Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Горящий светильник 2 страница




– Но я не прошу вас занимать меня баснями, – сказал Чалмерс. – Признаюсь вам откровенно, что мне просто неожиданно взбрело в голову пригласить какого‑нибудь незнакомца отобедать со мной. Поверьте, я не собираюсь докучать вам расспросами.

– А, бросьте! – воскликнул гость, с аппетитом принимаясь за суп. – Я ровным счетом ничего не имею против. Стоит мне завидеть приближающегося калифа, и я мгновенно превращаюсь в заправский восточный альманах в красной обложке, уже разрезанный для удобства чтения. Правду сказать, у нашей ночлежной братии выработалась даже своя такса на этот случай. Ведь кто‑нибудь непременно остановится и пожелает узнать, что послужило причиной нашего падения. За сэндвич и кружку пива я обычно сообщаю, что виной всему была выпивка. За кусок солонины с капустой и чашку кофе я преподношу историю из популярной серии «Жестокосердый домовладелец, или Шесть месяцев на больничной койке и потеря работы». За бифштекс из вырезки и двадцать пять центов на ночлежку выдается полноценная уолл‑стритовская трагедия внезапного банкротства и постепенного падения на дно. Но с благотворительностью такого размаха, как у вас, я сталкиваюсь впервые. У меня не заготовлено никаких вариантов на этот случай. Поэтому я готов предложить вам, мистер Чалмерс, подлинную историю моей жизни, если вы согласны ее выслушать. Поверить в нее вам будет, пожалуй, труднее, чем в любую небылицу.

Часом позже, когда Филлипс убрал со стола и подал кофе и сигары, гость из далекой Аравии с довольным видом откинулся на спинку стула.

– Слыхали вы когда‑нибудь о Шеррарде Пальмере? – загадочно улыбаясь, спросил он.

– Это имя мне как будто знакомо, – сказал Чалмерс, – Мне кажется, оно принадлежит художнику, пользовавшемуся довольно большой известностью несколько лет назад.

– Пять лет назад, – уточнил гость. – После чего я пошел ко дну, как кусок свинца. Я – Шеррард Пальмер! Последний написанный мною портрет я продал за две тысячи долларов. А затем – всё, ни одна живая душа не соглашалась мне больше позировать, даже если я предлагал отдать портрет даром.

– Что же произошло? – не удержался от вопроса Чалмерс.

– Произошла странная вещь, – угрюмо отвечал Пальмер. – Сам до сих пор как следует не пойму. Сначала я как сыр в масле катался. Двери фешенебельных гостиных были открыты для меня настежь, и заказы сыпались со всех сторон. Газеты называли меня модным художником. А потом начались какие‑то странности. Стоило мне написать портрет, и все, кто бы его ни увидел, принимались как‑то загадочно перешептываться и переглядываться.

Довольно скоро я понял, что за этим крылось. В моих портретах каким‑то образом выявлялись скрытые черты характера изображенного на нем лица. Сам не знаю, как это у меня получалось, ведь я писал то, что видел. Знаю только, что это меня сгубило. Кое‑кто из моих заказчиков пришел в бешенство и отказался взять портрет. Я написал портрет одной дамы – очень красивой, блистающей в свете. Когда портрет был закончен, муж этой дамы долго смотрел на него с каким‑то странным выражением лица, а через неделю возбудил дело о разводе.

Помню еще случай с одним банкиром, который мне позировал. Когда я выставил его портрет у себя в студии, кто‑то из знакомых этого банкира пришел поглядеть на него. «Боже милостивый! – воскликнул этот знакомый. – Неужто у него в самом деле такое выражение лица?» Я заверил его, что все находят в этом портрете очень большое сходство с оригиналом. «Я как‑то никогда не замечал такого выражения в его глазах, – сказал он. – Пожалуй, я заеду в банк и сниму со счета свои деньги». И он отправился в банк, но его денег там уже не оказалось, как, впрочем и самого банкира.

Прошло не так уж много времени, и я очутился на мели. Люди не хотели, чтобы портреты разоблачали низменные стороны их души. Они могли улыбаться и придавать своему лицу лживое выражение, но портреты этого делать не умели. Я перестал получать заказы, и мне пришлось бросить свою профессию. Некоторое время я пробовал работать художником в газете, потом литографом, но и там моя деятельность кончилась так же плачевно. Когда я перерисовывал чью‑нибудь фотографию, в моем рисунке выявлялись те черты характера, которых не было видно на фотографии, но которые, как я понимаю, были присущи оригиналу. Заказчики, особенно женщины, поднимали вой, и я не мог долго удержаться ни на одной работе. Тогда в поисках утешения я начал преклонять свою усталую главу на грудь старушки выпивки, после чего довольно скоро очутился в очереди на ночлежку и научился творить устные легенды для подателей милостыни на базарах нищеты. Не утомил ли я тебя своей правдивой повестью, о калиф? Я могу, если угодно, переключиться на уолл‑стритовскую трагедию, но там требуется пустить слезу, а я боюсь, что после такого обеда мне не удастся выдавить из глаз ни капли соленой влаги.

– О нет, нет! – взволнованно сказал Чалмерс. – Ваш рассказ очень заинтересовал меня. Все ли ваши портреты выявляли какое‑нибудь отталкивающее свойство или были среди них и такие, которые выдерживали испытание, налагаемое вашей необычайной кистью?

– Были ли такие? Да, – сказал мистер Пальмер, – были, преимущественно портреты детей, но довольно много было и женских и немало мужских. Не все люди плохи, знаете ли. А хороший человек хорош и на портрете. Как я уже сказал, объяснить это я не берусь, просто рассказываю все как есть.

На письменном столе Чалмерса лежала фотография, которая прибыла к нему в тот день из чужих стран. Не прошло и десяти минут, как он уже усадил мистера Пальмера за работу: сделать с этой фотографии набросок пастелью. Через час художник поднялся со стула и устало потянулся.

– Готово, – сказал он, зевая. – Извините, что я так долго копался. Эта работа как‑то увлекла меня. Ну и устал же я, черт побери! Прошлой ночью так и не попал в ночлежку. Ну, а теперь, о Повелитель Правоверных, мне, как я полагаю, пора и откланяться!

Чалмерс проводил гостя до двери и сунул несколько бумажек ему в руку.

– Что ж, я это приму, – сказал мистер Пальмер. – Без этого картина падения была бы неполной. Благодарю. И спасибо за превосходный обед. Сегодня я буду спать без задних ног, и мне приснится Багдад. Лишь бы наутро все это и вправду не оказалось сном. Прощайте, о калиф из калифов!

И снова Чалмерс принялся беспокойно мерить шагами свой ковер. Но при этом он старался, насколько позволяли размеры комнаты, держаться подальше от письменного стола, на котором лежал пастельный набросок. Раз‑другой он сделал попытку приблизиться к столу, но у него не хватало духу. Он видел краем глаза что‑то серовато‑коричневое и золотистое, но страх воздвиг между ним и наброском стену, разрушить которую у него не было сил. Он опустился на стул и постарался взять себя в руки. Потом вскочил и позвонил Филлипсу.

– Где‑то в этом доме живет молодой художник, – сказал он. – Некто мистер Рейнеман. Может быть, вам известно, какую он занимает квартиру?

– На самом верху, окнами на улицу, сэр, – ответствовал Филлипс.

– Ступайте к нему и спросите его, не будет ли он так добр спуститься ко мне на несколько минут.

Рейнеман пришел без промедления. Чалмерс представился.

– Мистер Рейнеман, – сказал он. – Вон там, на столе, лежит небольшой пастельный набросок. Вы очень меня обяжете, если выскажете о нем свое суждение – как о его живописных достоинствах, так и по поводу изображенного на нем лица.

Молодой художник подошел к столу и взял набросок. Чалмерс отвернулся и оперся о спинку кресла.

– Ну, а само лицо?.. Что вы скажете о нем… о той…

– Как произведение искусства это выше всяких похвал, – сказал художник. – Это работа мастера – рисунок красив, правдив, смел. Я даже несколько озадачен: за последние годы мне не доводилось видеть ни одного пастельного портрета, который мог бы стать вровень с этим.

– Ну а само лицо?.. Что вы скажете о нем… о той, с кого это писалось?

– Лицо? – повторил художник. – По‑моему, это лицо ангела Господня. Могу ли я узнать, кто…

– Моя жена! – воскликнул Чалмерс. Он бросился к изумленному художнику, схватил его за руку и хлопнул по плечу. – Она сейчас путешествует по Европе. Возьмите этот набросок, приятель, и напишите с него лучший из всех портретов, какие вы когда‑либо писали, а я уж постараюсь, чтобы вы не остались внакладе.

 

Из омара{30}

(Перевод Э. Бродерсон)

 

Боб Баббит зарекся пить. На языке богемы это говорится так: «Он перешел на воду». Причина, по которой Боб внезапно стал враждебно относиться к «демоническому зелью» (так трезвенники называют виски), может представить интерес как для сторонников трезвости, так и для содержателей питейных заведений.

Для человека всегда есть надежда на исправление, если он в трезвом виде не хочет допустить или сознаться, что он когда‑нибудь был пьян. Но если человек говорит, выражаясь прилично, «я вчера вечером здорово нализался», то остается только влить ему отрезвляющего лекарства в кофе и помолиться за его грешную душу.

Однажды вечером, идя домой, Баббит по дороге завернул в свой любимый бар на Бродвее. Там он всегда встречал двух или трех служащих городской конторы, с которыми он был знаком. Он пил с ними и болтал, а затем спешил домой, правда, иногда немного поздно, но всегда в отличном настроении. В этот вечер, войдя в бар, он услышал, как кто‑то сказал: «Баббит вчера вечером был пьян как стелька!..»

Баббит подошел к стойке буфета и увидел в зеркале, что у него страшно бледное лицо. Первый раз он взглянул правде в глаза. Другие не замечали этого, а он сам об этом не думал. Он был пьяницей, но до настоящего времени он этого не знал. То, что он всегда считал приятным возбуждением, было на самом деле мерзким опьянением. Его воображаемое остроумие было только пьяной болтовней, его веселое настроение – пьяными выходками. Нет, он никогда больше не будет пить, никогда!

– Стакан содовой, – сказал он буфетчику.

Небольшое молчание наступило в группе его старых товарищей, которые ожидали, что он присоединится к ним.

– Что, зарекся, Боб? – с холодной вежливостью спросил один из них.

– Да, – сказал Баббит.

Один из компании снова принялся за прерванный рассказ, буфетчик без своей привычной улыбки дал сдачу, и Баббит вышел.

Баббит был женат… но это связано с очень интересной историей. Я вам сейчас ее расскажу.

Началась она в Селливанском округе, где берут начало так много рек и так много неприятностей. Стоял июль месяц. Джесси проводила лето в горах, и Боб, который только что кончил университет, увидел ее однажды на прогулке. А в сентябре они уже повенчались. Вам, конечно, этот роман может показаться в виде облатки – один глоток воды, и он проглочен.

Но это не совсем так. Это не все! Тут были еще июльские дни!

Пусть восклицательный знак вам все объяснит. Если вы интересуетесь подробностями, можете прочесть «Ромео и Джульетту».

Но я должен прибавить одно. Оба они сходили с ума по поэме «Рубайят» персидского поэта Омара. Они знали наизусть каждую строчку – не подряд, но выдергивая то из одной, то из другой строфы.

В Селливанском округе много скал и деревьев, и Джесси обыкновенно сидела на скале, а Боб стоял за ней и, обняв ее, прижимался лицом к ее щеке. В такой позе они все время декламировали любимые стихи. Только в этих стихах они видели весь смысл и всю поэзию жизни. Они, конечно, понимали, что Вино, о котором в них говорилось, было только образным выражением, и что под ним подразумевалось, вероятно, какое‑нибудь божество, может быть, Любовь или Жизнь. Но в то время ни один из них еще не испробовал вина в прямом смысле.

Итак, они поженились и приехали в Нью‑Йорк. Боб предъявил куда следует свой университетский диплом и получил место в конторе адвоката – наполнять чернильницы за пятнадцать долларов в неделю. К концу второго года он зарабатывал уже пятьдесят долларов и вкусил впервые прелесть вина.

Они занимали две меблированные комнаты и кухню. Джесси привыкла к спокойной жизни провинциального города, и жизнь богемы показалась ей очень забавной. Она развесила на стенах своей комнаты сети для рыб, купила нелепого фасона буфет и научилась играть на негритянской гитаре – банджо. Два или три раза в неделю они обедали во французских или итальянских кабачках в облаках дыма, слушали хвастливые рассказы и любовались длинными волосами художников. Джесси научилась пить перед обедом коктейль, для того чтобы быть в веселом настроении. После обеда она выкуривала папиросу. Однажды, в веселом настроении, она попробовала сказать в обществе «тра‑ля‑ля!» – но дальше второго слога не пошла.

Во время обедов в кабачках они познакомились с несколькими молодыми парочками и подружились с ними. В их буфете всегда был запас пунша, виски и ликера. Однажды они пригласили своих новых друзей к обеду и весело провели время далеко за полночь. Их веселье кончилось тем, что в нижней квартире под ними упал кусок штукатурки, и Боб должен был за это заплатить четыре с половиной доллара. Этим они начали свою новую жизнь и весело шагнули в область богемы. Последняя, как известно, не имеет границ и не признает никакого правительства.

И вскоре у Боба завелось много друзей, и он ежедневно после службы проводил с ними около часа, прежде чем отправляться домой. Выпивка всегда поднимала его настроение, и он приходил домой веселый, как мальчишка. Джесси его встречала в дверях, и они обыкновенно вместо приветствия исполняли какую‑то дикую пляску. Однажды, когда заплетавшиеся ноги Боба зацепились за скамеечку и он растянулся во всю длину на полу, Джесси начала так громко и долго хохотать, что ему пришлось закидать ее подушками, чтобы заставить замолчать. Так неблагоразумно протекала их жизнь, вплоть до того дня, когда Боб Баббит впервые уяснил себе свою слабость к вину.

Когда Боб в тот достопамятный вечер вернулся домой, он нашел Джесси в переднике за приготовлением обеда. Обыкновенно, когда Боб возвращался из своего бара навеселе, он шумно здоровался с женой.

Его приход возвещался визгами, песнями, громкими поцелуями. Услышав его шаги на лестнице, старая дева, жившая рядом в комнате, обыкновенно затыкала уши ватой. Вначале супругу Боба коробила грубость таких встреч, но по мере того, как Джесси постепенно подпадала под влияние богемы, она начала смотреть на них как на единственно возможное проявление настоящей любви.

Боб молча вошел, улыбнулся, поцеловал ее нежно, но бесшумно, взял газету и уселся читать. В соседней комнате старая дева, вся в страхе, держала наготове свои комочки ваты.

Джесси, занятая приготовлением обеда, выронила нож и подбежала к мужу с испуганными глазами.

– В чем дело, Боб, ты болен?

– Нисколько, дорогая.

– Что же с тобой в таком случае?

– Ничего.

Дорогие читатели! Если женщина спрашивает вас относительно перемены в вашем настроении, то вы не отвечайте ей никогда таким образом. Скажите ей, что вы в припадке гнева убили вашу тещу и что раскаяние гнетет вас; скажите ей, что вы потеряли на бирже все состояние, что вас одолели кредиторы или мозоли; скажите ей все что угодно, только не произносите слова «ничего», если вам хоть немного дорого семейное счастье.

Джесси молча стала накрывать на стол. Она бросала подозрительные взгляды на Боба. Никогда до настоящего времени не проявлял он себя таким образом.

Когда обед был подан, она поставила бутылку пунша и стаканы. Боб отказался пить.

– Сказать тебе правду, Джесси, я бросил пить. Налей себе, если хочешь, пунша, а я выпью только содовой!

– Ты бросил пить? – спросила она, глядя на него в упор и не улыбаясь. – Почему?

– Мне это вредно! – сказал Боб. – Разве ты не одобряешь мое решение?

Джесси слегка подняла брови и одно плечо.

– Вполне, – сказала она с деланной улыбкой. – По совести говоря, я никому не могла бы посоветовать пить, курить или свистать в воскресенье.

Обед закончился почти при полном молчании. Боб старался поддерживать разговор, но ему не хватало тем для разговора. Он чувствовал себя подавленным…

Иногда украдкой он бросал взгляд на бутылку, но каждый раз в его ушах звучали слышанные им слова товарища в баре, и он старался противиться соблазну.

Джесси глубоко ощущала перемену. Казалось, что внезапно пропала вся сущность их жизни. Ложное веселье, неестественное возбуждение, в котором они жили, рассеялось в один миг. Она украдкой бросала любопытные взгляды на удрученного Боба. Тот сидел с виноватым видом.

По окончании обеда Джесси убрала со стола. С безразличным видом она снова поставила на стол бутылку пунша, стаканы и чашу с кусками льда.

– Могу я спросить, – сказала она холодным тоном, – касается ли и меня твое внезапное обращение на путь истины? Если нет, то я себе приготовлю пунш. Не знаю почему, но меня сегодня что‑то знобит!

– О, Джесси! – добродушно сказал Боб. – Не будь ко мне слишком строга. Выпей сама, если тебе хочется. Для тебя нет опасности, что ты выпьешь лишнее. Я же последнее время не знал меры, а потому решил бросить. Выпей стаканчик, а затем достань банджо и сыграй новый танец.

– Я слышала, – сказала Джесси, – что пить в одиночку очень вредная привычка. Кроме того, я не чувствую себя сегодня в настроении играть. Если мы собираемся переделывать нашу жизнь, то мы должны бросить и дурную привычку играть на банджо.

Она взяла книгу и уселась в плетеную качалку по другую сторону стола. С полчаса никто из них не проронил ни слова.

А затем Боб отложил газету и встал с странным отсутствующим выражением в глазах. Он подошел к ее стулу сзади и, протянув руки через ее плечо, взял ее руки и приложил лицо к ее щеке.

В тот же миг перед глазами Джесси исчезли стены меблированной комнаты, и она увидела перед собою селливанские горы и ручьи. Боб почувствовал, как дрогнули ее руки, когда он начал декламировать стихи из Омара:

 

Приди! мы наполним заздравные чаши,

В весеннее пламя мы ввергнем печаль,

Забудем страданья, сомнения наши,

Умчимся мечтами в волшебную даль!

 

А затем он подошел к столу и налил себе стакан.

Но в это мгновенье горный ветерок каким‑то чудом проник в комнату и сдул весь туман богемы.

Джесси вскочила и швырнула бутылку и стаканы, и они с треском полетели на пол. Другую руку она обвила вокруг шеи Боба и крепко прижалась к нему.

– О нет, Бобби, не эти строки из Омара нужно было тебе прочесть. Я не всегда была такой дурочкой, как теперь, не правда ли? Скажи мне другой стих, дорогой, тот, где говорится, что «мы заново жизнь, как чертог, перестроим»'. Скажи мне его.

– Да, я его помню, – сказал Боб. – Он начинается так:

 

Когда мы любовь хорошенько усвоим

И жизни глубокую правду поймем,

Мы заново жизнь, как чертог, перестроим,

 

– Дай, я закончу, – сказала Джесси:

 

А прежнюю всю в черепки разобьем!

 

– Она уже разбита в черепки, – сказал Боб, раздавливая битое стекло.

В нижнем этаже хозяйка меблированных комнат, миссис Пикенс, уловила своим чутким ухом звон битого стекла. Она стала жадно прислушиваться.

– Опять этот необузданный мистер Баббит вернулся домой под мухой, – сказала она. – А у него такая милая, маленькая женушка! Как мне ее жаль!

 

Маятник{31}

(Перевод М. Лорие)

 

– Восемьдесят первая улица… Кому выходить? – прокричал пастух в синем мундире.

Стадо баранов‑обывателей выбралось из вагона, другое стадо взобралось на его место. Динг‑динг! Телячьи вагоны Манхэттенской надземной дороги с грохотом двинулись дальше, а Джон Перкинс спустился по лестнице на улицу вместе со всем выпущенным на волю стадом.

Джон медленно шел к своей квартире. Медленно, потому что в лексиконе его повседневной жизни не было слов «а вдруг?». Никакие сюрпризы не ожидают человека, который два года как женат и живет в дешевой квартире. По дороге Джон Перкинс с мрачным, унылым цинизмом рисовал себе неизбежный конец скучного дня.

Кэти встретит его у дверей поцелуем, пахнущим кольдкремом и тянучками. Он снимет пальто, сядет на жесткую, как асфальт, кушетку и прочтет в вечерней газете о русских и японцах, убитых смертоносным линотипом. На обед будет тушеное мясо, салат, приправленный сапожным лаком, от которого (гарантия!) кожа не трескается и не портится, пареный ревень и клубничное желе, покрасневшее, когда к нему прилепили этикетку: «Химически чистое». После обеда Кэти покажет ему новый квадратик на своем лоскутном одеяле, который разносчик льда отрезал для нее от своего галстука. В половине восьмого они расстелят на диване и креслах газеты, чтобы достойно встретить куски штукатурки, которые посыплются с потолка, когда толстяк из квартиры над ними начнет заниматься гимнастикой. Ровно в восемь Хайки и Муни – мюзик‑холлная парочка (без ангажемента) в квартире напротив – поддадутся нежному влиянию Delirium Tremens[111]и начнут опрокидывать стулья, в уверенности, что антрепренер Гаммерштейн гонится за ними с контрактом на пятьсот долларов в неделю. Потом жилец из дома по ту сторону двора‑колодца усядется у окна со своей флейтой; газ начнет весело утекать в неизвестном направлении; кухонный лифт сойдет с рельсов; швейцар еще раз оттеснит за реку Ялу[112] пятерых детей миссис Зеновицкой; дама в бледно‑зеленых туфлях спустится вниз в сопровождении шотландского терьера и укрепит над своим звонком и почтовым ящиком карточку с фамилией, которую она носит по четвергам, – и вечерний порядок доходного дома Фрогмора вступит в свои права.

Джон Перкинс знал, что все будет именно так. И еще он знал, что в четверть девятого он соберется с духом и потянется за шляпой, а жена его произнесет раздраженным тоном следующие слова:

– Куда это вы, Джон Перкинс, хотела бы я знать?

– Думаю заглянуть к Мак‑Клоски, – ответит он, – сыграть партию‑другую с приятелями.

За последнее время это вошло у него в привычку. В десять или в одиннадцать он возвращался домой. Иногда Кэти уже спала, иногда поджидала его, готовая растопить в тигеле своего гнева еще немного позолоты со стальных цепей брака. За эти дела Купидону придется ответить, когда он предстанет перед Страшным судом со своими жертвами из доходного дома Фрогмора.

В этот вечер Джон Перкинс, войдя к себе, обнаружил поразительное нарушение повседневной рутины. Кэти не встретила его в прихожей своим сердечным аптечным поцелуем. В квартире царил зловещий беспорядок. Вещи Кэти были раскиданы повсюду. Туфли валялись посреди комнаты, щипцы для завивки, банты, халат, коробка с пудрой были брошены как попало на комоде и на стульях. Это было совсем не свойственно Кэти. У Джона упало сердце, когда он увидел гребенку с кудрявым облачком ее каштановых волос в зубьях. Кэти, очевидно, спешила и страшно волновалась, – обычно она старательно прятала эти волосы в голубую вазочку на камине, чтобы когда‑нибудь создать из них мечту каждой женщины – накладку.

На видном месте, привязанная веревочкой к газовому рожку, висела сложенная бумажка. Джон схватил ее. Это была записка от Кэти:

 

«Дорогой Джон, только что получила телеграмму, что мама очень больна. Еду поездом четыре тридцать. Мой брат Сэм встретит меня на станции. В леднике есть холодная баранина. Надеюсь, что это у нее не ангина. Заплати молочнику 50 центов. Прошлой весной у нее тоже был тяжелый приступ. Не забудь написать в Газовую компанию про счетчик, твои хорошие носки в верхнем ящике. Завтра напишу. Тороплюсь.

Кэти».

 

За два года супружеской жизни они еще не провели врозь ни одной ночи. Джон с озадаченным видом перечитал записку. Неизменный порядок его жизни был нарушен, и это ошеломило его.

На спинке стула висел, наводя грусть своей пустотой и бесформенностью, красный с черными крапинками фартук, который Кэти всегда надевала, когда подавала обед. Ее будничные платья были разбросаны впопыхах где попало. Бумажный пакетик с ее любимыми тянучками лежал еще не развязанный. Газета валялась на полу, зияя четырехугольным отверстием в том месте, где из нее вырезали расписание поездов. Все в комнате говорило об утрате, о том, что жизнь и душа отлетели от нее. Джон Перкинс стоял среди мертвых развалин, и странное, тоскливое чувство наполняло его сердце.

Он начал, как умел, наводить порядок в квартире. Когда он дотронулся до платьев Кэти, его охватил страх. Он никогда не задумывался о том, чем была бы его жизнь без Кэти. Она так растворилась в его существовании, что стала как воздух, которым он дышал, – необходимой, но почти незаметной. Теперь она внезапно ушла, скрылась, исчезла, будто ее никогда и не было. Конечно, это только на несколько дней, самое большее на неделю или две, но ему уже казалось, что сама смерть протянула перст к его прочному и спокойному убежищу.

Джон достал из ледника холодную баранину, сварил кофе и в одиночестве уселся за еду, лицом к лицу с наглым свидетельством о химической чистоте клубничного желе. В сияющем ореоле, среди утраченных благ, предстали перед ним призраки тушеного мяса и салата с сапожным лаком. Его очаг разрушен. Заболевшая теща повергла в прах его ларов и пенатов. Пообедав в одиночестве, Джон сел у окна.

Курить ему не хотелось. За окном шумел город, звал его включиться в хоровод бездумного веселья. Ночь принадлежала ему. Он может уйти, ни у кого не спрашиваясь, и окунуться в море удовольствий, как любой свободный, веселый холостяк. Он может кутить хоть до зари, и гневная Кэти не будет поджидать его с чашей, содержащей осадок его радости. Он может, если захочет, играть на бильярде у Мак‑Клоски со своими шумными приятелями, пока Аврора не затмит своим светом электрические лампы. Цепи Гименея, которые всегда сдерживали его, даже если доходный дом Фрогмора становился ему невмоготу, теперь ослабли, – Кэти уехала.

Джон Перкинс не привык анализировать свои чувства. Но, сидя в покинутой Кэти гостиной (десять на двенадцать футов), он безошибочно угадал, почему ему так нехорошо. Он понял, что Кэти необходима для его счастья. Его чувство к ней, убаюканное монотонным бытом, разом пробудилось от сознания, что ее нет. Разве не внушают нам беспрестанно при помощи поговорок, проповедей и басен, что мы только тогда начинаем ценить песню, когда упорхнет сладкоголосая птичка, или ту же мысль в других, не менее цветистых и правильных формулировках?

«Ну и дубина же я, – размышлял Джон Перкинс. – Как я обращаюсь с Кэти? Каждый вечер играю на бильярде и выпиваю с дружками, вместо того чтобы посидеть с ней дома. Бедная девочка всегда одна, без всяких развлечений, а я так себя веду! Джон Перкинс, ты последний негодяй. Но я постараюсь загладить свою вину. Я буду водить мою девочку в театр, развлекать ее. И немедленно покончу с Мак‑Клоски и всей этой шайкой».

А за окном город шумел, звал Джона Перкинса присоединиться к пляшущим в свите Момуса. А у Мак‑Клоски приятели лениво катали шары, практикуясь перед вечерней схваткой. Но ни венки и хороводы, ни стук кия не действовали на покаянную душу осиротевшего Перкинса. У него отняли его собственность, которой он не дорожил, которую даже скорее презирал, и теперь ему недоставало ее. Охваченный раскаянием, Перкинс мог бы проследить свою родословную до некоего человека по имени Адам, которого херувимы вышибли из фруктового сада.

Справа от Джона Перкинса стоял стул. На спинке его висела голубая блузка Кэти. Она еще сохраняла подобие ее очертаний. На рукавах были тонкие, характерные морщинки – след движения ее рук, трудившихся для его удобства и удовольствия. Слабый, но настойчивый аромат колокольчиков исходил от нее. Джон взял ее за рукава и долго и серьезно смотрел на неотзывчивый маркизет. Кэти не была неотзывчивой. Слезы – да, слезы – выступили на глазах у Джона Перкинса. Когда она вернется, все пойдет иначе. Он вознаградит ее за свое невнимание. Зачем жить, когда ее нет?

Дверь отворилась. Кэти вошла в комнату с маленьким саквояжем в руке. Джон бессмысленно уставился на нее.

– Фу, как я рада, что вернулась, – сказала Кэти. – Мама, оказывается, не так уж больна. Сэм был на станции и сказал, что приступ был легкий и все прошло вскоре после того, как они послали телеграмму. Я и вернулась со следующим поездом. До смерти хочется кофе.

Никто не слышал скрипа и скрежета зубчатых колес, когда механизм третьего этажа доходного дома Фрогмора повернул обратно на прежний ход. Починили пружину, наладили передачу – лента двинулась, и колеса снова завертелись по‑старому.

Джон Перкинс посмотрел на часы. Было четверть девятого. Он взял шляпу и пошел к двери.

– Куда это вы, Джон Перкинс, хотела бы я знать? – спросила Кэти раздраженным тоном.

– Думаю заглянуть к Мак‑Клоски, – ответил Джон, – сыграть партию‑другую с приятелями.

 

Во имя традиции{32}

(Перевод В. Жак)

 

Есть в году один день, который принадлежит нам. День, когда все мы, американцы, не выросшие на улице, возвращаемся в свой отчий дом, лакомимся содовым печеньем и дивимся тому, что старый колодец гораздо ближе к крыльцу, чем нам казалось. Да будет благословен этот день! Нас оповещает о нем президент Рузвельт.[113]

Что‑то говорится в эти дни о пуританах, только никто уже не может вспомнить, кто они были. Во всяком случае, мы бы, конечно, намяли им бока, если б они снова попробовали высадиться здесь. Плимут Рокс?[114]




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 282; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.105 сек.