологии суждено было быть разрушенной самими успехами ее носителей. Выделение из движения депутатов и журналистов толкало к буржуазному образу жизни тех, кто и так уже был рекрутирован из среды буржуазных интеллектуалов. Те же, кто был рекрутирован из среды промышленных рабочих и извлечен из нее, профсоюзная бюрократия превращала в маклеров, представляющих на продажу по надлежащей цене рабочую силу в качестве товара. Для того, чтобы их деятельность в глазах остальных сохраняла хоть что-то революционное, нужно было, чтобы капитализм на тот момент был не способен воспринять экономически тот реформизм, который он в их законопослушной агитации терпел политически. Именно такая несовместимость обеспечивалась их наукой, но всякий раз развенчивалась историей.

Этому противоречию, действительность которого честно желал продемонстрировать Бернштейн, – потому что он был социал-демократом, наиболее далеким от политической идеологии и наиболее откровенно примыкавшим к методологии буржуазной науки, – (чью действительность засвидетельствовало и реформистское движение английских рабочих, обходившееся без революционной идеологии), предстояло, однако, обрести безусловное доказательство лишь в саму м историческом развитии. Хотя Бернштейн и был полон разнообразных иллюзий, он оспаривал то, что кризис капиталистического производства каким-то чудесным образом сам принудит к действию социалистов, желающих унаследовать революцию не иначе, как сакрально-легитимным образом. Несмотря на то, что эпоха глубоких общественных потрясений, наступившая вместе с началом Первой Мировой войны, и была плодотворна для формирования сознания, она дважды продемонстрировала, что социал-демократическая иерархия революционно не воспитала и никоим образом не сделала теоретиками немецких рабочих: в первый раз, когда подавляющее большинство членов партии открыто поддержало империалистическую войну, и затем, когда уже после поражения оно подавило революционных спартаковцев. Экс-рабочий Эберт к тому же верил в греховность, признаваясь, что ненавидит революцию “как грех”. И тот же самый вождь проявил себя истинным предтечей социалистического представительства, что немного позже противопоставило себя как абсолютного врага пролетариату России и других стран, точно сформулировав программу этого нового отчуждения: “Социализм – это значит много работать”.

Ленин как марксистский мыслитель был всего-навсего последовательным и верным каутскианецем, применившим революционную идеологию этого “ ортодоксального марксизма” в русских условиях, которые не допускали никакой реформистской практики, в отличие от осуществлявшейся II Интернационалом. Внешнее руководство пролетариатом, проводившееся средствами дисциплинированной подпольной партии, подчиненной интеллектуалам, ставшим “ профессиональными революционерами”, сделало из нее профессиональную группу, не пожелавшую заключить союз ни с одной из правящих профессиональных групп капиталистического общества (впрочем, царский политический режим и не был способен предложить такой выход, ибо социальная база такового, предполагает более развитую стадию буржуазной власти). И потому она становится группой профессионалов по абсолютному руководству обществом.

Вместе с мировой войной и связанным с ней крахом международной социал-демократии авторитарный идеологический радикализм большевиков распространился по всему миру. Кровавый конец демократических иллюзий рабочего движения превратил весь мир в Россию, и большевизм, воцарившийся на первом революционном переломе, вызванном этим эпохальным кризисом, предложил пролетариату всех стран свою иерархическую и идеологическую модель: “ говорить по-русски” с господствующим классом. Ленин упрекал марксизм II Интернационала не за то, что он был революционной идеологией, но за то, что он перестал ею быть.

В тот же исторический момент, когда большевизм триумфально осуществился в России, а социал-демократияпобедоносно боролась за старый мир, становится зримым окончательное возникновение нового порядка вещей, бытующего в самом средоточии господства современного спектакля: рабочее представительство радикально противопоставило себя своему классовому началу.

“Во всех предшествующих революциях – писала Роза Люксембург в “Rote Fahne” 21 декабря 1918 года, – сражающиеся сходились с открытым забралом: класс против класса, программа против программы. В революции настоящей силы, защищающие старый порядок выступают не под вывеской правящих классов, но под флагом “ социал-демократической партии”. Если бы главный вопрос революции был поставлен открыто и честно: капитализм или социализм – никакие сомнения и колебания для огромной массы пролетариата были бы сегодня невозможны”. Вот так, за несколько дней до своего разгрома радикальное течение немецкого пролетариата вскрыло тайну новых условий, сформированных всем ходом предшествовавшего развития (чему в огромной степени способствовало рабочее представительство): театральная организация защиты существующего порядка, общественное господство кажимостей, где никакой “главный вопрос” уже не может ставиться “открыто и честно”. Революционное представительство пролетариата на этой стадии стало сразу и главным фактором, и основным результатом общей фальсификации общества.

Организация пролетариата по большевистской модели, порожденная и отставанием России, и отказом рабочего движения развитых стран от революционной борьбы, обнаружит в русском отставании и все те условия, что затем приводят эту форму организации к контрреволюционному оборачиванию, предрасположенность к которому она бессознательно заключала в себе изначально. Неоднократные же отступления массы европейского рабочего движения перед вызовом Hic Rhodus hic salta в период 1918-1920 годов, – отступления, потворствовавшие насильственному разгрому радикального меньшинства пролетариата, благоприятствовали полному развитию этого процесса, так что его ложный результат смог выступить перед миром как естественный исход пролетарского движения. Захват государственной монополии на представление и защиту власти рабочих, оправдывавший партию большевиков, вынудил ее стать тем, чем она была: партией собственников пролетариата, по существу исключившей прежние формы собственности.

Все условия ликвидации царизма, в течение 20 лет разбираемые во всегда неудовлетворительных теоретических дебатах различных тенденций русской социал-демократии: слабость буржуазии, давление крестьянского большинства, решающая роль сосредоточенного и боевого пролетариата, хотя и составлявшего чрезвычайное меньшинство в стране, – в конце концов, обнаружились в практике ее решений через не представленную в ее гипотезах данность: революционная бюрократия, которая направляла пролетариат, овладев государством, навязала обществу новое классовое господство. Буржуазная революция в строгом смысле была невозможна, “ демократическая диктатура рабочих и крестьян” – лишена смысла; пролетарская власть Советов не могла удержаться одновременно против класса собственников-крестьян, белогвардейской и международной реакции и собственного отчужденного и овнешненного представительства в виде рабочей партии абсолютных хозяев государства, экономики, средств выражения, а вскоре и мысли. Теория перманентной революции Троцкого и Парвуса, к которой в апреле 1917 г. На самом деле присоединился и Ленин, была единственной теорией, которой суждено было стать истинной – но только после введения неизвестного фактора, каковым была классовая власть бюрократии, – для отсталых в отношении общественного развития буржуазии стран. Тезис о необходимости сосредоточения диктатуры в руках высшего идеологического представительства в многочисленных дебатах большевистского руководства наиболее последовательно защищался Лениным. И Ленин каждый раз оказывался прав по отношению к своим противникам, потому что отстаивал решение, уже предполагаемое предыдущими решениями власти абсолютного меньшинства: ибо в демократии, в которой через государственные решения было отказано крестьянам, необходимо было отказать и рабочим, что далее привело к отказу в ней и коммунистам, руководящим профсоюзами, и, в конце концов, всей партии вплоть до ее иерархической верхушки. На X Съезде в момент, когда Кронштадтский Совет был разгромлен войсками и погребен под грудами клеветы, Ленин сформулировал заключение, направленное против левацких бюрократов, организованных в “ Рабочую оппозицию”, чью логику Сталин доведет до логики свершившегося раздела мира: “Либо – тут, либо – там, с винтовкой, а не с оппозицией … оппозиции теперь конец, крышка, довольно нам оппозиций!”

Бюрократия, оставшаяся единственной собственницей государственного капитализма, прежде всего, путем временного союза с крестьянством, обеспечила свою власть внутри страны, а после Кронштадта, во времена “ новой экономической политики”, защищая ее на международной арене, использовала рабочих, внедренных в бюрократические партии III Интернационала, в качестве резервной силы русской дипломатии – для саботирования революционного движения и поддержки буржуазных правительств, на чью помощь она рассчитывала в международной политике (власть Гоминьдана в Китае 1925-1927 гг., Народный фронт в Испании и Франции и т. д.). Но бюрократическому обществу еще только предстояло добиться собственного окончательного оформления через террор по отношению к крестьянству, чтобы осуществить самое жестокое в истории первоначальное накопление капитала. Эта индустриализация сталинской эпохи вскрывает последнюю реальность бюрократии: она – продолжение власти экономики, спасение самой сути рыночного общества, только теперь это – труд как товар. Это доказательство того, что независимая экономика распространяет свое господство над обществом вплоть до воссоздания в собственных целях необходимого для нее классового господства; иными словами, буржуазия создает некую автономную мощь, которая, до тех пор, пока сохраняется эта автономия, может обходиться даже и без буржуазии. Тоталитарная бюрократия является не “последним классом собственников в истории”, в смысле Бруно Рицци, а только эрзацем господствующего класса рыночной экономики. Отсутствующая капиталистическая частная собственность замещается менее диверсифицированным упрощенным субпродуктом, сосредоточенным в коллективной собственности бюрократического класса. Эта недоразвитая форма господствующего класса является также выражением экономической недоразвитости и не имеет иной перспективы, кроме как постоянно нагонять отставание в подобном развитии в некоторых регионах мира. Именно рабочая партия, организованная по буржуазной модели общественного разделения, и обеспечила это дополнительное издание господствующего класса кадрами государственной иерархии. Находясь в сталинской тюрьме, Антон Цылига отмечает: “Выходит, что вопросы технической организации являются социальными” (Ленин и революция).

Революционная идеология – это сплачивание разделенного, интенсивнейшее волюнтаристское усилие к осуществлению какового явлено в ленинизме, – предполагает овладение отторгающей ее действительностью, при сталинизме, однако, вновь возвращается к своей истинности в бессвязности. И в этот момент идеология уже не оружие, но цель. Ложь, более не опровергаемая, превращается в безумие. Действительность, как и цель, размывается в тоталитарной идеологической пропаганде: все, что она говорит, и есть то, что есть. Теперь это – местный примитивизм спектакля, чья роль в развитии спектакля мирового, тем не менее, является очень существенной. Материализовавшаяся в нем идеология не преобразовала мир экономически, подобно достигшему стадии избыточности капитализму, – она только по-полицейски трансформировала восприятие.

Идеологически-тоталитарный класс у власти есть власть обращенного мира: чем он сильнее, тем более он утверждает, будто его не существует, и сама его сила служит ему, прежде всего, для того, чтобы утверждать свое несуществование. Он скромен лишь в этом пункте, ибо его формальное несуществование должно также совпадать с nec plus ultra исторического развития, чьему непогрешимому управлению все как раз и должны быть обязаны. Повсюду выставленная на обозрение бюрократия должна быть классом, невидимым для сознания, так что вся общественная жизнь становится безумной. Из этого фундаментального противоречия и вытекает социальная организация абсолютной лжи.

Сталинизм был царствием ужаса и для самого бюрократического класса. Терроризм, обоснований власть этого класса, неизбежно должен был поразить и сам этот класс, ибо последний не обладал никакими юридическими гарантиями, никаким признанным существованием в качестве класса собственников, которые он мог бы распространить на каждого из своих членов. Его действительная собственность остается скрытой, и он превращается в собственника лишь посредством ложного сознания. Ложное же сознание поддерживает свою абсолютную власть только через абсолютный террор, при котором, в конце концов, угасает всякая истинная мотивация. Члены находящегося у власти бюрократического класса имеют право на обладание обществом лишь коллективно, как соучаствующие в одной фундаментальной лжи, ибо необходимо, чтобы они играли роль пролетариата, управляющего социалистическим обществом и были исполнительными актерами, верными сценарию идеологической неверности. Но действительное соучастие в этом ложном бытии должно рассматривать себя как признанное в качестве подлинной сопричастности. Ни один бюрократ не может индивидуально удерживать свое право на власть, ибо показать, что он является социалистическим пролетарием, значило бы проявить себя как полная противоположность бюрократу, показать же, что он является бюрократом – совершенно невозможно, поскольку официальная истина бюрократии – это не быть. Итак, каждый бюрократ существует в абсолютной зависимости от главной идеологической гарантии, которая признает коллективную сопричастность к своей “ социалистической власти” всех бюрократов, которых она не уничтожает. И если всё решают все вместе взятые бюрократы, то сплоченность их собственного класса может обеспечиваться лишь через сосредоточение их террористической власти на одной личности. В этой личности сохраняется единственная практическая истина лжи, находящейся у власти: никогда не обсуждаемое определение ее постоянно выправляемого предела. Сталин без каких-либо обсуждений решал, кто же, в конечном счете, является владетельным бюрократом, то есть кого следует называть “пролетарием у власти”, а кого “предателем на содержании Микадо и Уолл-стрита”. Бюрократические атомы находили общую суть собственного права только в личности Сталина. И Сталин был властителем мира, таким образом осознающим себя абсолютной личностью, для чьего сознания не существовало более высокого разума. “Властитель мира обладает действительным сознанием того, что он такое – универсальная власть над действительностью, осуществляемая в разрушительном насилии, направленном им против ему предстоящих я его подданных”. В то же время он и власть, определяющая основание господства, но и “ мощь, взрывающая это основание ”.

Когда идеология, посредством обладания абсолютной властью ставшая абсолютной, превратилась из частного познания в тоталитарную ложь, историческое мышление было уничтожено столь основательно, что сама история даже на самом эмпирическом уровне познания уже не могла существовать. Тоталитарное бюрократическое общество живет в вечном настоящем, где все, что случается, существует только как подлежащее его надзору пространство. Сформулированный еще Наполеоном принцип “по-монаршьи править энергией воспоминаний” обрел полную конкретизацию в постоянной манипуляции прошлым не только в сфере значений, но и фактов. Но ценой этого освобождения от всякой исторической реальности является утрата рациональной референции, которая необходима для исторического общества капитализма. Известно, чего стоило русской экономике научное приложение обезумевшей идеологии, взять хотя бы самонадеянное невежество Лысенко. Это противоречие управляющей индустриализованным обществом тоталитарной бюрократии, зажатой между своей потребностью в рациональном и отказом от рационального, составляет также один из ее главных недостатков по сравнению с нормальным капиталистическим развитием. Наряду с тем, что бюрократия хуже решает вопросы сельского хозяйстве, она, в конечном счете, уступает капитализму и в индустриальном производстве, авторитарно планируемого на основе не реалистичности и возводимой в принцип лжи.

Революционное рабочее движение между двумя войнами было уничтожено совместными действиями сталинской бюрократии и фашистского тоталитаризма, который заимствовал свою организационную форму у проведшей эксперимент в России тоталитарной партии. Фашизм был чрезвычайным средством защиты буржуазной экономики, находящейся под угрозой кризиса и пролетарского ниспровержения, объявленным в капиталистическом обществе осадным положением; им это общество себя спасало и устраивало срочную первичную рационализацию, в массовом порядке вынуждая государство вмешаться в его управление. Но такая рационализация сама была отягощена чудовищной нерациональностью своих средств. Если фашизм и был направлен на защиту главных ценностей ставшей консервативной буржуазной идеологии (семья, собственность, моральный порядок, нация), объединяя мелкую буржуазию и безработных, обезумевших от кризиса или разочарованных бессилием социалистической революции, то сам он по существу идеологическим не являлся. Он был тем, за что себя выдавал: насильственным восстанием мифа, требующим сопричастности к сообществу, определяющемуся архаическими псевдо-ценностями расы, крови, вождя. Фашизм – это технически оснащенная архаика. Его разложившийся мифический эрзац и воспроизводится в зрелищном контексте наисовременнейшими средствами психологической обработки и конструирования иллюзий. Таким образом, он является одним из факторов в формировании современного спектакля, так же как его участие в разрушении прежнего рабочего движения превратило его в одну из сил, заложивших основы современного общества. Однако, поскольку фашизм также оказался и наиболее дорогостоящей формой поддержания капиталистического порядка, ясно, что ему пришлось покинуть авансцену, где главные роли играют капиталистические государства, и его заменили более рациональны




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 227; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.