Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Конец ознакомительного фрагмента. 3 страница. Отец Митрофан часто говорил, что Бог не требует от нас многого (крючьев или власяниц, думала Катя), он просит только




Отец Митрофан часто говорил, что Бог не требует от нас многого (крючьев или власяниц, думала Катя), он просит только, чтобы мы хоть в чем‑то отказали себе ради Него, показали свою любовь к Нему. Про любовь Катя не очень понимала, вообще‑то не было у нее любви к Богу, хоть она и не смела даже себе самой сказать об этом честно (ведь христианка должна в первую очередь любить Бога, об этом писали во всех православных книжках, на которых Катя возрастала и таки возросла). Но разве не могла она потерпеть не крючья, нет, и не непрестанную молитву, а хотя бы малое – хотя бы отречение от этой суетной жизни, от всего того, что мешало ей идти правильным путем.

Она призналась и покаялась самой себе в главной своей страсти, уводящей от Бога, – страсти к блудному мечтательству, в первую очередь мешающей ее духовной жизни, и со слезами уничтожила все тетрадочки с романами и рассказами, и даже дневник, где уже было немного про мальчиков. Она унесла в родительский шкаф любимые книжки, а в свой поставила Святых Отцов, спрятала зеркальце назад в косметичку на антресоли и решила с этого дня вести настоящую духовную жизнь – строго и внимательно читать полное правило (нужно бы еще и акафист великомученице Екатерине каждый день), не есть конфет без меры, не мечтать, книги – только по школьной программе, святые отцы на ночь вместо тетрадочки.

Но оказалось, что блудную страсть не так‑то легко победить. Сколько не внушала Катя себе, что нужно быть крепкой в вере, она все равно все время искушалась. Во‑первых, обнаружилась неожиданная пустота: когда Катя делала уроки, она автоматически тянулась к ящику стола, но тут же вспоминала, что тетрадочка была разорвана на мелкие клочки и спущена в унитаз, а за зеркальцем надо лезть на антресоли. От этого становилось тоскливо, и сразу вспоминались слова из Евангелия о том, что возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад неблагонадежен для Царствия Божия. А во‑вторых, трудно было оставаться безучастным зрителем, когда на сцене бушевали такие страсти. В одно ухо ей то жаловалась, то хвасталась Соня, влюбленная в Глеба Сергеева, в другое – рассказывала о своих дворовых похождениях Ксюша; Ваня Петровичев переметнулся к девочке на класс младше, красавец Ковалев закрутил отчаянный, вызывающий роман со старшеклассницей.

Святые Отцы писали: из двух зол выбирай меньшее; понимая, что избежать греха в такой ситуации никак не получится, Катя решила выбрать меньшее зло – влюбиться в Благовольского.

Благовольский ни с кем не гулял и суетной жизнью не жил. Конечно, в него сразу все стали влюбляться, это было вполне предсказуемо – все‑таки он был очень хорош собой, а за лето вырос и смотрелся уже не мальчишкой, а прямо‑таки юношей. Но постепенно девочки от него отступались – становилось неинтересно. Он не реагировал. «Гулянья» его совершенно не интересовали, подброшенные записки он игнорировал, кокетства не замечал. Девочкам становилось скучно, все усилия пропадали втуне. Тем более что вокруг были жаждущие «гуляний» мальчики, живые, понятные, готовые ко всему – играть в «сокс», «провожаться», даже ревновать и страдать.

Олег не выбегал, как одержимый, из класса, едва звенел звонок, не носился с мальчишками по школе, он или оставался за партой и читал книгу, или выходил спокойно, садился на подоконник в коридоре – тоже читал, а иногда задумчиво смотрел в окно, перебирая худыми нервными пальцами черные бусины небольших четок.

С Олегом не могло быть никаких «гуляний». Может быть, он даже мог бы помочь в духовной жизни. «С преподобным – преподобен будеши, со строптивым – развратишися».

«Конечно, это промыслительно», – писала Катя в новую тетрадочку, как‑то незаметно сменившую авву Дорофея. Бог специально послал Олега ей, так жаждущей влюбиться, чтобы она не впала в грех, не начала «гулять», не ступила на широкий путь, ведущий в ад веселящихся грешников. Она оставит теперь свои прежние глупые влюбленности, исцелит поврежденную грехом блуда душу и начнет достойную, правильную жизнь православной христианки.

 

 

Какое‑то чудесное спокойствие на нее снизошло. Больше не было никаких искушений, никаких метаний и страданий. Как будто плотным пушистым уютным покрывалом она была укутана от всего мира – «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», воистину!

Просто теперь она поверила, убедилась – Бог правда есть.

Это было уже какое‑то иное знание – не наивное и детское, а взрослое, серьезное. Бог был здесь, Он все время был рядом – она вдруг стала чувствовать это всей душой и даже всем телом. Бог ждал ее движений, шагов, ждал, когда она захочет стать Его послушным чадом. И стоило только начать, двинуться в ту сторону, просто попытаться найти смысл во всем этом, как оказалось, что воистину – имела она очи, и не видела, имела уши и не слышала, но теперь она видела и слышала всё.

Она неожиданно полюбила молиться. Раньше утреннее и вечернее правило всегда было для нее тяжким подвигом. Мама говорила: «Надо молиться ногами», то есть просто стоять и вычитывать, пусть ты не молишься от сердца, но для Бога уже ценен твой подвиг – что ты стоишь и читаешь. Так положено христианке, и не читать правило – грех. Едва окончив утренние молитвы, Катя с тоской думала, что впереди ее ждут вечерние, и так день за днем и год за годом без выходных! От этого становилось особенно печально и безысходно, так что все это грозило перелиться в смертный грех уныния, от которого, в сочетании с ленью, непослушанием и тайноядением, возможно, произросло бы и загадочное мшелоимство, а то и что похуже, впрочем, справиться об этом можно было у подстекольного змия. А ведь в конце каждой недели было еще «Последование ко святому Причащению»: три канона (хотя бы укороченных, объединенных в один) и долгие, долгие, бесконечные, непонятные молитвы, на несколько страниц каждая…

Но с «Последованием» еще ладно, а какой смысл в этих утренних и вечерних молитвах – она не понимала в принципе.

Молитва – это разговор с Богом, говорил в проповедях отец Митрофан. Допустим, она часто обращалась с просьбами к Нему, но это были именно просьбы, своими словами. А о чем было «говорить» каждый день, утром и вечером? Зачем нужен этот «разговор», если молитвы читаются одни и те же?

Но теперь в этом «вычитывании», за которое она взялась рьяно, хотя по‑прежнему не видела в нем смысла, было какое‑то удивительное успокоение, похожее на то, которое бывает от честно сделанных уроков. Тихая и спокойная радость от того, что все теперь «правильно» и при этом «правильно» без особых каких‑то усилий, – вот что радовало Катю. Наконец‑то она была не просто грешной сладкоежкой, драчуньей и лентяйкой, которая все время мечтала валяться с книжкой на диване, теперь она была правильной православной христианкой. Теперь родители были довольны ее благочестивым поведением, тем, что она взялась наконец за ум, теперь можно было не так бояться отца Митрофана и его пронизывающих взглядов на исповеди в ответ на привычное «не молилась утром и вечером», теперь она была его настоящей духовной дочерью, исповедующейся серьезно и вдумчиво, и ей казалось, что и он рад, что Катя – верное чадо, не то что большинство гимназистов.

Она могла только радоваться и удивляться тому, как легко все вдруг разрешилось. И даже особых мук не потребовалось, даже отказываться от любимого занятия не нужно – она влюблена в Олега, но эта влюбленность не прежняя, блудная и грешная, а тоже правильная и православная. Ведь и он, со своими четками и серьезным взглядом, был полон благочестия, желания жить по‑христиански, жить правильно, православно. Он точно так же стоял благоговейно на службах, как теперь стояла Катя (украдкой поглядывая на него из‑за колонны), пока остальные гимназисты или отсыпались дома, или, зевая и томясь, дремали у стенки.

Службы тоже всегда оставались Кате непонятны и неинтересны, за исключением – иногда – литургии. Всенощная казалась долгой, томительной, ужасающе скучной, обычно было ужасно жалко тратить на нее субботний вечер, тем более когда на улице хорошая погода. Литургию она еще более‑менее воспринимала. Во‑первых, потому что литургия – короткая служба, и все тексты были в богослужебной книжке, да еще и с переводом, по книжке можно было следить, и все становилось понятно. А во‑вторых, еще лет в девять она прочитала рассказ Никифорова‑Волгина «Тайнодействие» и прониклась. После этого рассказа она стала понимать, что смысл всей литургии в Таинстве, совершающемся в алтаре, и причастность к этому Таинству наполняла ее одновременно благоговейным ужасом и радостью. После «Верую», в особенно четкой после общего пения тишине, начиналось это – закрывались Врата, задергивалась даже шторка над ними, строго и торжественно пел хор, погружая Катю в жутковатое трепетное состояние: Таинство совершалось – хлеб и вино становились Телом и Кровью, и голос отца Митрофана начинал странно волнительно дрожать, когда он читал в алтаре (тихо не мог, все равно его слышали) те особые молитвы, которые даже «вси вернии» не должны были слышать. Звенел колокольчик трижды, как трижды было провозглашено «Аминь!» в ответ на троекратное прошение, и Катя зажмуривалась – вот сейчас, сейчас, сию минуту происходит Чудо, здесь, за деревянным алтарем и тоненькой шторкой, всего‑то ничего от Кати, Сам Святой Дух сходит на Дары, освящая Их.

Но и на литургии не всегда входила она в молитвенный и трепетный настрой, чаще, невыспавшаяся, сонная и недовольная, она дремала стоя, думая всю службу о чем‑то постороннем, и Евхаристия означала для нее скорый конец службы и – наконец‑то! – непостный обед дома.

Отец Митрофан как‑то сказал в проповеди, что Царство Небесное – это вечная литургия. Катя тогда тихо ужаснулась: всегда будет длиться эта томительная, скучная служба, которую она выносила только потому, что хорошо знала ее ход, знала, когда она закончится, и радовалась про себя, когда уже наконец пели «Отче наш». Мало того, что ради Царствия Небесного приходится отказываться от всего, страдать и идти тернистым путем, так еще и само Царствие Небесное оказалось… гм… впрочем, это были уже какие‑то кощунственные мысли, и Катя поспешно гнала их прочь.

Но теперь она не просто «делала все правильно» и получала от этого заслуженную радость, теперь в храме был Олег, и «правильное дело» становилось вдвойне радостней. Теперь Катя не хотела пропускать ни одного воскресения, ни одного праздника, еще накануне ее охватывало радостное волнение – встреча, завтра! Утром она вставала уже не так, как обычно – через силу, с трудом, а радостно вскакивала, читала утренние молитвы, умывалась, собиралась, легко бегая из комнаты в ванную и обратно, и, наверное, удивляла маму.

Воля Божия была ей совершенно очевидна. Это Бог послал ей такого ангела‑хранителя, ведь отец Митрофан всегда говорил, что спасение приходит через людей.

Кажется, кончился страшный период – переходный возраст, она пережила это страшное время без потерь, не ушла из храма, не отреклась от Христа, не соблазнила Аню и Илью, а выбрала правильный путь и начала подлинную духовную жизнь.

 

 

 

 

Тетка эта слишком уж пристально ее разглядывала: Катя время от времени поднимала голову от книги, бросала украдкой взгляд на лавочку напротив – смотрит. Ну, пусть смотрит. Наверное, ее удивляют книги – их слишком много, к тому же старых, подклеенных, библиотечных, с самодельными обложками, прежние давно уже истрепались: по этим книгам учились еще преподаватели, во всяком случае так рассказывали в библиотеке на собрании для первого курса. Им тогда всё подробно объясняли – как пользоваться каталогом, как выписывать шифр, что где находится в читальном зале.

Сегодня была удача – по требованиям принесли всё, хотя Катя и не надеялась, выписала кучу книг с запасом, чтобы взять хоть что‑нибудь, но уже издалека увидела, что сонная и вечно недовольная девушка несет, придерживая подбородком, огромную стопку, ура! Куда девать все эти книги, она думала уже потом, когда распихивала свой улов в гардеробе – в и без того набитую учебниками сумку и в пакет с физкультурной формой. Пакет топорщился, уголки книг пропороли его в трех местах, сумка не закрывалась, две книги вообще не влезали уже никуда, она решила понести их в руках, ничего. Только бы в метро удалось сесть! На «Университете» иногда бывало местечко. Сесть удалось, она утвердила в ногах пакет, взяла первую из никуда не поместившихся книг – Еврипид, хорошо, начнем читать: по античке огромный список. И тут, случайно подняв голову, встретила этот странный взгляд тетки с лавочки напротив.

Катя перевернула страницу, пытаясь вникнуть в диалог Ифигении с Орестом. Сосед слева заглянул ей через плечо, потом покосился на Катю, она краем глаза уловила этот удивленный взгляд и улыбнулась про себя – никто такие книги в метро не читает, только студенты‑филологи. Восторг от того, что она теперь студентка филфака, еще не прошел, иногда в библиотечной очереди, на лекции, в столовой или в холле, поймав свое отражение в высоком зеркале, она изумленно думала – студентка? Я? Не верилось, что это правда, но все было по‑настоящему – и серый студенческий билет с серебристым контуром главного здания МГУ на обложке, и длинные коридоры с темным вытертым скрипящим паркетом, и расписание возле учебной части, студенческая жизнь, и в этой жизни – она, Катя.

Филфак она выбрала сознательно, давно, любимая учительница литературы Анна Александровна предложила рискнуть, Катя, конечно, согласилась: с ее любовью к чтению и нелюбовью к точным наукам идти можно было только туда. Она решила идти на русское отделение, хотя когда‑то хотела быть переводчиком, но заниматься зарубежной литературой было страшно – она греховная, иностранная, чего стоит хотя бы французская литература, о которой даже отец Артемий вроде бы говорил как‑то по «Радонежу» как о дурной, а уж отец Артемий сам филолог, он знает! К тому же Катя боялась, что отец Митрофан не благословит ее на филфак, тем более в МГУ, где «золотая молодежь», поэтому, придя к нему за благословением, она особенно напирала на то, что идет на русское отделение, а там Достоевский, там Шмелев, там не страшно и, может быть, даже душеполезно. Некоторые приходские знакомые отговаривали и Катю, и ее родителей от филфака, тем более от МГУ, – там, говорили, с утра пахнет «травкой», там все ездят на таких машинах, там вообще моральное разложение, шла бы Катя лучше в православный вуз. Но отец Митрофан ее неожиданно благословил, и Катя начала готовиться к поступлению в университет со страхом и трепетом.

Конечно, она очень боялась. В университете она осталась бы совсем одна – одиноким воином Христовым среди университетских язычников. Одно дело пробегать мимо них на улице, а каково сидеть с ними за одной партой, вместе учиться? Из‑за этого она иногда малодушно думала, что лучше было бы пойти в православный вуз. Останавливало только то, что в православном вузе параллельно с основной специальностью нужно было еще в обязательном порядке учиться богословским наукам, а богословие никогда ее не привлекало, она любила светские книги, и учиться у Анны Александровны ей нравилось, тем более теперь, углубленно, не по школьной программе. Эйхенбаум, Лотман, Мочульский, Гуковский, Тынянов – они как будто указывали ей на то тайное знание, которое могло открыться, стоило только стать на этот путь, захотеть приобщиться к нему. Там, где жило это тайное знание, люди как будто уже не делились на православных и мирских, там это было неважно, там все было немного «неотмирным», другим, слишком высокими были материи, чтобы скатываться до выяснений «свой – чужой», казалось, это уже точно – для всех. Бесплотность этого тайного знания сделалась Кате очевидна, хотя она пока касалась его всего лишь кончиками пальцев, но уже вдохновлялась – оставался ей шанс выжить среди неправославных, получить светское образование.

К тому же девяностые кончились. Почему‑то, едва девятки сменились на нули, стало как‑то легче дышать – как будто в самом деле можно было начать все с нуля, как будто не только последние десять лет, но и все десять веков были сброшены со счетов, и третье тысячелетие, казалось, сладостно манило обещанием какой‑то новой светлой жизни. Темные, страшные, голодные годы ушли в прошлое, папа смог устроиться на нормальную работу, уже можно было что‑то купить, и мама тоже пошла работать на полставки – Аня и Илья уже ходили в школу, и первая половина дня у мамы освободилась.

Прежняя строгость православной жизни тоже постепенно куда‑то уходила. Уже трудно было поверить, что существовали когда‑то маленькие полуподпольные общины, что раньше всех «записывали» перед крещением. В Москве не осталось уже ни одной церкви без креста – теперь храмы восстановили, народ лился в них бесконечным потоком, рукополагали молодых батюшек, о Церкви стали больше говорить, и не только в желтых газетах, как раньше, а уже серьезно и как будто даже заинтересованно. Даже на телевидение кто‑то пытался пробиться, вроде бы появилась даже какая‑то православная передача, издавали все больше православных журналов и газет и, само собой, книг, причем не только репринтных, с ерами и ятями, а новых. Стали печатать разных батюшек, и, конечно, Кураева, издавали проповеди на кассетах, говорили о насущных церковных проблемах. Всё больше стали говорить о неофитстве, которым заболевают многие новички в церковной жизни, и о православном воспитании детей, которых не стоит заставлять ходить в храм и молиться, потому что веру нельзя воспитать насилием. А еще писали (пока осторожно), что брюки тоже могут быть женской одеждой и носить их не грех. Волосы женщинам тоже можно стричь, а телевизор можно смотреть – конечно, в разумных пределах, помня о душе.

Родители понемногу оставляли сугубую строгость в вере: разрешили Кате остричь косу и носить джинсы, а младшим детям даже купили видеомагнитофон, чтобы смотреть хорошие фильмы.

Все‑таки было немного страшно, кто‑то из маминых знакомых рассказывал, что стриженых женщин Богородица не сможет вытащить из ада: будешь падать в ад, Богородица протянет руку, чтобы ухватить за косу, а косы‑то нет. И про женщин в брюках одна старица говорила, что при Антихристе они все будут призваны в армию. Но Катя все равно радовалась этим послаблениям – теперь она могла быть не такой уж «другой» и не сильно отличаться от мирских. Конечно, это было малодушно, ведь где‑то в глубине души она понимала, что православная христианка должна нести свой крест до конца и терпеть надругательства врагов, «блажени есте, егда поносят вам», но, в конце концов, разные батюшки писали же в книжках, что греха и отречения в мирской внешности нет, а отец Митрофан ничего по этому поводу не говорил. Катя, впрочем, на всякий случай не уточняла.

Однако, несмотря на джинсы и отсутствие косы, она все равно чувствовала себя другой. Катя была островитянином, попавшим на большую землю, и поражалась всему. Она впервые вблизи увидела, как девочки курят и пьют пиво прямо из горлышка. Как говорят «хрен знает» и совершенно этого не стесняются. Некоторые – правда, совсем уж хулиганки и двоечницы – даже матерились! Все эти неправославные не читали утром и вечером молитв, зато смотрели сколько угодно телевизор, не придавая этому особого значения, спали до обеда по воскресеньям и спокойно ели в пятницу купленную в ларьке пиццу с колбасой. Катя смотрела на все это с каким‑то ненормальным жадным любопытством – ей хотелось буквально все потрогать, пощупать, понять законы «их» мира, почувствовать эту «неправославность» как можно ближе. Как это, например, утром накрасить глаза и губы, поехать в университет, а вечером пойти в клуб танцевать с друзьями? Как это – пить пиво или даже водку (как рассказывали некоторые) на всяких тусовках? И как себя ведут те, кто живет такой жизнью, о чем они думают, как себя ощущают? Ей казалось, что если она подойдет как можно ближе, пощупает, понюхает, надкусит эту жизнь, то сможет понять «их», всегда таких загадочных для нее и страшных. Ей надо было их понять, чтобы перестать так бояться.

«Они», казалось, ничего особенно не замечали, может быть, Катя хорошо маскировалась, хотя, например, вообще не красилась, и, конечно, сразу обозначила свою позицию – что она не пьет, не курит и матом не ругается. Все‑таки надо быть воином Христовым, несмотря на внешние уступки, об этом и писали в книжках – нужно хранить внутреннее, а не внешнее, вот Катя и хранила. Может быть, «они» и догадывались, но, кажется, «их» это не особенно волновало.

Они не делали никаких попыток ни унизить ее, ни обличить, более того, они даже ходили с ней после пар поболтать и прогуляться, обсуждали вполне буднично все университетские дела. Катя даже как‑то сошлась с неправославной, конечно, Варей из своей группы, впрочем, Варя носила крестик и вроде как не чуралась Церкви, хотя воцерковленной, разумеется, не была.

«Тайное знание» действительно не делало различий и требовало жертв от всех – все одинаково страдали в читальном зале, стояли в библиотечных очередях, заучивали артикуляционные профили по фонетике, все одинаково боялись первой сессии как окончательного экзамена на «настоящего студента», таскали полные сумки книг, читали в метро античку – Катя слилась с этой толпой первокурсников, плыла по течению, не думая пока ни о чем, кроме насущных забот: сдать, достать, сделать, выучить, прочитать.

«Ифигению в Тавриде» она дочитать не успела, сейчас пересадка, а на другой ветке вряд ли удастся сесть, вздохнула с сожалением – придется дочитывать дома, а дома еще столько дел! Встала, надела на плечо ремень сумки, от которой сразу заныла спина, взялась за свой неподъемный пакет и стала протискиваться к выходу. Толпа вынесла ее из дверей, закружила, Катя пробилась к колонне, чтобы остановиться, может, удастся все же впихнуть две не поместившиеся никуда книги, они очень мешали, и вдруг опять увидела прямо перед собой ту тетку, с лавочки напротив. Тетка смотрела ей в лицо, казалось, что с какой‑то даже жалостью, и вблизи стало ясно, что это не тетка, нет, это уже старушка, очень старая, все лицо в морщинах, но глаза светлые, прозрачные почти что, а взгляд ясный, даже юный, вот она и кажется моложе. Странная бабушка взяла вдруг ее за руку, Катя опешила, ничего не успела сделать, ни сказать, ни отпрянуть даже, как бабушка, глядя прямо ей в глаза, сказала ласково, сочувственно, неожиданно певучим голосом:

– Порчена ты, девка. Сглазил кто‑то.

Ее уже не было, исчезла, растворилась в толпе, Катя стояла, глядя ей вслед, – это было или не было вообще? Может, от напряженной учебы в голове помутилось? Но рука как будто зудела от прикосновения теплой сухой ладони, и Катя машинально потерла ее о джинсы. Ее толкали, она перехватила поудобнее пакет: вот‑вот порвется, доехать бы скорей до дома.

Порчена! Сглазил! Девка! Бред какой‑то. В метро полно сумасшедших.

 

 

Напряженное лето со вступительными экзаменами, начало учебы и первая сессия отодвинули на задний план всё остальное, как будто сделали душу менее восприимчивой к волнениям, мечтаниям и страстям. Но едва только Кате удалось освоиться немного в новой роли, едва только она почувствовала себя уверенней и поставила по ветру свой маленький парус в бурном море университетской жизни, как спасительная анестезия кончилась: в душе прочно прописалась болезненная острая тоска.

Было как будто две Кати – одна, внешняя, исправно тянулась, училась, общалась, жила жизнью обыкновенной студентки: сидела с девочками на «сачке» под лестницей, стояла в библиотечных очередях, перебрасывалась записочками на лекциях, радовалась стипендии, делила один на всю группу доширак в полутемном закутке у тети Цинны, который все называли почему‑то «карманом»; там всегда в перерывах между парами выстраивались гигантские очереди, зато в «окно» можно было спокойно сесть в уголке, тащить расползающиеся во все стороны пластмассовые макароны, обсуждать перлы очередного препода или делать вместе старослав.

А вторая, внутренняя Катя, тосковала. Мир ее рушился, твердая земля под ногами вдруг стала разъезжаться в разные стороны, и все вокруг как будто тонуло в непроглядном, плотном, вязком тумане. Ей казалось, что университетская суета затягивает ее, что она скатывается постепенно, отходит от Бога, все меньше у нее получается быть правильной христианкой. Она только сейчас стала понимать, как наивно решила, что устоит в вере, сохранит внутреннее, уступая во внешнем. Внутреннее таяло, внутреннее ускользало, растворялось в зыбкости и неустойчивости, которые теперь были повсюду в ее жизни. Она корила себя – за обрезанную косу, джинсы, из которых теперь не вылезала, – ведь все получалось по Евангелию, «неверный в малом неверен и во многом». Получалось, что «многое», главное, держалось на этих мелочах, держалось просто на прежнем укладе жизни, а сейчас, здесь, в другом мире, она уже не могла быть прежней – правильной православной христианкой.

Все три последних школьных года Катя жила праведной жизнью. Исправно молилась, исповедовалась у отца Митрофана, ходила в храм, не участвовала ни в «гуляньях», ни в «посиделках», которые иногда устраивали одноклассники у кого‑нибудь на квартире. Одни «посиделки» кончились плохо – пили вино, курили, были приглашены мирские, со двора, Ковалев вообще напился, об этом узнали в гимназии, кто‑то из своих рассказал, но кто именно – так и не выяснили, и все обвиняли друг друга в стукачестве. Из‑за этого было даже общегимназическое собрание, на котором «посиделки» запретили раз и навсегда и поставили вопрос об исключении Ковалева из школы, а отец Митрофан долго рассказывал, сколько на гимназистов было потрачено сил – и физических, и душевных, и что теперь со стороны учеников учителя и родители видят только черную неблагодарность.

Но Катя была далека от всех этих дел и тревог, она не ходила на совет нечестивых. У нее был единственный друг, благочестивый – Олег Благовольский. Конечно, никакие «гуляния» с ним были невозможны, да она и не хотела ничего такого, но Олегу тоже надо было сдавать на вступительных историю, так что они стали вместе дополнительно заниматься у историка Александра Григорьевича после уроков, а значит, иногда вместе ходить до метро и даже созваниваться по телефону.

Олег стал ее замечать и, кажется, выделял среди нечестивых одноклассников как более‑менее приблизившуюся к высотам – ведь она всегда с трепетом внимала его умным речам, не перебивала, не совалась со своим мнением, признавая его безоговорочный авторитет. В одиннадцатом классе он стал выглядеть еще строже, чем раньше, – надел очки в тонкой оправе, которые делали его значительно старше и серьезнее. Четки по‑прежнему прятались в рукаве – никто их не видел, но Катя об их существовании знала, поэтому замечала иногда выглядывающий из‑под манжета черный крестик. К тому же теперь Олега взяли в алтарники – и тогда, в первый раз увидев его в стихаре, она впервые же ощутила острый укол несоответствия и собственной недостойности, как будто теперь он стоял выше Кати не на метр, отделявший солею от храмового пола, а вознесся в небеса, как будто из мальчика (пусть серьезного и благочестивого) стал вдруг ангелом.

Именно теперь ей вдруг стало понятно: кто он, а кто она. Он, сын священника, благочестивый, любящий Бога юноша, прекрасный, чистый и цельный. А она… Даже определений себе давать не хотелось, и так все понятно – с растраченной уже на влюбленности душой, любительница сладкого и светских книжек, невоздержанная в словах и поступках, в прошлом вообще драчунья (хорошо, что он хоть об этом не знает), склонная всегда к хулиганствам и авантюрам, но такая далекая от благочестивой степенности, служб и молитв. Но ведь с преподобным – преподобным будеши, с ангелом она должна была стать ангелом, и разве это не было бы угодно Богу?

Он и в самом деле был похож на ангела – особенно в неземной этой одежде, такой строгий и красивый, с одухотворенным и сосредоточенным лицом. Стоял на помазании рядом со своим папой, отцом Владимиром, держал в тонких пальцах блюдечко с елеем, Катя подходила помазываться, украдкой взглядывала на него, но он был замкнут и сосредоточен, молился? Глаза его были опущены вниз, а между чуть нахмуренных бровей лежала строгая вертикальная морщинка. Катя, отойдя на свое обычное место, растирая елейный крестик на лбу, благоговейно вздыхала.

До Олега нужно было дорасти, дотянуться, созреть, чтобы он ее принял. Он явно считал ее слишком легкомысленной, слишком несерьезной – это нужно было срочно исправлять. Однажды Олег увидел у нее на парте «Подростка», который в школьную программу не входил, и сказал, что Достоевский будит в человеке низменное, вызывает к жизни темные начала в душе каждого. Катя была удивлена – это ведь Толстой был еретик и предан анафеме, а Достоевский вроде как всегда считался христианским, но промолчала, и теперь оставляла на парте невзначай «Лествицу»: пусть Олег увидит, что она не светские книги читает, а растет духовно! Очередная светская книжка тем временем была надежно укрыта в сумке тетрадями – принести в жертву свое любимое занятие Катя пока была не в силах.

Но она все равно постоянно его не догоняла.

Чем больше она узнавала о нем, чем больше касалась его жизни, тем сильнее точил ее червячок собственной недостойности. «Куда ты, Катя?!» – говорил иногда внутренний голос, даже не говорил, а отчаянно кричал. Сколько бы она ни тянулась, было понятно – ей никогда до него не достать. Она знала прекрасно, что там, у «них», у тех, кто предстоит перед Престолом, неземных, особенных людей, свои порядки, они блюдут породу, тем более Олег был из семьи потомственных священников, прадед его был расстрелян на Бутовском полигоне. За Олегом были десятилетия служб, молитв, духовных подвигов, за ним стояли священники, целый сонм духоносных предков, традиция не прерывалась, за Катей – духовная пустота, одна только полуграмотная прабабушка ходила в церковь, но разве это было настоящее исповедничество, когда она прятала иконы в шкафу?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 721; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.05 сек.