КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
А. С. Макаренко книга для родителей 5 страница
— Где? На речке? Или: — Не «Динамо», а «Металлист»… Или: — Володька брешет, он не видел… Володька упоминался, конечно, чубовский. Существовали какие-то соседние области, на территории которых этот Володька «брехал». Все эти обстоятельства и занимали меня, и радовали, но одновременно с этими переживаниями я почувствовал самый неприкрашенный, нахальный аппетит: страшно захотелось вдруг картошки с грибами. А здесь еще была и селедка. Она не была уложена в парадной шеренге на узенькой специальной тарелочке, и кружочки лука не обрамляли ее нежным почетным эскортом, вообще в ней не было ничего манерного. Здесь она красовалась в буйном изобилии до самых краев глубокой тарелки с красным ободком. И белые сегменты лука были перемешаны с ней в дружном единении, облитом подсолнечным маслом. За ужином шел разговор о новой и старой жизни: — Мы с жинкой и раньше ничего не боялись, — говорил Степан Денисович, — а на самом деле много было таких предметов, что нужно было бояться: во-первых, нужда, во-вторых, урядник, в-третьих, скучная была жизнь. Скучная жизнь для меня самое противное. — Вы теперь больше веселитесь? — спросил я. — Смотря как веселиться, — улыбнулся Степан Денисович, заглядывая в чугунок с картошкой. — Вот Оксана поступила на рабфак. Как ни считай, а через восемь лет будет, это легко сказать, инженер-строитель! Моему батьку за шестьдесят лет жизни приснилось, если так посчитать, до двадцати тысячи снов. Ну, и что ему там снилось, всякая ерунда и фантазия. А я гарантирую, не могло ему такое присниться, чтобы его дочка — инженер-строитель! Не могло, даже, допустим, в пьяном виде. — А тебе снилось? — спросила, стрельнув глазами, Анна Семеновна. — А что же ты думаешь? Даже вот вчера приснилось, будто Оксана приехала и дает мне подарок, душу, я во сне и не разобрал, какой это мех. Я и говорю ей: для чего мне такая шуба, мне в кузнице в такой шубе неудобно. А она отвечает: это не для кузницы, а поедем на стройку, я, говорит, радиостанцию на Северной Земле строю. И сама она будто в такой громадной шубе, как боярин какой! Оксана рядом со мной нахмурила умные аккуратные бровки и покраснела не столько от сообщения отца, сколько от всеобщего внимания — всем приятно было посмотреть на будущего строителя радиостанции на Северной Земле. Васька сказал Оксане: — Оксана! И я с батьком к тебе поеду. Ты мне валенки привези. За столом засмеялись, и посыпались такие же деловые предложения. Ванька старший спросил, не скрывая улыбки: — А я тебе снился, батько? Это очень для меня важно! — И ты снился! — Степан Денисович с шутливой уверенностью мотнул бородой над тарелкой. — Как же, снился, да только нехороший сон. Пошел будто ты в гости к дяде, а тут бегут ко мне люди и кричат: скорее, скорее, у Ваньки вашего живот заболел, яблоко у дяди скушал! Яблоком отравился! Все закатились смехом, а Витька даже закричал через весь стол: — И балыком! И балыком каким-то ихним! Теперь все смотрели счастливыми веселыми глазами на Ваньку, а он стоял у своего примостка и, не смущаясь, тоже смеялся, глядя на отца. И спросил громко-весело: — Ну и что же? Умер… от отравления? — Нет, — ответил Веткин. — Не умер. Сбежались люди, карета скорой помощи приехала. Отходили! Когда картошка со всем штабом была съедена, сам Степан Денисович внес большущий начищенный самовар, и мы приступили к чаепитию. Оно было оборудовано просто и оригинально. На больших блюдах из тонкой лозы принесены были два коржа, диаметром каждый не меньше полуметра. Я и раньше встречал такие коржи, и всегда они потрясали меня своим великолепием. Очень возможно, что они задевали нежные национальные струны моей украинской души. Это были знаменитые «коржи з салом», о которых сказано в народной мудрости: «Навчить бiда з салом коржи iсти». Сало вкрапляется в тело коржа редкими кубиками, и вокруг них образуется самое приятное, влажное и солоноватое гнездышко, наткнуться на которое и раскусить составляет истинную сущность гастрономического наслаждения. Верхняя поверхность коржа представляет необозримую равнину, кое-где белого, кое-где розового цвета, а на равнине там и сям разбросаны нежные холмики, сделанные из сухой тонкой корочки. Корж «з салом» нельзя почему-то резать ножом, а нужно разламывать, и его горячие слоистые изломы составляют тоже одну из неповторимых его особенностей. Семья Веткиных встретила коржи возгласами восхищения. За столом «мелочи» устроена была настоящая овация, даже близнецы Катя и Петька оставили свое стоическое равнодушие и разразились звонкими капельками неуверенного, неопытного смеха. За нашим столом Семен и Витька, очевидно, не предупрежденные о появлении коржа, удивленно на него воззрились и, как будто сговорившись, закричали вместе: — У-ю-юй! Ко-орж! Сам Степан Денисович приветствовал корж сиянием рыжего лица и потирал руки: — Это и я скажу: достижение! Культура здесь, будем прямо говорить, кулацкая, но съесть его не только можно, но и полезно. С этого ужина началось мое близкое знакомство с семьей Веткиных. И до самых последних дней я оставался другом этой семьи, хотя, признаюсь, в моей дружбе было немало и утилитарных моментов: многому можно научиться у Веткиных, а самое главное, над многим задуматься. Семейная педагогика Степана Денисовича, может быть, во многих местах не отличается техническим совершенством но она трогает самые чувствительные струны советской педагогической мысли: в ней хорошего наполнения коллективный тон% много великолепного творческого оптимизма и есть то чуткое прислушивание к деталям и пустякам, без которого настоящая воспитательная работа совершенно невозможна. Такое прислушивание — дело очень трудное, оно требует не только внимания, но постоянной осторожно-терпеливой мысли. Пустяки звучат неуловимо, пустяков этих много, и их звучания перепутываются в сложнейший узел мелких шорохов, шелестов, шумов, еле слышных писков и звонов. Во всей этой дребедени нужно не только разобраться, но и проектировать из нее важные будущие события, выходящие далеко за пределы семьи. Да, самодельными способами сбивал Степан Денисович свою семью в коллектив, но сбивал упорно и терпеливо. У него, конечно, были и недостатки, и ошибки. Его детвора, может быть, слишком была упорядочена, спокойна, даже «мелочь» отдавала какой-то солидностью. В нашем детском дворовом обществе дети Веткина выступали всегда как представители мира, они были веселы, оживленны, активны и изобретательны, но решительно избегали ссор и конфликтов. Один раз на волейбольной площадке Володька Чуб, скуластый огневой пацан лет четырнадцати, отказался смениться с места подавальщика. Его партия не протестовала, так как Володька действительно хорошо подавал. У противной партии капитаном ходил Семен Веткин. Игра была домашняя, без судьи. Семен задержал мяч в руках и сказал: — Это неправильно. Володька закричал: — Не ваше дело, поставьте и себе постоянного! Всякий другой мальчик непременно в таком случае устроил бы скандал или бросил игру, ибо никакая Фемида не умеет так точно разобраться в вопросах справедливости, как пацаны. Но Семен, улыбаясь, пустил мяч в игру: — Пускай! Это они от слабости! Надо же им как-нибудь выиграть. Володькина партия все-таки проиграла. Тогда раздраженный, горячий Володька приступил к Семену с требованием сатисфакции11: — Бери свои слова обратно! Какая у нас слабость! Володька держал руки в карманах, выдвинул вперед одно плечо — верный признак агрессии. И Семен, так же, спокойно улыбаясь, дал Володькиной полное удовлетворение: — Беру свои слова обратно! У вас очень сильная команда. Прямо такая! Для иллюстрации Семен даже руку поднял к небесам. Володька, гордый моральной победой, сказал: — То-то ж! Давай еще одну сыграем! Вот посмотришь! И Семен согласился и на этот раз проиграл, и все-таки ушел с площадки с такой же спокойной улыбкой. Только на прощание сказал Володьке: — Только я тебе не советую. У нас товарищеский матч, это другое дело. А в серьезной игре судья все равно тебя с поля выведет! Но Володька сейчас и торжествовал и принял Семеново заявление без запарки: — Ну, и пусть, а все-таки мы выиграли! В этом случае как и во многих других случаях, выступала наружу довольно запутанная борьба педагогических принципов. Отчасти мне даже нравился горячий, «несправедливый» напор Володьки и его страсть к победе, а приправленная юмором уступчивость Семена могла казаться сомнительной. Об этом я прямо сказал Степану Денисовичу и был очень удивлен, услышав от него определенный, точный ответ, доказывающий, что и эта проблема не только занимала его, но и была разрешена до конца. — Я считаю, что это правильно, — сказал Степан Денисович. — Семен у меня умный, очень правильно поступил. — Да как же правильно? Володька нахальничал и добился своего. В борьбе так нельзя! — Ничего не не добился. Лишний мяч чепуха. И само собой, у Володьки слабость, а у Семена сила. И большая сила, вы не думайте. Смотря в чем борьба. Тут не одна борьба, а две борьбы. Одна за мяч, а другая поважнее за людское согласие. Вот вы сами рассказали: не подрались, не поссорились, даже лишнюю игру сыграли. Это очень хорошо. — А я сомневаюсь, Степан Денисович, все-таки уступчивость… — Смотря когда, — задумчиво сказал Веткин, — я считаю, теперь нужно отвыкать от разной грызни. Раньше люди, действительно, как звери, жили. Вцепился другому в горло — живешь, выпустил — в тебя вцепятся. Для нас это не годится. Должны быть товарищи. Если товарищ нахальничает, сказать нужно, организация есть для этого. Судьи не было, плохая организация, и, что же? Из-за этого нечего за горло хватать. — А если Семену придется с настоящим врагом встретиться? — Это другое дело. То так и будет: настоящий враг. Будьте уверены, Семен, если придется, а я так полагаю, что должно прийтись, будьте спокойны: и в горло вцепится, и тот… не выпустит! Я подумал над словами Степана Денисовича, вспомнил лицо Семена, и для меня стало ясно, что в одном Степан Денисович прав: настоящего врага Семен, действительно, не выпустит. С тех пор прошло много лет. Коллектив Веткиных на моих глазах жил, развивался и богател. Никогда не исчезала у них крепкая связь друг с другом, и никогда не было в этой семье ни растерянных выражений, ни выражений нужды, хотя нужда всегда стучалась в их ворота. Но и нужда постепенно уменьшалась. Вырастали дети и начинали помогать отцу. Сначала они приносили в семейный котел свои рабфаковские, фабзайцевские12 стипендии, а потом стали приносить и заработки. Оксана вышла действительно в инженеры-строители, вышли хорошими советскими людьми и другие Веткины. Веткиных у нас на заводе любили и гордились ими. Степан Денисович имел глубоко общественную натуру, умел отозваться на каждое дело и на каждый вопрос и везде вносил свою мысль и спокойную улыбающуюся веру. Наша партийная организация с настоящим торжеством приняла его в свои ряды в 1930 г. Педагогический стиль семьи Веткиных до последних дней оставался предметом моего внимания и изучения, но учились у них и другие. В значительной мере под влиянием Веткиных совершенствовалась и семья Чуба. И сама по себе это была неплохая семья. У Чубов было больше беспорядка, случайности, самотека, многое не доводилось до конца. Но у них было много хорошей советской страсти и какого-то художественного творчества. Сам Чуб в своей семье меньше всего выступал как отец-самодержец. Это был хороший и горячий гражданский характер, поэтому в его семье на каждом шагу возникал жизнерадостный и боевой коллектив. Чубы несколько завидовали количественному великолепию Веткиных. Когда у Чубов родился седьмой ребенок — сын, сам Чуб бурлил и радовался и устроил пир на весь мир, во время которого в присутствии гостей и потомства говорил такие речи: — Седьмой сын — это особая статья. Я тоже был седьмым у батька. А бабы мне говорили: седьмой сын — счастливый сын. Если седьмой сын возьмет яйцо-сносок, бывают такие — сноски, да… возьмет и положит под мышку да проносит сорок дней и сорок ночей, обязательно чертик вылупится, маленький такой — для собственного хозяйства. Что ему ни скажи — сделает. Сколько я этих яиц перепортил, батько даже бил меня за это, а не высидел чертика: до вечера проносишь, а вечером или выпустишь, или раздавишь. Это дело трудное — своего черта высидеть. Бухгалтер Пыжов сказал: — Сколько тысяч лет с этими чертями возились, говорят, к каждому человеку был приставлен, а если так посмотреть, на жизненном балансе слабо отражалось, и производительность у этих чертей была, собственно говоря, заниженная. Степан Денисович разгладишл усы и улыбнулся: — У тебя, Чуб, и теперь еще чертики водятся. Если поискать где-нибудь под кроватью, — наверное, сидит. — Не, — засмеялся Чуб, — нету. При Советской власти без надобности. Ну! Выпьем! Догнать и перегнать Веткина! Мы весело чокнулись, потому что это был не такой плохой тост. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Деньги! Изо всех изобретений человечества это изобретение ближе всех стояло к дьяволу. Ни в чем другом не было такого простора для приложения подлости и обмана, и поэтому ни в какой другой области не было такой благодатной почвы для произрастания ханжества. Казалось бы, в советской действительности для ханжества нет места. Однако его бактерии то там, то сям попадаются, мы не имеем права забывать об этом, как нельзя забывать о возбудителях гриппа, малярии, тифа и других подобных гадостях. Какова формула ханжества? Эгоизм, цинизм, плюс водянистая среда идеалистической глупости, плюс нищенская эстетика показного смирения. Ни один из этих элементов не может содержаться в советской жизни. Другое дело там, где и бог и черт вмешиваются в человеческую жизнь и претендуют на руководство. У ханжи в одном кармане деньги, в другом — молитвенник, ханжа служит и богу и черту, обманывает и того, и другого. В старом мире каждый накопитель не мог не быть ханжой в большей или меньшей степени. Для этого вовсе не нужно было на каждом шагу играть Тартюфа, в последнем счете и для ханжества были найдены приличные формы, очищенные от примитивной позы и комической простоты. Самые матерые эксплуататоры научились пожимать рабочие руки, умели поговорить с пролетарием о разных делах, похлопать по плечу и пошутить, а навыки благотворительности и меценатства сопровождать солидно-уверенной скромностью и еле заметным покраснением ланит. Получалась в высшей степени милая и привлекательная картина. Не только не спешили славословить господа бога, но даже делали вид, что о господе боге и речи быть не может, вообще не нужно ни благодарности на земле, ни благодарности на небесах. Это была замечательно мудрая политика. Какой-нибудь Тартюф из кожи лез вон, чтобы понравиться господу, его подхалимство было активное, напористое, неудержимое, но именно поэтому от такого Тартюфа за десять километров несло запахом черта, который, между прочим даже и не прятался, а тут же рядом помещался в старом кресле, курил махорку и, скучая, ожидал своего выхода. Это была грубейшая форма ханжества, нечто напоминающее по технике паровоз Стефансона. У современных западных ханжей все обставлено с завидной обстоятельностью: никакого господа, никаких святых, но зато и чертом и вообще ничем не пахнет, кроме духов. Любителям этой темы рекомендуем познакомиться с классическим образчиком ханжества — с сочинением Андре Жида: «Путешествие в Конго». Но вся эта чистота — только эстетическая техника, не больше. Как только редеет толпа, как только папаша с мамашей останутся в интимном семейном кругу, как только встанут перед ними вопросы воспитания детей, так немедленно появляются на сцены и оба приятеля: и аккуратный, чисто выбритый, благостный и сияющий бог, и неряшливый, с гнилыми зубами, нахально ухмыляющийся дьявол. Первый приносит «идеалы», у второго в кармане звенят деньги — вещь не менее приятная, чем «идеалы». Здесь, в семье, где не нужно было никакой «общественной» тактики, где властвовали всемогущие зоологические инстинкты и беспокойство, где на глазах копошились живые, неоспоримые потомки, здесь именно несправедливый, кровожадный и бессовестный строй, отвратительное лицо которого нельзя было прикрыть никаким гримом, выступал почти с хулиганской бесцеремонностью. И его моральные противоречия, его практический деловой цинизм казались оскорбительными для детской ясной сущности. И поэтому именно здесь, в буржуазной семье, настойчиво старались загнать дьявола в какой-нибудь дальний угол, вместе с его деньгами и другими бесовскими выдумками. Только поэтому в буржуазном обществе старались в тайне хранить финансовые источники семейного богатства, в этом обществе родились потуги отделить детство от денег, именно здесь делались глупые и безнадежные попытки воспитания «высоконравственной личности» эксплуататора. В этих попытках проекты идеалистического альтруизма, какой-то мифической «доброты» и нестяжания были, в сущности, школой того же утонченного ханжества. Николай Николаевич Бабич — человек как будто веселый. Он очень часто прибавляет к деловой речи странные и ненужные словечки, которые должны показать его оживление и бодрый характер: «дери его за ногу» или «мать пресвятая благородица». Он любит по случаю вспомнить какой-нибудь анекдот, рассказывать его очень громки и надоедливо. Лицо у него круглое, но в этой округленности нет добродушия, нет мягкости очертаний, его линии мало эластичны и застыли в постоянном мимическом каркасе. Лоб большой, выпуклый, расчерченный правильной штриховкой слишком одинаковых параллельных складок, которые если и приходят в движение, то все вместе, как по команде. В нашем учреждении Николай Николаевич работал в качестве начальника канцелярии. Мы с Николаем Николаевичем жили в одном доме, выстроенном на краю города в те времена, когда у нас процветала мода на коттеджи. В нашем коттедже — четыре квартиры, все они принадлежат нашему учреждению. В остальных квартирах жили Никита Константинович Лысенко — главный инженер и Иван Прокофьевич Пыжов — главный бухгалтер: оба старые мои сослуживцы, сохранившиеся в моей судьбе еще с тех времен, когда мы познакомились с Веткиным. В стенах этого коттеджа протекали наши семейные дела, которые всем нам были взаимно известны. Здесь я окончательно уяснил для себя денежную проблему в семейном коллективе. В области этой проблемы особенно различались мои соседи. Николай Николаевич Бабич с первых дней нашего знакомства поразил меня добротной хмуростю своей семейной обстановки. В его квартире все опиралось на толстые, малоподвижные ноги; и стол, и стулья, и даже кровати — все было покрыто налетом серьезности и неприветливости. И даже в те моменты, когда хозяин расцветал улыбкой, стены и вещи его квартиры, казалось, еще больше нахмуривали брови и относились с осуждением к самому хозяину. Потому улыбки Николая Николаевича никогда не вызывали оживления у собеседника, да и хозяин об этом не беспокоился. Как только приходилось ему обратиться к сыну или к дочери, его улыбка исчезала удивительно бесследно, как будто она никогда не существовала, а вместо нее появлялось выражение особого сорта усталой, привычной добродетели. Дети его были почти погодки, было им от тринадцати до пятнадцати лет. В их лицах начинала показываться такая же круглая и такая же неподвижная твердость, как и у отца. Мне не так часто приходилось заглядывать к Бабичу, но почти всегда я бывал свидетелем такой беседы: — Папа, дайте двадцать копеек. — Зачем тебе? — Тетрадку нужно купить. — Какую тетрадку? — По арифметике. — Разве уже исписалась? — Там… на один урок осталось… — Я завтра куплю тебе две тетради. Или такой беседы: — Папа, мы пойдем в кино с Надей. — Ну, идите. — Так деньги! — Почем билеты? — По восемьдесят пять копеек. — Кажется, по восемьдесят. — Нет, по восемьдесят пять. Николай Николаевич подходит к шкафчику, достает из кармана ключи, отпирает ящик замка, что-то перебирает и перекладывает, запирает ящик и кладет на стол ровно один рубль семьдесят копеек. Сын пересчитывает деньги, зажимает их в кулаке, говорит «спасибо» и уходит. Вся эта операция продолжается минуты три, и за это время лицо мальчика успевает постепенно налиться кровью, которая к концу операции захватывает даже кончики ушей. Я заметил, что количество крови находится в обратной пропорции к величине испрашиваемой суммы и достигает максимума, когда сын просит: — папа, дайте десять копеек. — На трамвай? — На трамвай. Происходит то же священнодействие у ящика, и на стол выкладывается два пятака. Сын, краснея, зажимает их в кулаке, говорит «спасибо» и уходит. Однажды сын попросил не десять копеек, а двадцать и объяснил, что вторые десять копеек нужны на трамвай для Нади. Николай Николаевич двинулся было к шкафчику и опустил руку в карман за ключами, но вдруг остановился и обратился к сыну: — Нехорошо, Толя, что ты за сестру просишь. Имеет же она язык? У Толи прилив крови достиг предела раньше конца операции. — Она уроки учит. — Нет, Толя, это нехорошо. Нужны ей деньги, можно сказать. А то выходит, ты какой-то кассир. К чему это? Может, тебе кошелек купить, будешь деньги держать? Это никуда не годится. Другое дело: будешь зарабатывать. Вот тебе десять копеек, а Надя и сама может сказать. Через пять минут Надя стала на пороге комнаты, и уши у нее уже пламенели до отказа. Она не сразу выговорила ходатайство, а сначала соорудила довольно неудачную улыбку. Николай Николаевич с укором посмотрел на нее, и улыбка моментально трансформировалась в дополнительную порцию смущения: у Нади даже и глаза покраснели. — Папа, дайте на трамвай. Николай Николаевич не задал никаких вопросов. Я ожидал, что он вынет из кармана заранее заготовленные десять копеек и отдаст Наде. Нет, он снова направился к шкафчику, снова достал из кармана ключи и так далее. Надя взяла на столе десять копеек, прошептала «спасибо» и вышла. Николай Николаевич проводил ее скучным добродетельным взглядом, подождал, пока закроется дверь, и просиял: — Толька уже разбаловался где-то, едят его мухи! Еще бы, товарищи все! Да и соседи. У Лысенко, знаете, какие порядки? Мать честная, пресвятая богородица! У них дети до того развратились, спасите мою душу! А у Пжова так просто руками разведешь — все мудрит Иван Прокофьевич, дуй его в хвост и в гриву! Понимаете, детей невозможно воспитвать — примерчики, примерчики, прямо хоть караул кричи! Но дочка у меня скромница, видели? Куда тебе! Калина-малина, красная смородина! Эта нет, это нетронутая душа! Конечно, вырастет, ничего не поделаешь, но чистота душевная должна с детства закладываться. А то безобразие кругом: на улице, везде ходят эти мальчишки, деньгами в карманах звенят. Родители все, души из них вон! Главный инженер Никита Константинович Лысенко имел добродушное лицо. Он был высок и суховат, но на лице его была организована диктатура добродушия, которое настолько привыкло жить на этом лице, что даже в моменты катастрофических прорывов на нашем заводе не покидало насиженного места и только наблюдало за тем, как все остальные силы души тушили опасный пожар. У Никиты Константиновича порядки диаметрально противоположные порядкам Бабича. Сначала я думал, что они были заведены персонально самим добродушием Никиты Константиновича, без участия его воли и без потуг на теоретическое творчество, но потом увидел свою ошибку. Правда, добродушие тоже принимало какое-то участие, не столько, впрочем, активное, сколько пассивное, — в виде некоторого молчаливого одобрения, а может быть, и умиления. Но главным педагогическим творцом в семье Лысенко была мать, Евдокия Ивановна, женщина начитанная и энергичная. Евдокию Ивановну очень редко можно было увидеть без книжки в руках, вся ее жизнь была принесена в жертву чтению, но это вовсе не была пустая и бесплодная страсть. К сожалению, она читала все какие-то старые книги с пожелтевшей бумагой, в шершавых переплетах; любимым ее автором был Шеллер-Михайлов13. Если бы она читала новые книги, из нее, может быть, и вышла бы хорошая советская женщина. А теперь это была просто мыслящая дама, довольно неряшливая, с целым ассортиментом идеалов, материалом для которых послужили исключительно различные виды «добра». Нужно признать, что советский гражданин несколько отвык от этой штуки, а наша молодежь, наверное, и вовсе о нем не слышала. В дни нашей молодости нас призывали к добру батюшки, о добре писали философы. Владимир Соловьев14 посвятил добру толстую книгу. Несмотря на такое внимание к этой теме, добро не успело сделаться привычным для людей, обыденным предметом и, собственно говоря, было только помехой и хорошей работе, и хорошему настроению. Там, где добро осеняло мир своими мягкими крыльями, потухали улыбки, умирала энергия, останавливалась борьба, и у всех начинало сосать под ложечкой, а лица принимали скучно-кислое выражение. В мире наступал беспорядок. Такой же беспорядок был и в семье Лысенко. Евдокия Ивановна не замечала его, ибо по странному недоразумению, ни порядок, ни беспорядок не значились в номенклатуре добра, ни в номенклатуре зла. Евдокия Ивановна строго следовала официальному списку добродетелей и интересовалась другими вопросами: — Митя, лгать нехорошо! Ты должен всегда говорить правду. Человек, который лжет, не имеет в своей душе ничего святого. Правда дороже всего на свете, а ты рассказал Пыжовым, что у нас серебрянный чайник, когда он не серебрянный, а никелированный. Веснушчатый и безбровый, с большими розовыми ушами, Митя дует на чай в блюдечке и не спешит реагировать на поучение матери. Только опорожнив блюдечко, он говорит: — Ты всегда прибавляешь, мама. В принципе я не говорил, что он серебряный, а вовсе что он серебряного цвета. А Павлушка Пыжов говорит, что не бывает серебряного цвета. А я сказал: а какой бывает? А он говорит: вовсе никелированный цвет. Он ничего не понимает: никелированный цвет! Это чайник никелированный, а цвет серебряный вовсе. Мать, скучая, слушает Митю. В игре серебряных и никелированных цветов она не находит никаких признаков моральной проблемы. Митя вообще странный: где у него начало добра, где начало зла, невозможно разобрать. Еще вчера вечером она говорила мужу: — Теперь дети растут какие-то аморальные! Сейчас она присматривается к детям. Старший, Константин, ученик десятого класса, имеет очень приличный вид. Он в сером коротком пиджачке и галстуке, аккуратен, молчалив и солиден. В семейных разговорах Константин никогда не принимает участия, у него имеются свои дела, свои взгляды, но о них он не находит нужным сообщать другим. Мите двенадцать лет. Из всех членов семьи Лысенко он кажется наиболее беспринципным, может быть, потому, что очень болтлив и в болтовне высказывает в самом деле аморальную свободу. Недавно Евдокия Ивановна хотела побудить сына на доброе дело: навестить больного дядю, ее брата. Но Митя сказал, улыбаясь: — Мама, ты посуди, какой толк от этого? Дяде пятьдесят лет, и потом у него рак. С такой болезнью и доктор ничего не сделает, а я не доктор. Он все равно умрет, и не нужно вмешиваться. Лена еще маленькая, только через год ей идти в школу. Она похожа на отца в обилии ленивого равнодушия, щедро написанного на ее физиономии. Именно поэтому мать ожидает, что в будущем Лена будет более активной представительницей идеи добра, чем мальчишки. Лена оставила стакан и побрела по комнате. Мать проводила ее любовным взглядом и обратилась к книжке. Комната у Лысенко до отказа заставлена пыльными вещами, завалена старыми газетами, книгами, засохшими цветами, ненужной, изломанной и тоже пыльной мелочью: кувшинами и кувшинчиками, мраморными и фарфоровыми собачками, обезьянами, пастушками, пепельницами и тарелочками. Лена остановилась у буфетного шкафа и, поднявшись на цыпочки, заглянула в открытый ящик: — А где подевались деньги? — пропела она, оборачивая к матери чуть-чуть оживившееся лицо. Митя с грохотом отбросил стул и ринулся к ящику. Он зашарил рукой в сложном хламе его содержимого, нырнул туда другой рукой, сердито оглядел Лену и тоже обернулся к матери: — Ты уже все деньги потратила? Да? А если мне нужно на экскурсию? У матери перед глазами томик Григоровича и судьба Антона-горемыки. Она не сразу понимает, чего от нее хотят: — На экскурсию? Ну, возьми, чего ты кричишь? — Так нету! — орет Митя и показывает рукой на ящик. — Митя, нехорошо так кричать… — А если мне нужно на экскурсию?! Евдокия Ивановна тупо смотрит на возбужденное лицо Мити и, наконец, соображает: — Нету? Не может быть! Неужели Аннушка истратила? А ты спроси у Аннушки. Митя бросается на кухню. Лена стоит у открытого ящика и о чем-то мечтает. Мать перелистывает страницу «Антона-горемыки». Из кухни вбегает Митя и панически вопит: — Она говорит, оставалось тридцать рублей! А нету! Евдокия Ивановна за столом, заваленным остатками завтрака, живет еще в третьей четверти девятнадцатого века. Ей не хочется прерывать приятную историю страданий и перескакивать на полвека вперед, ей не хочется переключаться на вопрос о тридцати рублях. И ей повезло сегодня. Серьезный, недоступный Константин говорит холодно: — Чего ты крик поднял? Тридцать рублей я взял, мне нужно. — И ничего не оставил. Это, по-твоему, правильно?! — протягивает к нему горячее лицо Митя. Константин ничего не отвечает. Он подходит к своему столику и начинает заниматься своими делами. Как ни возмущен Митя, он не может не любоваться уверенной грацией старшего брата. Митя знает, что у Константина есть большой бумажник из коричневой кожи и в этом бумажнике протекает таинственная для Мити интересная жизнь: в бумажнике есть деньги и какие-то записки, и билеты в театр. Константин никогда не говорит о солидных тайнах этого бумажника, но Мите случается наблюдать, как старший брат наводит в нем порядок.
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 505; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |