Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Железный век 9 страница




Потянулся остаток дня. За мальчиком никто не явился. Я лежала в постели, одурманенная наркотиками, подложив под спину подушку, пытаясь то так, то этак облегчить боль, мечтая уснуть и страшась снова увидеть Бородино.

В воздухе сгустилась влага, пошел дождь. Вода сочилась из засорившегося водостока. От коврика на лестничной площадке шел запах кошачьей мочи. Гробница, подумала я, Гробница позднебуржуазной эпохи. Я поворачивала голову то в одну, то в другую сторону. На подушке тонкие, давно не мытые седые волосы. А в комнате Флоренс, в густеющих сумерках, лежа навзничь на кровати, прижимает к себе бомбу, или что там у него, мальчик, с широко открытыми глазами, больше не замутненными, ясными, и думает – нет, прозревает. Прозревает миг торжества, когда поднимется, наконец, в полный рост – могучий, преображенный. Когда развернется огненный цветок, встанет столп дыма. Бомба, которую он прячет на груди, подобна талисману: так лежал во тьме своей каюты Христофор Колумб, прижимая к груди компас, таинственный инструмент, долженствующий привести его в Индию, на Острова Блаженных. Толпы полуобнаженных девушек поют и открывают ему свои объятия, а он бредет к ним по отмели, держа перед собой стрелку, которая никогда не отклоняется, но всегда указывает в одном направлении – в будущее.

Бедное дитя! Бедное дитя! Все вдруг расплылось передо мной от подступивших слез. Бедный Джон, который в прежние времена был бы взят для работы в саду и приходил в полдень к заднему крыльцу, чтоб получить свой хлеб с вареньем и напиться воды из жестянки; Джон, сражающийся теперь за всех оскорбленных и униженных, попранных, осмеянных, за всех черных садовников Южной Африки! Холодным ранним утром я услыхала, что кто‑то пытается открыть калитку. Веркюэль, подумала я, вернулся Веркюэль. Потом позвонили в дверь – раз, другой, третий – длинным, требовательным, нетерпеливым звонком, и я поняла, что это не Веркюэль.

Теперь, чтобы спуститься вниз, мне нужно немало времени, особенно в том одурманенном состоянии, которое наступает после пилюль. Все время, пока я ползла по полутемной лестнице, они звонили в звонок, стучали в дверь. «Иду!» – откликнулась я как могла громко. Но меня не дождались. Я услышала, как распахнулась калитка. Забарабанили в дверь кухни, и раздались голоса, говорящие на африкаанс. Затем скучный, непримечательный – словно камнем ударили о камень – звук выстрела. В наступившей тишине послышался отчетливый звон разбитого стекла.

– Стойте! – крикнула я и кинулась бегом – действительно бегом, хотя не подозревала, что это еще возможно, – к кухонной двери. – Стойте! – крикнула я, шаря рукой по стеклу, пытаясь справиться с засовами и цепочками. – Не делайте ничего!

На веранде спиной ко мне стоял человек в синем плаще. Он наверняка слышал меня, но не обернулся.

Отодвинув последний засов, я распахнула дверь и предстала перед ними. Халат я забыла накинуть и теперь стояла с голыми ногами в белой ночной сорочке, напоминая, надо думать, восставшую из мертвых.

– Стойте! – сказала я. – Не делайте пока ничего, он просто ребенок!

Их было трое. Двое в форме; третий, одетый в джемпер с полосой поперек груди и изображенным на ней бегущим оленем, держал в руке пистолет, дулом вниз.

– Дайте мне поговорить с ним, – сказала я, шлепая по натекшим за ночь лужам. Они изумленно уставились на меня, но удерживать не стали.

Окно в комнату Флоренс было разбито, внутри темно. Но, заглянув через дыру в стекле, я различила фигуру, скорчившуюся возле кровати, в дальнем углу.

– Открой дверь, мальчик мой, – сказала я. – Я обещаю, что они ничего тебе не сделают Ложь. Он погиб, и не в моей власти было его спасти. Но что‑то передавалось от меня к нему. Я жаждала обнять его, защитить.

Один из полицейских оказался рядом со мной, он прижимался к стене.

– Скажите ему, чтоб вышел, – проговорил он.

В ярости я накинулась на него:

– Уйдите прочь! – И зашлась кашлем. Вставало солнце, розовое среди плывущих в небе облаков.

– Джон! – позвала я сквозь кашель. – Выходи! Я не дам им тебя обидеть. Теперь рядом со мной оказался человек в джемпере.

– Скажите ему, чтоб отдал оружие, – произнес он, понизив голос.

– Какое оружие?

– У него пистолет, что еще – не знаю. Скажите, чтобы он всё отдал.

– Сперва пообещайте, что вы его не тронете.

Его пальцы сомкнулись на моем плече. Я пыталась сопротивляться, но безуспешно.

– Вы тут схватите пневмонию, – сказал он.

На меня что‑то накинули сзади: пальто… плащ… плащ одного из полицейских.

– Neem haar binne[15], – пробормотал он. Они отвели меня обратно на кухню и закрыли за мной дверь.

Я села, опять встала. Плащ пропах сигаретным дымом. Я сбросила его на пол и открыла дверь. Ноги у меня посинели от холода.

– Джон! – позвала я.

Все трое склонились над рацией. Тот, кто отдал мне свой плащ, обернулся.

– Дама, здесь находиться опасно, – сказал он и снова запихнул меня внутрь, потом попытался найти ключ, чтобы запереть дверь.

– Он просто ребенок, – сказала я.

– Дайте нам делать свою работу, – ответил он.

– Я за вами наблюдаю, – сказала я. – Я вижу все, что вы делаете. Говорю вам, он просто ребенок!

Он как будто собирался ответить, потом со вздохом предоставил мне выговориться. Молодой мужчина, худой и крепкий. Чей‑то сын; вероятно, не единственный в семье. Множество двоюродных братьев и сестер, дядей и теток, дедушек и бабушек, стоящих рядом, позади него, над ним, подобно хору, наставляющему, предостерегающему. Что я могла ему сказать? Что общего было у нас с ним, кроме того, что он явился сюда защищать меня, защищать, в более широком смысле, мои интересы?

– Ek staan nie aan jou kant nie[16], – сказала я. – Ek staan aan die teenkant.

– Я на другой стороне. Но и на другом берегу, на другом берегу реки. На дальнем берегу, и смотрю назад.

Он повернулся и обвел взглядом плиту, раковину, кухонные полки;

приходился занимать die ou dame[17], пока его товарищи делают там, снаружи, свою работу.

– Вот и всё, – сказала я. – Это конец. Все равно я не вам это говорю.

Кому же тогда? Тебе, всегда тебе. Как я живу, как жила – мой рассказ. Опять звонок в дверь. Еще мужчины, в ботинках, фуражках, в камуфляже, протопали через весь дом. Все они сгрудились у кухонного окна.

– Ну sit daar in die buitekamer[18], – объяснил полицейский, указывая в сторону комнаты Флоренс. – Daar's net die een deur en die een venster[19].

– Nee, dan het ons hom[20], – сказал один из новоприбывших.

– Предупреждаю вас, я слежу за всем, что вы делаете, – сказала я.

Он обернулся ко мне.

– Вы знаете этого мальчика? – спросил он.

– Да, я его знаю.

– Вы знали, что у него оружие? Я пожала плечами:

– Помоги, Господи, в наше время безоружным.

Вошел еще один человек – молодая женщина в форме; от нее пахнуло свежестью и чистотой.

– Is dit die dame di??[21]– сказала она; потом, повернувшись ко мне: – Нам придется ненадолго освободить дом, пока тут не закончат. Есть у вас к кому пойти – знакомые или родственники?

– Я никуда отсюда не пойду. Это мой дом. Любезности, заботливости в ней ничуть не убавилось.

– Разумеется, – сказала она, – просто оставаться здесь опасно. Нам придется попросить вас куда‑нибудь уйти, это ненадолго.

Стоявшие у окна мужчины больше не разговаривали – они нетерпеливо ждали, пока я уйду.

– Bel die ambulans[22], – сказал один из них.

– Ag, sy kan sommer by die stasie wag[23], – ответила женщина, потом повернулась ко мне. – Идемте, миссис… – Она ждала, что я добавлю свое имя. Я молчала. – Чашечку горячего чая, – предложила она.

– Я никуда не пойду.

Они обратили на мои слова не больше внимания, чем если бы я была ребенком.

– Gaan haal'n kombers, – сказал мужчина, – sy's amper blou van die kоue[24].

Женщина поднялась наверх и принесла одеяло с моей кровати. Она обернула его вокруг меня, легонько обняла за плечи, потом помогла надеть шлепанцы. Вид моих ног не вызвал у нее никакого отвращения. Хорошая девушка, которая будет кому‑то хорошей женой.

– Хотите взять с собой лекарства или что‑нибудь еще? – спросила она.

– Я никуда не уйду отсюда, – повторила я, вцепившись в стул, на котором сидела.

Они перекинулись вполголоса несколькими словами. Внезапно меня подняли, взяв сзади под мышки. Женщина взялась за мои ноги, и они понесли меня к выходу, словно ковер. Спину пронзила боль. – Отпустите меня! – крикнула я.

– Сейчас, – успокоительным тоном сказала женщина.

– У меня рак! – закричала я. – Отпустите меня!

Рак! С каким наслаждением швырнула я им в лицо это слово! Они мгновенно замерли, словно напоровшись на нож.

– Sit haar neer, dalk kom haar iets oor, – сказал державший меня человек.

– Ek het mos ges?jy moet die ambulans bel[25]. – Они кое‑как положили меня на диван.

– Где вы чувствуете боль? – спросила, нахмурившись, женщина.

– В сердце, – сказала я. Она с удивлением на меня посмотрела. – У меня рак сердца. – Тогда она поняла; она замотала головой, словно отгоняя мух.

– Когда вас трогают, вам больно?

– Мне больно все время, – сказала я.

Она переглянулась с мужчиной позади меня; он сделал ей какой‑то знак, так что она не могла сдержать улыбки.

– Я заразилась им, испив из чаши горестей, – продолжала я безудержно. Что за беда, если они сочтут меня чокнутой. – Когда‑нибудь вы тоже можете им заразиться. Это повальная болезнь.

Раздался звон разбитого стекла. Они оба поспешно вышли из комнаты; я поднялась и заковыляла следом. Все осталось по‑прежнему, только было выбито второе оконное стекло. Во дворе никого; полицейские, их было теперь шестеро, притаились на веранде, держа наготове оружие.

– Weg! – яростно закричал один из них. – Kry haar weg![26]Женщина запихнула меня обратно в дом. Когда она стала закрывать дверь, раздался внезапный взрыв, потом пальба, потом продолжительное оцепенелое молчание, потом негромкие голоса и донесшийся откуда‑то лай собаки Веркюэля.

Я попыталась распахнуть дверь, но женщина крепко держала меня.

– Если вы ему что‑нибудь сделали, я вам никогда этого не прощу, – сказала я.

– Всё в порядке, сейчас мы опять вызовем «скорую», – сказала она, стараясь меня успокоить. Но «скорая» была уже тут, стояла на тротуаре. Со всех сторон подходили возбужденные люди – соседи, прохожие, старые и молодые, черные и белые; жители соседних домов наблюдали за происходящим со своих балконов. Когда мы с женщиной‑полицейским оказались у входа в дом, привезенное на каталке покрытое одеялом тело погружали в машину.

Я собралась залезть в «скорую» следом за ним; один из санитаров даже подал мне руку, но вмешался полицейский.

– Постойте, мы пришлем за ней другую машину, – сказал он.

– Мне не надо другой машины, – сказала я. На его добродушном лице выразилось замешательство. – Я поеду с ним, – сказал я и опять попыталась залезть внутрь. Одеяло упало с меня.

Он покачал головой: «Нет», – и сделал знак санитару, тот закрыл дверь.

– Господи, прости нас! – вырвалось у меня. Завернувшись в одеяло, я побрела по Схондер‑стрит, уходя все дальше от толпы. Я почти дошла до утла, когда меня нагнала женщина‑полицейский.

– Возвращайтесь домой! – велела она.

– У меня больше нет дома, – в ярости бросила я и продолжала идти дальше.

Она попыталась удержать меня; я стряхнула ее руку.

– Sy's van haar kop af[27], – заметила она, ни к кому не обращаясь, и отстала.

На Бёйтенкант‑стрит, под путепроводом, я присела отдохнуть. Непрерывный поток машин тек мимо по направлению к центру. Никто даже не взглянул на меня. На Схондер‑стрит, я, со своей растрепанной головой и в розовом одеяле, представляла необычное зрелище; здесь, среди грязи и бетона, я стала частью городского царства теней.

По другой стороне улицы прошли мужчина с женщиной. Мне показалось, что я ее узнала. Не ее ли Веркюэль привел ко мне в дом? Или это у всех женщин, которые ошиваются возле отеля «Авалон» и винного магазина «Солли Крамер», такие паучьи ноги? Мужчина с пластиковой сумкой за плечами был не Веркюэль.

Поплотнее закутавшись в одеяло, я легла. Костями я ощущала вибрацию бетона от идущего наверху транспорта. Пилюли мои остались дома, а дом был в чужих руках. Смогу ли я прожить без пилюль? Нет. А хочу ли я жить? Меня все больше охватывал безразличный покой старого животного, которое, чувствуя, что час его близок, холодеющее, инертное, ищет в земле какую‑нибудь дыру, где все, его окружающее, откликается медленно бьющемуся сердцу. Найдя за бетонным столбом место, куда тридцать лет не заглядывало солнце, я свернулась на здоровом боку, слушая пульсацию боли, ставшую почти биением сердца.

Должно быть, я уснула. Должно быть, прошло какое‑то время. Когда я открыла глаза, возле меня сидел на корточках ребенок и шарил в складках одеяла. Рука его ползала по моему телу. «Для тебя тут ничего нет», – хотела я сказать, но у меня выскочила челюсть. Мальчик самое большее лет десяти, обритый наголо, босой, с тяжелым взглядом. Позади два его товарища, еще младше. Я выпихнула челюсть изо рта.

– Оставьте меня в покое, – сказала я. – У меня заразная болезнь.

Они неторопливо отошли подальше и, словно вороны, стали ждать.

Мне надо было освободить мочевой пузырь. Я уступила позыву и, не вставая, помочилась. Слава Богу, что есть холод, подумала я, слава Богу, что есть бесчувствие: все для того, чтоб были легкими роды.

Мальчишки опять приблизились. Я безразлично ждала, пока их руки начнут меня обшаривать. Меня убаюкивал шум колес; подобно детке в улье, я была частью гудящей, снующей жизни. Наполненный шумом воздух. Тысячи крыльев проносятся взад и вперед, не соприкасаясь. Как им всем хватает места? Как умещаются в небесах души всех умерших? Оттого, говорит Марк Аврелий, что они друг в друга перетекают: сгорают и смешиваются и таким образом становятся вновь частью великого круговорота.

Умереть после смерти. Стать единым прахом.

Край одеяла откинули. Я чувствовала свет сквозь веки и холод на щеках, там, где текли слезы. Мне что‑то втиснули между губами, пытались чем– то раздвинуть десны. Давясь, я отодвинула голову. Теперь все трое наклонились надо мной в полумраке; быть может, за ними были еще другие. Что они делают? Я попыталась оттолкнуть руку, но она надавила еще сильнее. Из горла у меня вырвался отвратительный скрежет, словно раскололи полено. Руку убрали.

– Не… – сказала я, но нёбо саднило так, что трудно было выговаривать слова.

Что я хотела им сказать? «Не делайте этого?» «Не видите – у меня ничего нет?» «Неужели у вас нет жалости?» Какая ерунда! Почему в мире должна быть жалость? Я вспомнила жуков, больших черных жуков с выпуклыми спинами, которые умирают, слабо шевеля лапками, а муравьи стекаются к ним, вгрызаясь в мягкие места, сочленения, глаза, вырывая кусочки мяса.

Это была просто палка, длиной в несколько сантиметров; он пытался засунуть ее мне в рот. Я чувствовала во рту оставленные ею комочки грязи.

Кончиком палки он приподнял мне верхнюю губу. Я отдернула голову и попыталась сплюнуть. Он выпрямился, шаркнул босой ногой, окатив мне лицо пылью и мелкими камешками.

Проезжавшая машина высветила детей своими фарами. Они стали удаляться по Бёйтен‑кант‑стрит. Вернулась темнота.

Неужели все это и впрямь было? Да, все это было, и к этому больше нечего добавить. Это случилось в двух шагах от Бреда‑стрит, и Схондер‑стрит, и Вреде‑стрит, где век назад кейптаунские патриции распорядились возвести просторные дома для себя и своих нескончаемых потомков, не подозревая, что настанет день, когда цыплята вернутся под их сень на свой насест.

В голове у меня был туман, серая каша. Меня била дрожь, рот сводило зевотой. На какое‑то время я отключилась. В лицо мне ткнулась собачья морда. Я попыталась ее отстранить, но она все лезла ко мне, минуя пальцы. И я покорилась, думая: есть кое‑что похуже собачьего мокрого носа, ее напряженного дыхания. Я дала ей лизать мое лицо, лизать губы, вылизать соль моих слёз. Возможно, это были поцелуи – как посмотреть.

С собакой кто‑то был. Мне показалось, что я узнаю запах. Веркюэлъ? Или все бродяги одинаково пахнут палой листвой, нижним бельем, гниющим в мусорной куче?

– Мистер Веркюэль? – прокаркала я, и пес возбужденно заскулил, фыркнув мне прямо в лицо.

Вспыхнул огонек спички. Да, то был Веркюэль собственной персоной.

– Кто вас здесь положил? – спросил он.

– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.

Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.

Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. Однако он поднял меня, прямо в одеяле с мокрым пятном, и понес. Сорок лет, подумала я, сорок лет прошло с тех пор, как меня нес на руках мужчина. Беда рослых женщин. Не это ли ожидает в конце: сильные руки, несущие по песку, по отмелям, мимо волнорезов, в темную глубину?

Мы были далеко от путепровода, в благословенной тишине. Какое облегчение! Куда подевалась боль? Или она тоже повеселела?

– Не возвращайтесь на Схондер‑стрит, – велела я. Когда он проходил под фонарем, я увидела, как напряжены у него мускулы шеи, и услышала его частое дыхание.

– Опустите меня на минуту, – сказала я. Он опустил и передохнул. Сколько еще мне ждать, пока куртка спадет с него и за плечами прорежутся могучие крылья?

Он понес меня по Бёйтенкант‑стрит, через Вреде‑стрит и, постепенно замедляя шаг, ощупью находя в темноте дорогу, в темный лесок. Сквозь ветки виднелись звезды.

Здесь он посадил меня на землю.

– Я так вас рада видеть, – эти слова исходили из самого сердца. Потом я сказала: – До того как вы пришли, на меня напали какие‑то дети. То ли хотели меня изнасиловать, то ли им было любопытно, я так и не поняла. Поэтому я так странно говорю. Они сунули мне в рот палку, не знаю зачем. Что они могли найти в этом приятного?

– Они искали у вас золотые коронки, – сказал он. – Они сдают золото в ломбард и получают за него деньги.

– Золотые коронки? У меня нет золотых коронок. Я вообще вынула зубы. Вот они.

Он достал откуда‑то из темноты кусок картона – сложенную картонную коробку. Постелил ее на землю, помог мне лечь. Потом, неспешно, без малейшего стеснения, улегся тоже, ко мне спиной. Пес устроился между наших ног.

– Не хотите часть одеяла? – сказала я.

– Всё в порядке. Прошло какое‑то время.

– Простите, но мне очень хочется пить, – прошептала я. – Здесь нет нигде воды?

Он встал и вернулся с бутылкой. Я понюхала: сладкое вино, бутылка наполовину пуста.

– Все, что у меня есть, – сказал он.

Я выпила. Вино не утолило жажды, но звезды в небе поплыли. Все отошло куда‑то далеко: запах сырой земли, холод, мужчина рядом со мной, мое собственное тело. Как рак в конце долгого дня устало складывает клешни, так и боль отправилась на покой. Я снова окунулась в темноту.

Когда я проснулась, он перевернулся на другой бок и положил одну руку мне на шею. Я могла освободиться, но не хотела его беспокоить. Так, пока занимался постепенно новый день, я лежала с ним лицом к лицу и не двигалась. Один раз он открыл глаза, настороженные, как у зверя. «Я все еще здесь», – шепнула я. Глаза закрылись. Мне пришла мысль: кого из живущих на земле я лучше всего знаю в этот час? Его. Каждый волос в его бороде, каждую морщину на лбу. Его, а не тебя. Потому что он здесь, теперь, рядом со мной.

Прости меня. Времени мало, мне приходится довериться сердцу и говорить правду. Слепо, покорно я следую за правдой, куда бы она ни привела.

– Вы не спите? – шепнула я.

– Нет.

– Оба мальчика мертвы, – сказала я. – Они убили обоих. Вы знали?

– Я знаю.

– Знаете, что случилось дома?

– Да.

– Ничего, если я буду говорить?

– Говорите.

– Я вот что хочу сказать: в тот день, когда Беки умер, я познакомилась с братом Флоренс – родным или двоюродным, не знаю. Это образованный человек. Я сказала ему, как жалею о том, что Беки оказался вовлечен в эту – как назвать ее? – в эту борьбу. Я сказала: «Он совсем еще ребенок. Ему еще рано. Если бы не его друг, он бы никогда в это не ввязался». Потом я снова говорила с ним по телефону. Я сказала ему прямо, что я думаю о товариществе, во имя которого погибли оба эти мальчика. Я назвала это мистическим притяжением смерти. Я обвиняла Флоренс и его в том, что они этому потворствуют. Он вежливо выслушал меня и сказал, что остается при своем мнении. Я не сумела его убедить. Но теперь я спрашиваю себя: а есть ли у меня право рассуждать о товариществе, да и о вообще о чем‑либо? Какое право у меня желать, чтобы Беки и его друг остались в стороне от борьбы? Мнение, которое существует в пустоте, которое никого не задевает, это не мнение. Мнения должны быть услышаны – услышаны и взвешены, а не просто выслушаны из вежливости. А чтобы их взвесили, они должны иметь вес. Для мистера Табани то, что я говорю, не имеет веса. Флоренс – та просто не слышит меня. Для нее все происходящее в моей голове не имеет ровно никакого значения, я это знаю.

Веркюэлъ поднялся, зашел за дерево и помочился. Затем, к моему удивлению, подошел и лег снова. Пес свернулся рядом, ткнувшись носом ему между ног. Я ощупала языком ссадину во рту и почувствовала вкус крови.

– Мои взгляды не изменились, – продолжала я. – Мне по‑прежнему претят все эти призывы жертвовать собой, ведущие к тому, что молодые люди в грязи истекают кровью. Война всегда не то, чем она притворяется. Поскребите ее, и вы обязательно найдете стариков, посылающих на смерть молодых во имя той или иной абстрактной идеи. Что бы мистер Табани ни говорил (я не виню его: будущее всегда приходит под каким‑нибудь покровом; явись оно нам таким как есть, мы обратились бы в камень от этого зрелища), эта война остается войной старых против молодых. «Свобода или смерть!» – кричат Беки и его друзья. Чьи это слова? Не их собственные. «Свобода или смерть!»– наверняка повторяют те две маленькие девочки во сне. Нет! Мне хочется сказать им: Спасайтесь! Чьим голосом говорит подлинная мудрость, мистер Веркюэль? Думаю, что моим. Но кто я такая, кто я такая, чтобы вообще иметь голос? Могу ли я, по совести, убеждать их отвернуться от этого зова? Что мне еще остается, кроме как сидеть в сторонке, не открывая рта? У меня нет голоса; я давным– давно его потеряла; а может быть, у меня его никогда и не было. У меня нет голоса, и точка. Далее должно быть молчание. Но этим самым–что бы это ни было – этим голосом, который и не голос вовсе, я все продолжаю говорить. Все продолжаю.

Что делал сейчас Веркюэль–улыбался? Его лицо было скрыто. Беззубым шепотом, шепелявя, я продолжала.

– Давным‑давно было совершено преступление. Как давно? Не знаю. Но явно раньше 1916 года. Так давно, что я в него родилась. Оно – часть моего наследства. Часть меня, а я – его часть. Как и за всякое преступление, за него следует расплата. Раньше я полагала, что эта расплата исчисляется стыдом. Прожить всю жизнь со стыдом и со стыдом умереть, не– оплаканной, в какой‑нибудь дыре. Я с этим примирилась. Я не пыталась уйти от этого. Хоть я и не просила совершать преступление, но оно было совершено во имя меня. Временами я изливала свою ярость на людей, которым досталась черная работа,

– вы были свидетелем этому, этой постыдной ярости, такой же тупой, как те, против кого она была обращена, – но в каком‑то смысле я примирилась и с тем, что они живут внутри меня. И когда в ярости я призывала на их головы смерть, то призывала смерть и на свою голову. Во имя чести. Священного понятия чести. Honesta mors[28]. Я не представляю себе, что такое свобода, мистер Веркюэль. Уверена, что Беки и его друг тоже этого не представляли. Быть может, это всегда лишь то, что непредставимо для нас. Однако когда мы сталкиваемся с несвободой, мы ее узнаём, не так ли? Беки не был свободен, и это знал. Вы не свободны, по крайней мере тут, на земле, так же, как и я. Я рождена в рабстве и почти наверняка в рабстве умру. Жизнь в кандалах, смерть в кандалах: все это входит в цену; от этого не отвертишься, скулить по этому поводу бесполезно. Чего я не знала, чего я не знала– слушайте же!

– это что цена еще выше. Я обсчиталась. Где вкралась ошибка? Она как‑то связана была с честностью, с представлением, вынесенным из того, чему меня учили, вычитанным из книг, что будто бы душа честного человека не подвержена порче. Я всегда старалась быть честной, честной с самой собой, и стыд был моим поводырем. Пока мне было стыдно, я знала, что не уклонилась в бесчестие. Именно так я использовала стыд: как ориентир, как что‑то всегда неизменное, к чему можно вернуться вслепую, чтобы коснуться его и понять, где ты находишься. В остальном я старалась держаться подальше от моего стыда. Я никогда не отдавалась ему. Стыд никогда не становился постыдным наслаждением, никогда не переставал глодать меня. Я не гордилась им, я его стыдилась. Моего собственного стыда. День за днем полный рот пепла, день за днем во рту один и тот же вкус.

Это моя исповедь, мистер Веркюэль. В это утро я исповедуюсь так полно, как только могу. Я ничего не утаила. Я признаю, что была хорошим человеком. И продолжаю им быть. Но, как видно, пришли времена; когда недостаточно быть хорошим.

Чего я не рассчитала, так это что с меня могут потребовать больше, чем просто быть хорошей. Поскольку хороших людей в этой стране и так достаточно – хороших или почти хороших. А нынешнее время требует совсем другого. Оно требует героизма. Это слово, когда я его произношу, кажется в моих устах неуместным. Сомневаюсь, чтоб я его вообще употребляла, даже когда читала лекции. Почему? Быть может, из уважения. Быть может, от стыда. Так опускаешь глаза перед голым человеком. Должно быть, в лекции я употребила бы вместо него слова героическое поведение. Герой и его героическое поведение. Герой, обнаженная античная статуя. Веркюэль издал глубокий стон. Я нагнулась над ним, но видна была только небритая щека и волосатое ухо. «Мистер Веркюэль», – шепнула я. Он не шелохнулся. Спит? Притворился, что спит? С какого момента он перестал слушать? Слышал ли, что я сказала о героизме? О честности и стыде? Теряет ли силу исповедь, если она не услышана? Слышишь ли меня ты, или я и тебя усыпила?

Я отошла в кусты. Кругом пели птицы. Кто бы мог подумать, что на городских окраинах столько птиц! Словно в Аркадии. Неудивительно, что Веркюэль и его друзья предпочитают жить на свежем воздухе. Зачем еще нужна крыша, кроме как для защиты от дождя? Веркюэль и его товарищи.

Я снова легла рядом с ним; ноги у меня замерзли и были в грязи. Уже совсем рассвело. На нашей сплющенной коробке посреди пустыря мы, наверное, видны были с дороги. Таковы мы, должно быть, перед лицом ангелов: люди, живущие в стеклянных домах; ни одно наше действие не скрыто. Наши сердца тоже обнажены в стеклянной грудной клетке. Птичье пение лилось на меня, словно дождь.

– Сегодня утром я совсем хорошо себя чувствую, – сказала я. – Но лучше нам вернуться домой. Хорошее самочувствие обычно означает, что скоро мне станет хуже.

Веркюэль сел, снял шляпу, почесал голову длинными грязными ногтями. Пес прибежал откуда‑то и поднял суету вокруг нас. Веркюэль сложил кусок картона и спрятал его в кустах.

– Вы знаете, что мне удалили грудь? – вдруг ни с того ни с сего сказала я.

Он замялся, ему как будто стало не по себе.

– Разумеется, я об этом сожалею. Сожалею, что теперь я меченая. Как будто пытаешься продать мебель с царапиной или прожженную. Это совсем хороший стул, говоришь ты, но покупателя на него не находится. Люди не любят меченые предметы. Я говорю о своей жизни. Может быть, она и не так хороша, но все‑таки это жизнь, а не полужизнь. Я думала ее продать или просто отдать, чтобы честь была спасена. Но кому она нужна в таком состоянии? Все равно что пытаться потратить драхму. Вполне хорошая монета, но только где– то в другом месте, не здесь. Здесь она подозрительно выделяется. Но я еще не совсем отчаялась. Я все еще продолжаю искать, что бы с ней сделать. У вас есть какие‑нибудь предложения?

Веркюэль надел шляпу, натянул ее поглубже, сперва на лоб, потом на затылок.

– Я с удовольствием куплю вам новую шляпу, – сказала я.

Он улыбнулся. Я взяла его под руку, и мы не спеша направились по Вреде‑стрит.

– Хочу рассказать вам, что мне приснилось, – сказала я. – Человек, который мне снился, был без шляпы, но мне кажется, это были вы. У него были длинные масленые волосы, зачесанные назад. – Длинные и масленые, а также грязные; они лежали у него на спине противными крысиными хвостами, но этого я не сказала.

– Мы были с ним на берегу моря. Он учил меня плавать. Держал меня за руки и тянул за собой, а я только лежала на воде и перебирала ногами. На мне был трикотажный купальный костюм, какие носили в наши дни, цвета морской волны. Я была ребенком. Впрочем, во сне мы всегда дети. Он тянул меня за собой, уходя спиной в море, и смотрел мне прямо в глаза. Глаза были совсем как у вас. Волн не было, только легкая сверкающая рябь. На самом деле вода была тоже маслянистая. Когда его тело погружалось в нее, на нем оставалась блестящая пленка. Про себя я подумала: сардины в масле; я маленькая сардинка; он уводит меня в масло. Я хотела сказать: «Повернем обратно», но боялась открыть рот, чтобы масло не попало мне в легкие. Утонуть в масле – на это у меня не хватило бы мужества.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-03-29; Просмотров: 320; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.076 сек.