КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Часть 1 3 страница
Нестулякой называл Семен Максимович всякого неловкого, неудачливого человека. Алексей с удивлением посматривал на старика. Чего это он так сегодня разговорился? Обыкновенно он не тратил лишних слов, да еще с сыном. С матерью он иногда беседовал на разные темы, но и то, когда сына дома не было. А сейчас он обращался именно к Алексею: мать стояла у печи и, поджав губы, серьезно слушала беседу. Семен Максимович сидел у накрытого белой клеенкой стола, поставил локоть на подоконник и слегка подпер голову. Его прямые, привыкшие к металлу темные пальцы торчали среди редких прядей седых волос. — Не годится наш царь для войны. Он за что ни возьмется, так и нагадит. С японцами воевал, нагадил, конституцию хотел сделать, тоже нагадил. Вот и маляр Кустиков такой. Семен Максимович снял руку с головы, захватил пальцами усы и бороду, потянул все книзу и крикнул: — Да. Я к тому говорю, что и тебе воевать придется. А может, еще и не придется. — Придется, слушай, что я говорю! Я лучше тебя понимаю в этих делах. Наши туда полезли, раздразнят немца, а куда бежать? Сюда побегут. Будь покоен, и тебя позовут в солдаты. Мать неловко повернулась у печки, загремела упавшим половником, наклонилась поднять, а потом побрела в сени, легонько спотыкнувшись на пороге. Семен Максимович проводил ее взглядом и еле заметно подмигнул: — Пошла глаза сушить. Эк, какой народ сырой! Да, ты на всякий случай не очень располагайся в тылу сидеть. В думках своих нужно подготовляться. — Сами же вы говорите: царь плохой. — Что ты за балбес, а еще студент! Плохая баба, бывает, плохой каши наварит, а есть все равно приходится. Никто к соседу не ходит хорошую кашу есть. Алексей улыбнулся. — Плохую бабу можно и выгнать. — Нечего зубы скалить, когда я говорю, — строго и холодно произнес Семен Максимович. — Выгнать! Вы мастера такие слова говорить. А почему до сих пор не выгнали? Кишка тонка. А он сидит над нами, хоть бы царь, а то идиот какой-то. Одного выгонишь, другой такой же сядет — все они одинаковы. Алексей присел к столу и склонился к коленям отца, тронул их пальцем: — Ты на меня не сердись, отец, я тоже кое-что понимаю. Можно царя выгнать, а на его место нового не нужно. Один черт! Не царь, так Пономарев сядет, нашего брата не выберут президентом. Ну… что ж… а на войну позовут — идти придется. — А кого защищать? — Тут не в защите дело. Погнали народ, и ты пойдешь, а там видно будет. В погребе не спрячешься. Да и кто его знает, как война повернется. Вон с японцами совсем паскудно вышло, а народ все-таки глаза открыл, виднее стало, что наверху делается. Семен Максимович задумался, глядя в окно, потом сказал, не поворачивая головы: — Ну, все. Через три дня поедешь? Может, тебя, там, в Петербурге, и в солдаты возьмут. Все может быть. На дорогу я тебе двадцать рублей приготовил. А там проживешь без помощи? — Проживу. — Ну и хорошо. А может, когда и вышлю пятерку. Накануне отъезда, перед самым вечером, пришли к Алексею Таня и Павел. Алексей был во дворе, по поручению отца чинил сруб колодца. Он увидел гостей в калитке и пошел навстречу, как был в дырявых брюках и с пилой в руках. — Таня! Ты ошиблась: здесь живет бедный токарь и его сын — бедный студент. Таня серьезно пожала Алеше руку и ответила: — Не балуй. Мы по серьезному делу. Павел держался сзади, был в рабочей измазанной блузе, как всегда — без пояса и как всегда — руки в карманах. — Идем в хату, раз по серьезному делу. — Да, чего в хату, вот у вас садик и столик. Под вишнями у круглого столика сели они, напряженные, не привыкшие еще решать дела в своем обществе, но и забывшие уже привычки детских игр. Таня причесана была небрежно, на ее голову сейчас же упал и запутался в волосах узенький, желтый листик. Сегодня она была еще прекраснее, но в то же время и проще, и роднее. Старенькая ситцевая блузка, заштопанная во многих местах, была обшита по краю высокого воротничка узеньким, сморщенным кружевцем, его наивные петельки трогательно белели на нежной и смуглой Таниной шее. Таня, пожимая пальцы собственной руки, для храбрости глянула на серьезного Павла и протянула руку на столе к Алексею. — Мы к тебе посоветоваться. Хорошо? Она снова быстро глянула на Павла. Алеше стало даже жарко от зависти. — Слушай, вот какое дело. Только ты, пожалуйста, ничего не подумай такого. Павел… да ты же знаешь Павла… Ты же знаешь… он такой замечательный человек, ой, я не могу… Таня положила голову на руки и застыла в позе изнеможения. На что уж черное лицо было у Павла, но и оно теперь покраснело. Он встал, вытащил руки из карманов, оперся на край стола и заговорил хрипло и глухо, глядя на Танин затылок, на то самое место, где начиналась ее богатая коса: — Понимаешь, Таня… ты же обещала… что без фокусов. Черт бы вас побрал… все-таки баба! Я тебе сколько раз говорил: это дело, притом взаимное, а теперь — замечательный, замечательный! Да ну вас совсем! Он хотел уйти. Таня ухватила его руку, с силой усадила на скамью: — Не нервничай! Ничего в тебе нет замечательного. И не воображай. Павел, ища сочувствия, посмотрел на Алешу и повел плечами: — Ты понимаешь что-нибудь? — Пока ничего не понимаю, — ответил Алексей, прислушиваясь к нараставшей внутри него тревоге. — Ну, хорошо, — сказала Таня. — Дело! Именно дело! Алексей должен решить. Ты у нас будешь, как судья. Только беспристрастно. Слушай, Алеша! Поглядывая то на одного, то на другого серьезным взглядом, в котором сквозили легкие остатки лукавства, Таня объяснила, в чем дело: — Я еду в Петербург учиться. Не перебивай, Алеша. Прошение и документы отправила давно. Принимают меня без экзамена — медалистка. На медицинское. — Да. Не перебивай. Но у меня нет денег. И на дорогу нет. И заплатить за лекции. И жить. Я тебе, Алеша, все рассказывала. Ты сказал: нужно тридцать рублей в месяц. Ну, допустим, если экономить, на тридцать, а двадцать. А я не знаю еще, сколько мне удастся заработать там… в Петербурге. Десять рублей в месяц будет мне давать Николай, а Павел говорит, что и он будет давать десять. Ему очень трудно, он сам зарабатывает десять. — Не десять, а семнадцать. — Ну, все равно… десять. А ты, Алеша, скажи, будь настоящим другом. Можно взять у Павла или нельзя? Как ты скажешь, так и будет. Ой, насилу все сказала! Алеша не мог опомниться от сообщения Тани и не мог оторваться взглядом от недовольной, расстроенной физиономии Павла. Наконец, Павел свирепо мотнул на Алешу взъерошенной своей головой: — Чего ты прицепился? Чего ты вытаращился? Что тут такого? Тогда и Таня посмотрела на Павла с таким любопытством, как будто только сейчас выяснилось, что Павел действительно представляет собой нечто замечательное. — С вами нельзя дело иметь… Вы… просто… черт его знает! Павел оскалил белые зубы и по-настоящему злился. — Он — дикий, — сказал Алеша. — У него добрая душа, но он дикий. Я бы на твоем месте не брал у него денег из-за его дикости. — Алеша, говори серьезно. — Да что же тут говорить? Я не знаю, на каких условиях он предлагает тебе помощь. Если без отдачи — брать нельзя. — Почему? — спросил Павел. — Я не взял бы. — Почему? — Это слишком… это должно… слишком большую благодарность. Слишком большую. — Какая благодарность? Я ей даю деньги сейчас, а сам буду готовиться на аттестат зрелости. Пока они выучатся, я подготовлюсь. Тогда она мне будет помогать. — А если не подготовишься? — Тогда она отдаст мне деньгами, когда будет доктором. — Это не выйдет. — Неужели не выйдет, Алеша? — Таня жалобно смотрела на Алексея. — Давайте говорить серьезно. Снаружи здесь все кажется просто. Он тебе поможет, а потом ты ему. Правда? На самом деле, ничего такого просто нет. Эту услугу нельзя мерить рублями. На аттестат зрелости Павел не подготовится, и вообще ваши планы могут легко рухнуть. Началась война, а что потом будет, никто не скажет. Вообще деньги можно брать, но ответить такой же услугой, может быть, Тане и не придется. — Все равно. — Извини, пожалуйста. Не все равно. — Значит, ты против? — сказала Таня. — Алексей путает. Такого наговорил. А это обыкновенное денежное дело. Дело — и больше ничего. — Если так, так вам и мой совет не нужен. А я считаю, что такие вещи не коммерческая сделка. Такие вещи бывают, если — любовь. — Вон ты куда загнал, — протянул Павел и покраснел. — Чего загнул? Что ты любишь Таню, я не сомневаюсь… — Какого ты черта! — закричал Павел. — Ты не имеешь права так говорить! Если нужно, так я сам скажу! Павел смотрел на Алешу гневным взглядом, и у него дрожали губы. — А почему же ты не сказал? — Дальше! — сказала Таня серьезно и строго. — Дальше? Деньги можно взять, если и ты любишь Павла. — Вот сукин сын! — прошипел Павел. Но боялся смотреть на Таню и замолчал отвернувшись. Таня сидела тихо, рассматривала какие-то царапинки на столе. Потом подняла глаза на Алешу, встретила его суровый, тревожный взгляд и тихо спросила: — Значит, любовь нельзя оставить в сторонке? — Нельзя. — Спасибо, Алеша. Ты — настоящий Соломон. Ты очень мудро сказал. Значит… Павлуша… я еще подумаю, хорошо? Павел пожал плечами. Алексей спросил печально: — А ты, Павел, почему меня не благодаришь? Павел зло улыбнулся: — Зачем тебя благодарить? Ведь ты тоже любишь Таню. Таня бросила на Павла убийственный жестокий взгляд, который немедленно усадил его на скамью, и обратила к Алексею внимательное, холодное лицо. Алеша побледнел, и его губы что-то выделывали, какую-то гримасу презрения, а может быть, и страдания. Он, наконец, улыбнулся и даже склонился к Тане с веселой галантностью: — Обрати внимание: «тоже»! Весьма знаменательное словечко. Это, во-первых. А во-вторых, ты ошибаешься, Павел. Я никогда и не воображал, что могу полюбить Таню, она об этом знает, иначе не выбрала бы меня судьей в таком трудном вопросе. И вообще, пусть призрак влюбленного Теплова не смущает ваши сердца. — Ну, хорошо, довольно шутить, — улыбнулся Таня. — До свиданья, Алеша. Таня уехала в Петербург вместе с Алешей. Накануне она сказала Алеше: — Я приняла помощь Павла, только это вовсе не подтверждает те глупости, которые ты тогда говорил в садике. — Неужели ты и не сказала Павлу правду? — Какую правду? — Что ты его любишь. — Такая правда не нужна. Я не согласна с тобой, что помощь нужно принять только, если любишь. Это все чепуха. Я ему тоже помогу… потом. У тебя слишком большая гордость. Я не такая гордая. — Значит, ты не любишь Павла? — Отстань. Значит, завтра на вокзале. — Хорошо. На вокзале Алексей на прощанье сказал Павлу: — Ты помнишь того разбойника Варавву, которого распяли рядом с Иисусом Христом? Какие тогда были Вараввы и какие теперь Вараввы! Павел грустно улыбнулся: — И тогдашние Вараввы не могли учиться в институтах, и теперешние не могут. — Дай руку, — приказала Таня. — Что такое? На. Таня взглянула на линии руки Павла Вараввы и сказала весело: — Какая у тебя счастливая рука! Как тебя любят и какой ты будешь богатый и образованный! — Я подожду, — ответил Павел. Он остался на перроне одинокий и печальный. Пыльный поезд увез на север последние лирические дни того исторического лета. Многие в то лето уехали из города, многие и из Костромы. Доктор Васюня нацепил узенькие белые погоны военного врача и уехал на Кавказский фронт. Брат Тани, Николай Котляров, и Дмитрий Афанасьев пошли в армию по досрочному призыву. Богатырчук сначала писал костромским девушкам о победах в Галиции, а потом прислал карточки, на которых был снят в форме юнкера. Только Павел Варавва не пошел на войну: все металлисты завода Пономарева были оставлены для оборонной работы. И прав оказался Семен Максимович Теплов. Уже в феврале прямо из института отправили Алешу в военное училище в Петрограде. В то же военное училище попал и Борис Остробородько. Война прошла несколько стадий. Они быстро сменяли одна другую и забывались. Прошлые дни непривычной и волнующей тревоги, короткие, очень короткие дни галицийского наступления и Перемышля. В десяти коротких строчках, без комментариев и повторений, без подробностей и чувств, пришло известие о разгроме и гибели армии Самсонова. И после этого начался длинный, однообразный и безнадежный позор. Это было невыносимо безотрадное время, наполненное терпением и страданиями без смысла. Война тяжелой, неотвязной былью легла на дни и ночи людей, былью привычной, одинаковой вчера, сегодня и завтра. Дни проходили без страсти, и люди умирали без подвига, уже не думая о том, кто прав, немцы или французы, не хотелось уже думать о том, чего хотят немцы или французы, как будто не подлежало сомнению, что разумных желаний не осталось у человечества. Иногда у людей просыпалось представление о России и немедленно потухало в неразборчивом месиве из названий брошенных врагу крепостей, из имен ненавистных и презираемых исторических деятелей, из картин глупого и отвратительного фарса, разыгрываемого в Петрограде. К старому представлению о России присоединялась новая, чрезвычайно странная и в то же время убедительная мысль: и хорошо, что бьют царских генералов, и хорошо, что нет удачи ненавистным, надоевшим правителям. За эти годы много совершилось горестных событий в жизни людей. А на Костроме было как будто тихо. По-прежнему дымили заводики Пономарева и Карабакчи. По-прежнему костромские жители утром проходили на работу, а вечером с работы, по-прежнему горели ослепительные фонари у столовой, и, как и раньше, некому было пополнить убытки у предприимчивого Убийбатько. Тихо плакали на Костроме матери в своих одиноких уголках, ожидая прихода самого радостного и самого ужасного гостя того времени — почтальона, ожидали, не зная, что он принесет: письмо от сына или письмо от ротного командира. Иногда переживания матерей становились определеннее — это тогда, когда приезжал сын, искалеченный или израненный, но живой, и матери не знали, радоваться ли тому, что хоть немного осталось от сына, или плакать при виде того, как мало осталось. Матери в эти дни научились и радоваться, и скорбеть одновременно. Летом приехал из военного училища в погонах прапорщика и в новом френче Алексей Теплов. Два дня он погостил у стариков. Мать смотрела на сына удивленно, с отчаянием и могла только спрашивать: — Алеша, куда же ты едешь? Куда ты едешь? В бой? Больше она ничего не могла говорить и потому, что больше ничего не выговаривалось, и потому, что боялась Семена Максимовича. А Семен Максимович помалкивал и делал такой вид, как будто ничего особенного не случилось. Семен Максимович очень много работы нашел у себя во дворе и каждый вечер возился то у колодца, то у ворот, то сбивал что-нибудь, то разбивал, и в каждом деле ходил суровый, и молчаливый, и даже не хмурился и не крякал, забивая гвоздь или раскалывая полено. А когда уезжал Алексей на фронт, отец вышел во двор, холодно миновал взглядом неудержимые, хоть и тихие слезы жены, позволил Алексею поцеловать себя и только в этот момент улыбнулся необыкновенной и прекрасной улыбкой, которую сын видел первый раз в жизни. — Ну, поезжай! — сказал Семен Максимович. — Когда приедешь? Алексей ответил весело, с такой же искренней, и простой, и благодарной улыбкой: — Не знаю точно, отец. Может быть, через полгода. — Ну, хорошо, приезжай через полгода. Только обязательно с георгием. Всетаки серебряная штука. И Семен Максимович обратился к матери и сказал ей серьезно: — Хорошего сына вырастили мы с тобой, мать. Умеет ответить как следует. И мать улыбнулась отцу сквозь слезы, потому что действительно хорошего сына провожала она на войну. На вокзале провожали Алексея Павел и Таня. Павел крепко пожал руку товарища и сказал: — Только одно прошу: вернись оттуда человеком. Таня улыбалась Алексею мужественно, но глаза у нее были печальные, и она все оглядывалась и сдвигала брови. А потом, когда ударил третий звонок, она сказала с горячим смятением: — Дай я тебя поцелую, Алеша! Павел выбежал из вагона, а Таня не прощальным поцелуем поцеловала друга, а с жадным размахом закинула руки на его шею и прижалась к его губам дрожащими горячими губами, потом глянула ему в глаза и шепнула: — Помни: я тебя люблю! И снова побежали скучные и тревожные костромские дни — однообразные, как пустыня, и бедственные, как крушение. Уже перестали люди мечтать о мире и перестали говорить о поражениях. Так проходили месяц за месяцем. В начале зимы, когда уже крепко зацепили морозы за декабрьский короткий день, привезли в город Алешу. В здании женской гимназии разместился специальный госпиталь для контуженных. На его крылечко и выходил погуливать Алеша. Ему недавно вынули осколок снаряда из-под колена, и он ловко дрыгал перевязанной ногой, высоко занося костыли из простой сосны. С ним рядом сидели на крылечке, ходили по тротуару, кричали и смеялись контуженные. У Алеши сейчас счастливое детское лицо, но иногда его взгляд останавливается и с напряжением упирается в противоположные дома улицы, что-то старается вспомнить. К нему нарочно выходит и приглядывается молодая пухленькая женщина-врач Надежда Леонидовна, бессильно оглядывается на других больных и говорит: — Что мне с ним делать? Алеша, опираясь на костыли, двигает плечами, топчется на одной ноге, смеется и с усилием говорит: — Аббба! Надежда Леонидовна со слезами смотрит на веселое лицо Алеши, на вздрагивающую мелко и быстро голову, на потертый, изодранный халат: — Милый, что мне с вами делать? Подходит небритый, рыжий больной в таком же халате и помогает врачу, как умеет: — Поручик! Сообразите! Черт его знает! Смеется! Алеша и на него смотрит с улыбкой, но соображает только о чем-то радостном и детском. Он не слышит человеческих слов, он не узнает своего города, он не помнит своей фамилии. Только в одной области он что-то знает и о чем-то помнит. Каждое утро он рассматривает свой старый коричневый френч и на нем защитные погоны, на которых одна настоящая звездочка и две намазанные чернильным карандашом. С такой же любовью он рассматривает и шашку, совершенно новую, с золотым эфесом, с георгиевским черно-желтым темляком. Он счастливо улыбается, глядя на шашку, и любовно говорит: — Абба! И потом с особенной силой и улыбкой: — Табба! У него есть память о чем-то и какая-то веселая забота. Он радовался и прыгал на костылях, когда Надежда Леонидовна принесла в палату зачиненный и отглаженный его френч с новыми золотыми погонами поручика, но ничего, кроме «табба», он и тут не сказал. Только через две недели, в воскресенье, Павел Варавва, проходя мимо бывшей гимназии, узнал Алешу и бросился к нему: — Алексей! Алеша, это ты? Алексей быстро повернулся на костылях и серьезно, внимательно посмотрел на Павла, засмеялся детским своим смехом: — Абба! Его голова мелко дрожала, но он не замечал этого дрожания. Склонив голову к поднятым на костылях плечам, он с детским радостным любопытством смотрел на Павла. Павел нахмурил брови, его начинало обижать это безразличное любопытство: — Алексей, что с тобой? Ты ранен? Чего ты смеешься? У Алеши в глазах вдруг пробежала мгновенная большая тревога. Он весь сосредоточился в остром беспокойном внимании, его лицо сразу побледнело, голова задрожала сильнее. Он неловко повернулся на костылях, беспомощно оглянулся по улице и застонал что-то неразборчивое и энергичное. Павел, наконец, догадался, что Алеша не может говорить, и обнял его за плечи: — Алеша! Это я — Павел! Павел Варавва! Ты узнаешь меня? Алеша успокоился и затих, но не мог оторвать взгляда от лица Павла, смотрел на него, о чем-то долго и туго думал. Потом он грустно улыбнулся и поник головой, прошептав: — Табба! Павел быстро смахнул набежавшую слезу и побежал в госпиталь. Алексей поднял голову, спотыкаясь, повернулся и с хлопотливой торопливостью заковылял за Павлом. В большей пустой комнате Павел уговаривал Надежду Леонидовну: — Да. Его отец здесь живет. И мать. Алексей остановился и улыбнулся врачу. По Павлу скользнул прежним напряженным взглядом и отвернулся, видимо отгоняя какие-то неясные и мучительные образы. Надежда Леонидовна глянула на Алешу с любопытным состраданием: — Он вас не узнал? Алеша выслушал ее вопрос, затоптался на костылях, снова мельком взглянул на Павла и зашагал к окну. У окна он остановился, и его неподвижный взгляд замер на какой-то точке на улице. Павел ответил: — Не знаю. Кажется, он начал узнавать, а потом забыл. Это можно вылечить? — Я надеюсь, что это пройдет. Вы его хороший товарищ? Друг? Это очень плохо, что он вас не узнал… — Скажите, можно к нему отца или мать?.. — Я боюсь, что он и отца не узнает. Здесь, видите ли, больница. Знаете что? Далеко отсюда до его дома? — Далеко. Через весь город. — Все равно. Давайте мы его свезем домой. — На извозчике? — Конечно. Знаете что? Завтра наймите извозчика и приезжайте. Когда родные дома? — Да все равно. Я скажу. — Хорошо. Заезжайте в двенадцать. Я сейчас дам вам деньги. Алеша ехал на извозчике оживленный и веселый, но Павла не узнавал и даже не обращался к нему. Кажется, больше всего он был доволен, что одет не в халат, а в свой потертый френч и шинель. Его шашку держал в руке Павел, и дорогой Алеша все трогал ее рукой и улыбался. У ворот своего дома Алеша охотно и ловко спрыгнул с пролетки и очень обрадовался своей удаче, оглянулся на пролетку и сказал: — Табба! Потом показал пальцем на шашку в руках Павла и тоже сказал: — Табба! Он совершенно сознательно направился к калитке. Перед калиткой только на миг задержался, потом стукнул сапогом, и она открылась. Перепрыгнув через порог, он оглянулся на Павла и быстро начал взбираться по ступенькам крыльца. В дверях показался Семен Максимович. Алеша поднял лицо, улыбнулся ласковой, радостной улыбкой и сказал негромко, душевно, не отрываясь от отца взглядом: — Та… татеццц! Но после этого он упал в обморок. Костыли загремели по ступеням крыльца, а сам он медленно сложился, как будто осторожно сел на колени. Его голова перестала дрожать и спокойно склонилась к золотому погону поручика. Поправлялся Алеша очень медленно. Ему разрешили бывать дома и даже ночевать. Надежда Леонидовна сказала матери, посетив Алешу на дому: — Пусть больше видит и узнает. Побольше впечатлений. Дома Алеша почти не сидел на месте, он быстро передвигался по комнате и по двору, заглядывал в каждую щель и все пытался о чем-то рассказывать, но понимал, что у него мало слов, и умолкал, грустно улыбнувшись. Слова восстанавливались у него по случайным поводам, но сначала приходили только в общем, что-то напоминающем комплексе звуков. Он говорил сначала «изизсткв» вместо «гимназистка», «тузыка» вместо «музыка», «бабед» вместо «обед». Только слово «мама» он говорил правильно с первого дня, как только пришел в себя после обморока и увидел склонившееся над ним лицо матери. Тогда же он узнал Павла и страшно этому обрадовался, все смеялся, все показывал на друга и кричал: — Тавел Рававва! Тавел! В эти дни интересно было видеть его счастливое оживление и в то же время замечать, что для него не нужны стали и непонятны обычные знаки любви и нежности. Когда мать поцеловала его после того, как он пришел в себя, он с удивлением посмотрел на нее, потрогал пальцем щеку и улыбнулся: — Мама! Он гораздо быстрее учился понимать чужие слова, чем говорить, и все время приставал к отцу, совершенно забыв о суровой его недоступности и молчаливости, просил его говорить. Семен Максимович серьезно ему отвечал: — Что я буду тебе говорить? Ты половины все равно не поймешь. Вояка! Вот лучше ты расскажи, как ты заслужил эту штуку. Отец брал в руки золотое оружие сына и рассматривал его — и как будто довольным и в то же время ироническим взглядом: — За что тебя наградили? Понимаешь? Алеша оживленно кивал дрожащей головой и кричал: — Тулеметытыты… тулеметытты! Де… десятьть… тулеметототов! Он смеялся отцу и взмахивал кулаком: — Десятьть! — Десять пулеметов? Это ты забрал? У Немцев? — Немцыцыцы! — Молодец, Алеша! Молодец! — Таладеццц! — повторял Алеша радостно. — Вот именно: молодец! Отец усаживал Алешу на стул, неумело рабочей сухой рукой гладил его по плечу. Старался серьезно растолковать ему, как малому ребенку: — Ты понимаешь? Они, сволочи, все воображали, что это они хозяева, они и герои. Куда ни посмотришь, все они — начальники и герои. А наш брат вроде как для черной работы, вроде волов. Нагонят тысячи нашего брата — серая скотина! Алеша слушал отца внимательно, кивал головой и повторял некоторые слова, давая возможность отцу заключить, что он все понимает из сказанного: — Нанашшш браттт! Ткатинанана! — Да, скотина! У них все! У них и деньги, и мундиры. У них и родина. А мы безродные как будто. Куда погонят, туда и идем. Ему, понимаешь, родина, потому что он по родине на колесах катается. А наш брат пешком ходит; да и куда ему ходить, на работу да с работы, так зачем нам родина. Мы ее и не видели. Я вот счетом в нашем городе двадцать раз был. А то все — Кострома. Семен Максимович говорил негромко, строго, все время оглядывался на окно, как будто именно за окном помещались «они», и проводил пальцем под усами, по сухим тонким губам. — Родина! Ничего, Алеша! Это хорошо, что ты не трус, а только… у нас такие разговоры… правильные разговоры: пускай расколотят этого нестуляку проклятого! Эту сволочь давно бить следует. Алеша удивленно глянул на отца и ничего не сказал. Старый Теплов, худой, похожий на подвижника, трогал прямыми темными пальцами клинок почетной сабли и о чем-то крепко думал, решал какие-то трудные вопросы. Смотрел на этот клинок его сын, и впервые зашевелился у него в душе странный холодный расчет: для чего его батальон понес свои жизни в боях под Корытницей? Не для того ли, чтобы лишний раз убедиться: какие отвратительные руки распоряжались этими жизнями? Они смотрели и думали над золотой шашкой, а рядом, мимо них, катилась все дальше и дальше история, катилась по оврагам и рытвинам, и на самом дне оврагов еще копошилась и дышала последние дни российская империя. Через месяц приехал денщик Алеши — Степан Колдунов и привез из полка его вещи. Он ввалился в хату пыльный и серый, с двумя чемоданами и сказал громко: — Во? Это ты и будешь Василиса Петровна? Мать с удивлением смотрела на широкое, довольное, как попало заросшее бородой лицо Степана, узнала чемоданы сына, но никак не могла сообразить, в чем заключается сущность происходящего. — Я — Василиса Петровна. А вы меня откуда знаете? — Да как же не знать, коли ты мать его благородия нашего? А где сам будет? — Кто? Алексей? — Да он же — Алексей! Барин мой! Очухался? Я его тогда погрузил в санитарный, без всякого смысла был. Где он? Но уже из второй комнаты вышел Алеша, швырнул на пол костыли и повалился на Степана с радостным криком: — Степапан! Степапан! Потом отстранился и, держась на одной ноге, воодушевленно рассматривал запыленную фигуру Степана в истасканной, промасленной шинельке: — Мама! Друг! Такой, понимаешь, Степапан! Какой ты хороший! Степан стоял посреди кухни и ухмылялся: — А болтаешь ты как-то плоховато, ваше благородие. Хорошо, что очухался. А я уж думал, каюк тебе, Алексей Семенович! — Степан? А как это… как? Я тогда… ччерт его знает. Ззабыл… шли, шли… Степан расстегнул шинель, поставил чемоданы, повернулся к матери: — Василиса Петровна! Ему все рассказать нужно. Да и ты послушаешь про сына. А только дай пожрать, два дня не ел. — А как же это вы… без денег, что ли, в дороге-то? Какие там деньги? Я пристал к батальонному, вещи-то нужно отправить. А он… — А кто, кто? — А черт его знает, все новые. Тогда это… в той самой атаке слезы одни остались. Я так и уехал, убрать не успели, вонь какая, Алексей Семенович, ни проходу, ни продыху. Наш полк, можно сказать, лежит на поле, как будто навоз, лежит и смердит. Алеша побледнел и спросил: — А кто… уббитытытый? — Да черт там разберет, все убитые. И полковой, и офицеры все, и наш брат. Один смердеж остался. Валяются там в грязи. Черт-те что. Лопатами убирать нужно героев. Да лучше не рассказывать, а то вон мамаша пужаются. От всего полка два офицера: ты остался да прапорщик Войтенко прилез на другой день. Что ты хочешь — ураганный огонь. Ну дай, мамаша, поесть. Побледневшая, действительно испуганная, мать захлопотала вокруг стола: — Вы, Степан, как вас по отчеству? — Да, брось, Василиса Петровна, какое там отчество. Спасибо, хоть Степан остался. Да и не выкай ты мне, я тебе не полковой командир, а денщик. Я и сам на «вы» не умею. После завтрака, умытый и порозовевший, Степан уселся на диване в чистой комнате и рассказал Алеше и Василисе Петровне: — Пошли вы тогда ночью. Помнишь, может, наши три дня громили. Ты понимаешь, мамаша, какое дело. Это наши генералы придумали, чтоб им… Особая армия генерала Гурко. Особая, ты пойми. Прорыв хотели сделать, да только и того, что кишки пообрывали и легли. Три дня сто двадцать батарей… наших. Мы думали, от немцев пыль одна останется. А ночью мы и пошли. Ах, старушка, ты моя милая, до чего людей приспособили, ты не можешь сообразить. Ты понимаешь, ночная атака на фронте в десять верст, в шестнадцать цепей. А наш полк в первой цепи. Помнишь, ваше благородие, прожекторы? Прожекторы помнишь?
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 368; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |