КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Лишье Оверватер поднимает руку
В четверг учитель дал нам задание писать буквы с длинными петлями. Мое простое перо то и дело цепляло бумагу. Высунув изо рта кончик языка, я внимательно следил, чтобы половинки пера не разъезжались, а то будут кляксы. Я писал уж слишком старательно и даже уронил ручку на пол. Наклонившись, чтобы поднять ее, я заметил, что у Лишье Оверватер сполз один из клетчатых гольфов. На ее белой‑белой икре я разглядел уйму светлых волосков. Длинным указательным пальцем Лишье Оверватер почесала под коленкой. Я тихонько ущипнул ее за икру и задел при этом ее руку. От ее пронзительного крика я весь похолодел. Я тут же сделал вид, будто ни о чем не думаю, кроме буквы с длинной петлей. Но краешком глаза следил за Лишье Оверватер. Та подняла руку и сказала громко и твердо: – Учитель, меня бесстыдно ущипнули. – Какой же негодяй это сделал? – спросил учитель. Еще немного – и я уже сам поднял бы руку. Лишье Оверватер указала на меня. – Они здесь все нахалы, – сказала она, – но этот хуже всех. Вот я расскажу папе. Учитель медленно подошел к парте, за которой я сидел. – Я ущипнул ее совсем чуть‑чуть, учитель, – сказал я. – Честное слово, вам не стоит беспокоиться. – Это уж я решу сам, сопляк, – сказал учитель и ударил меня по щеке. – Папа никому не разрешает меня бить, – сказал я. – Твой папа говорит, что у тебя такая богатая фантазия, – сказал учитель. – Твой папа говорит, что ты такой тонко чувствующий мальчик. Я не понимаю, почему тонко чувствующий мальчик с богатой фантазией вдруг ущипнул девочку за мягкое место? – У меня упала ручка. И тогда я увидел ее ногу. Я ущипнул ее, не подумав. И совсем даже не за мягкое место. Лишье Оверватер смущенно смотрела на пуговицы своей блузки. Ей явно было стыдно, что о ее попе разговаривают на уроке. Я был от нее без ума. – Знаешь, что случилось с тем мальчиком из шестого класса? – спросил учитель. Я понятия не имел, о чем речь, и ответил: – Нет, учитель, не знаю. – Он во время урока вытащил из штанов свою волшебную флейту. – Что вы говорите, учитель? – сказала Лишье Оверватер, украдкой глянув на меня, и ее глаза в тот момент были больше и голубее, чем когда‑либо. – Его на три дня выгнали из школы, – невозмутимо продолжал учитель. – Завуч целых полчаса разговаривал с его родителями. А девочка из его класса от ужаса целую неделю не могла говорить. Учитель продолжал стоять вплотную ко мне, у меня от этого зачесалась голова. Я попытался написать букву «g» с красивой петлей, но ничего не получалось. Оттого что мальчишки изо всех сил старались удержаться от смеха, вокруг меня словно повисла тишина. Я подумал: больше никогда в жизни не буду связываться с девчонками. – А твой отец вообще‑то служил в армии? – Да нет, – ответил я почти с улыбкой, – конечно, нет. Учитель съездил мне по другой щеке. – Получай, – рявкнул он, – это тебе за «конечно, нет». Я хотел возразить, но тут прозвенел звонок.
Пройдя через подворотню, я направился домой кратчайшим путем. Оставив мост Хохе Слёйс слева, я пересек замерзший Амстел по льду. Обе щеки горели – приятное ощущение равновесия. Затвердевший снег скрипел у меня под ногами. Я чувствовал себя прекрасно. Наконец‑то учитель хорошенько мне врезал. Я уже давно расстраивался из‑за того, что учитель, раздавая оплеухи направо и налево, меня всякий раз пропускал. И теперь наконец‑то я тоже заработал. И этим я был обязан Лишье Оверватер. У меня в голове все перемешалось. Поэтому я сосчитал до десяти – это проще простого, но когда я попытался сосчитать обратно от десяти до одного, то быстро сбился. Шесть, четыре, пять, как это там… ну да ничего, такое может случиться с любым. Я дошел до середины Амстела. Вообще‑то ветер был не такой уж сильный. Но на широкой белой равнине казалось, будто он хочет сдуть меня с ног. Я увидел, как Лишье Оверватер и Элшье Схун идут рядом вдоль набережной. Они направлялись к мосту Махере Брюх. Я тайком двинулся по льду параллельно им. Они болтали друг с дружкой без умолку и шли под руку, так что ветру свалить их было намного труднее, чем меня. Да и вообще упасть вдвоем – это здорово. Падать в одиночку, как я это все время делал, – совсем не здорово, колени у меня уже так запачкались, что даже не было видно крови. Я бежал вприпрыжку по скользкому льду и старался не отставать от девочек, при этом я раза четыре шлепался – то растягивался носом вниз, то тяпался на попу, – но мне не привыкать. После Амстелслёйса я потерял их из виду. Я помчался по скользкому льду во весь опор. Я знал: чем быстрее бежишь, тем меньше скользишь. Недалеко от Махере Брюх я остановился. Я был один‑одинешенек среди ледяной пустыни. Девочки невозмутимо шагали по мосту. Они должны были меня видеть. Я махал им обеими руками. И вот мне показалось, что они на меня смотрят. Я по‑дурацки продолжал махать. Они еще больше сблизили головы и продолжали себе секретничать. О чем они болтали? Лишье Оверватер изо всех сил мотала головой, это я видел. Может быть, Элшье Схун сказала: «По‑моему, Томми ужасно смешной». Очень может быть. Да, очень может быть. Они пошли по Керкстрат и скрылись из виду. Лишье Оверватер живет на Утрехтской улице, Элшье Схун – на одном из каналов в центре. У каждой наверняка есть отдельная комната. Уютная комната, где всегда тепло; там, наверное, стоит старенький детский стульчик, а на нем сидит любимый мишка – с пролысинами у носа и на ушах, оттого что его часто гладят. В точности я этого никогда не узнаю, девчоночьи комнаты – это что‑то такое далекое, хотя во многих домах они совсем близко. Я развернулся и двинулся по льду обратно, прочь от Махере Брюх. Дойдя опять до Амстелслёйса, я увидел, что на перилах в самой середине моста Хохе Слёйс стоит человек, держась за фонарь. Я остановился. Оттого что человек выглядел жутко нелепо, я сразу понял, кто это. – Привет, папа! – сказал я тихонько. Я не мог понять, что он там делает на перилах моста. Он был слишком стар для подобных шуток. Он бы мог быть моим дедушкой. Тетя Фи говорит, что для папы я поскребыш. Вот он мне помахал. Мне было за него стыдно. Не люблю, когда он валяет дурака на людях. И откуда он знает, что я Томас? Я слишком далеко от него, и он не может видеть наверняка. Я побежал к мосту, на котором стоял папа. Он все махал и махал. Добежав до самого моста, я остановился. Помахал ему в ответ и крикнул: – Что ты там делаешь? – У меня есть работа! – заорал папа. – Томас, я еду во Фрицландию! Тут я заревел. Так, что сам испугался. Я заревел не из‑за полученных оплеух, не из‑за жуткого крика Лишье Оверватер и уж точно не из‑за Фрицландии, а просто само так получилось. Папа был, по его меркам, в прекрасном настроении. Пел в кухне, даже засучил рукава и принялся рассказывать мне о Пайне – городишке в Германии, где он будет работать в учреждении, которое он называл БАР. – А что это значит? – спросил я. – British Army over Rhine – Британская рейнская армия, – сказал он с важным видом. – Как‑как? – Мне пришлось сдавать экзамен, Томас, теперь могу тебе об этом рассказать. А то я боялся провалиться. Когда человеку за пятьдесят, то проваливаться на экзамене очень не хочется, после пятидесяти экзамены надо не сдавать, а принимать, так ведь? Я сдал блестяще, по‑немецки я говорю так же хорошо, как до войны, а майор, принимавший у меня экзамен по английскому, засмущался из‑за собственного плохого произношения. – И что ты будешь делать в Пайне? – Зарабатывать денежки, малыш; тебе ведь нужна новая куртка, новые очки… – Но я не ношу очков. Папа хмыкнул. – Я буду работать в цензуре, – сказал он, – буду целыми днями читать письма, написанные фрицами. Англичане боятся, что фрицы снюхаются с русскими или тайком соберут новую армию. – Значит, ты будешь дни напролет только письмишки почитывать. – Я это вижу иначе. Цензура не делает мир счастливым. Я плохой человек. Но и плохой человек должен заботиться о том, чтобы его сын не голодал. – Почему ты плохой человек? – Эти письма от Генриха к Хильдегарде меня абсолютно не касаются. Я не хочу их читать. И я не буду их читать. Я вложу их обратно в конверт и поставлю на конверт штемпель. Это самое приятное, если ты плохой человек, – можешь сам решать, что ты хочешь делать, а чего не хочешь. Передай‑ка мне соль. Эти котлетки на косточке чудесно пахнут, правда?
Я сидел один за накрытым столом. Папа повесил себе на левую руку протершееся почти до дыр кухонное полотенце и разыгрывал из себя официанта. Наклонился ко мне, щелкнул каблуками. – Перестань, – сказал я, – не изображай, пожалуйста, фрица. – Verzeihung[3], – сказал он. – Перестань. – Через несколько месяцев ты будешь жить как принц. Мы пойдем в зоопарк, в цирк. В Пайне я расквартирован в старинном немецком особняке, я там буду по вечерам курить сигареты, потягивать коньячок и смотреть в окно, как фрицы пробираются по заснеженной улице в ботинках или тапках. Он поднес блюдо к самому моему носу. – Noch ein wenig Kartoffeln, ja?[4] – He говори по‑немецки, это противный язык. Папа сел, взял в руку обглоданную косточку и принялся задумчиво ее рассматривать. – Когда я сегодня тебя увидел, – сказал он и улыбнулся, – когда я сегодня увидел тебя на льду, я подумал: смотрите, вон мой сын Томас, смотрите, парень отлично развлекается сам, до чего же он веселый малый. – Я сначала шел вместе с Лишье Оверватер. – Лишье Оверватер, – повторил папа задумчиво. – Это девочка? – Нет, мальчик!.. – И о чем вы разговаривали? – Обо всем на свете. – Расскажи что‑нибудь. – Она сказала, что очень любит плавать в бассейне, и что ей каждый день дают по двадцать пять центов на бассейн, а она иногда прогуливает и покупает себе на эти деньги что‑нибудь вкусненькое, а купальник мочит в фонтане на площади Фредерика, а полотенце только немножко обрызгивает водой. Однажды она нечаянно упустила купальник, и он уплыл на середину фонтана, и она подумала: что же теперь делать? Сняла туфли и чулки и пошла по воде за купа… – В фонтане уже давно нет воды, Томас. Сейчас слишком холодно. Я помолчал. – Ну да, – ответил я после паузы, – это было прошлым летом, она всегда рассказывает о том, что было давным‑давно, совсем как ты, странная привычка; я всегда рассказываю просто о том, что произошло вчера, потому что хорошо это помню. Например, вчера она пригласила меня к себе домой; у нее очень большая комната, когда там разговариваешь, приходится орать во весь голос, и ее мама принесла нам красный‑красный лимонад, и я подавился им, такой он был сладкий, а Лишье Оверватер сказала: «А теперь, мама, уходи», и когда мама ушла, мы стали играть в игральные кости, в какую‑то дурацкую игру, она смеялась, когда проигрывала, а проигрывала она все время, и вообще Лишье Оверватер непрерывно смеялась. – Почему ты не зовешь ее просто Лишье? Зачем все время добавляешь Оверватер? – спросил папа, почесывая бровь. – Так ее зовут. – А почему ты плакал тогда на Амстеле? По‑моему, если человек поплакал и перестал, об этом незачем больше вспоминать. Я так уже совсем забыл о своем приступе плача. И пусть никто мне о нем не напоминает, тем более папа. – Потому, – сказал я. – Я спросил: почему? – Я и отвечаю: потому. – Вот что я хотел тебе сказать, Томас… Он замолчал, потому что должен был высморкаться. – Ну так скажи. А я – я тебе ничего больше не буду говорить про Лишье Оверватер. Он неторопливо спрятал носовой платок. – Тебе нельзя поехать со мной в Пайне, – сказал он, – маленькому мальчику там делать нечего; там будут кормить невкусной английской едой, а я должен буду все дни напролет только читать и читать. И я буду расстраиваться от мысли о том, что ты ходишь вокруг и что эти немецкие мальчишки могут украсть у тебя кепку или начнут тебе рассказывать сказки о том, что Гитлер построил хорошие дороги. – У меня нет кепки. – Знаю. – Я останусь тут? – спросил я. – Здесь, в этом доме? Папа не отрывал от меня взгляда, но не видел меня, потому что думал. – Ты так хочешь? – Нет, я просто спросил. – Ты переедешь к тете Фи. У тебя будет отдельная комната, та вот, боковая, – теперь тебе не придется спать у тети Фи на чердаке. – И тебя не будет рядом, если я проснусь? – Не будет. – Лишье Оверватер едет летом с мамой и папой во Фрицландию[5]. Если будет ясная погода, они будут кататься на яхте. Она уже научилась плавать и обещала меня тоже научить. – Я уезжаю ненадолго, – сказал папа. – Всего на несколько месяцев. – Ты будешь носить солдатскую форму? – Ты что, обалдел? – Но ты же будешь служить вместе с солдатами? – Нет, я буду служить в цензуре, у англичан; ну да, я буду служить, но ходить буду в своих брюках и в своем пиджаке. – Ты ведь никогда не стрелял, да? – Да, никогда. – Ты об этом жалеешь? – Что нет, то нет. – Ты и в Пайне тоже не будешь стрелять? – Конечно, нет – в кого же там стрелять? – Во фрицев. – Зачем? – Так, ради забавы. – Нет, Томас, – сказал папа. – Я не буду в них стрелять, они сейчас безоружные и несчастные. – Я бы в них пострелял. – К счастью, детям разрешается носить только игрушечные ружья. А то было бы черт знает что. – У меня нет игрушечного ружья. Папа засмеялся и спросил: – Noch ein wenig? Еще немножко? – Нет! – завопил я.
Среди ночи я проснулся в страхе. Мне снилось что‑то ужасное, но когда мне снятся ужасные вещи, я их сразу забываю. Я зажег настольную лампу. На соседней кровати спал папа. Богатырским сном. Одеяло укрывало его не полностью, и я видел его ботинки, полоску носков и белые ноги. Вечером ему было слишком лень раздеваться. Я удивился, что он не просыпается от собственного храпа. Оттого что папа лежал в кровати так несуразно, а от его одежды пахло табаком, мне вспомнилась голодная зима сорок четвертого года. В середине зимы у папы было еще несколько коробок с окурками, из которых он крутил самокрутки, а вот папиросная бумага кончилась. Из тоненькой Библии, в которой было, наверное, несколько тысяч страниц, он выдергивал полупрозрачные листочки и закручивал в них табак. «Я пускаю в ход только те страницы, на которых Бог ведет себя как Гитлер и истребляет целые народы». Я смотрел на папу. Ботинки его казались неестественно большими. Подбородок был покрыт черной щетиной, рот открылся. Я никогда больше не буду кидать ему в рот горошины, потому что от этого он может жутко подавиться, знаю по собственному опыту. Я продолжал думать о голодной зиме. В конце концов чинарики тоже кончились. Папа время от времени подносил ко рту два выпрямленных пальца и смотрел удивленно, почему это между ними нет сигареты. Папа застонал. Теперь он мог проснуться в любую минуту. Вот бы сейчас снова была война, думал я, вот бы опять было холодно и темным‑темно на улице, вот бы на всех окнах опять было затемнение, – я бы тогда спал в своей комнате и слушал бы, как в соседней комнате переговариваются мама с папой. Но война уже давно кончилась, печка топилась с потрескиванием, а у меня болел живот от свиной отбивной. Я начал проваливаться в сон. – Что же это такое, – услышал я у себя за спиной папино ворчанье, – как же это я не снял ботинки?
Дата добавления: 2015-05-26; Просмотров: 442; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |