Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Не в дому рожденному 4 страница




Вера Игнатьевна встала из-за стола и несколько раз прошла по комнате. Что это за чушь: любовь — причина безрадостной жизни! Так разве было?

Вера Игнатьевна остановилась против закрытой двери и приложила руку ко лбу. Как было? Да, как было? Можно ли больше любить своих детей, чем любила она. Но даже эту великую свою любовь она никогда не выражала. Она стеснялась приласкать Павлушу, поцеловать Тамару. Свою любовь она не могла себе представить иначе, как бесконечное и безрадостное жертвоприношение, молчаливое и угрюмое. И оказывается, в такой любви нет радости. Может быть, только для нее? Нет, совершенно очевидно, нет радости и для детей. Правильно, все правильно: злость, жадность, эгоизм, пустота души. «Высиживание врага!»

Это все от любви? От ее большой материнской любви?

От большой материнской любви.

От… слепой материнской любви.

Все вдруг стало ясно для Веры Игнатьевны. Стало понятно, почему так мало радости в ее личной жизни, почему в такой опасности оказался ее гражданский и материнский долг. Ее любовь к Марусе и к Варе Бунчук оказалась более разумной и плодотворной любовью, чем любовь к дочери. Здесь, в библиотеке, она умела за любовью видеть становление человека, умела словом, взглядом, намеком, тоном, любовно и сурово, страшно быстро экономично помочь ему, дома она умела только с панической, бессмысленной и вредной услужливостью пресмыкаться перед зоологическим, слепым инстинктом.

Вера Игнатьевна не могла больше ожидать ни одной минуты. Было только два часа дня. Она вышла в раздаточную и сказала Марусе:

— Мне нужно домой. Вы без меня управитесь?

Девицы что-то загалдели в приподнятом стиле.

Она спешила домой, как будто дома случилось несчастье. Только сойдя с трамвая, она испуганно заметила свою панику, а между тем надо быть такой же спокойной и уверенной, как в библиотеке.

Вера Игнатьевна улыбнулась дочери и спросила:

— Павлуша пришел?

— Нет еще, — ответила Тамара и набросилась на мать. — А ты чего пришла? Я же тебе говорила, чтобы ты совсем не приходила!

Вера Игнатьевна положила сумочку на подоконник в передней и направилась в столовую. Тамара топнула ножкой и крикнула:

— Что это такое, мама? Я же сказала тебе не приходить! Иди себе обратно, иди!

Вера Игнатьевна оглянулась. С нечеловеческим усилием она захотела представить себе на месте лица Тамары лицо Вари Бунчук. На мгновение как будто это удалось. Она спокойно взяла стул и сказала официально-приветливо:

— Сядь.

— Мама!

— Садись!

Вера Игнатьевна села в кресло и еще раз показал взглядом на стул.

Тамара что-то простонала, недовольно повела плечами и села на краешек стула, подчеркивая дикую неуместность каких бы то ни было заседаний. Но в ее взгляде было и любопытство, не свободное от удивления. Вера Игнатьевна сделала еще одно усилие, чтобы спроектировать на стуле против себя одну из своих молодых сотрудниц. Возникло опасение, будет ли послушным голос?

— Тамара, объясни толком, почему я должна уходить из дому?

— Как почему? Я буду делать генеральную уборку.

— Кто это решил?

Тамара в недоумении остановилась перед этим вопросом. Она начала отвечать на него, но сказала только первое слово:

— Я…

Вера Игнатьевна улыбнулась ей в глаза так, как она улыбалась в библиотеке, как улыбается старший товарищ в глаза горячей, неопытной молодости.

И Тамара покорно ответила на ее улыбку, ответила любовным и радостным, виноватым смущением:

— А как же, мамочка?

— Давай поговорим. Я чувствую, у нас с тобой начинается новая жизнь. Пусть она будет разумной жизнью. Ты понимаешь?

— Понимаю, — прошептала Тамара.

— Если понимаешь, как же ты можешь командовать и приказывать и выталкивать меня из дому? Что это: каприз, или неуместная шутка, или самодурство? Вероятно, ты все-таки не понимаешь.

Тамара в изнеможении поднялась со стула, сделала два шага по направлению к окну, оглянулась на мать:

— Неужели ты думаешь, что мне нужна была уборка?

— А что тебе было нужно?

— Я не знаю… что-то такое… хорошее…

— Но в твои расчеты не входило меня огорчать?

И после этого Тамару уже ничто не могло удержать. Она подошла к матери, прижалась к ее плечу и отвернула лицо с выражением счастливого и неожиданного удивления…

Платье готово было в срок. Вера Игнатьевна первый раз надела его дома.

Тамара помогала ей нарядиться, отходила в сторону, осматривала сбоку и, наконец, рассердилась, упала на стул:

— Мамочка, нельзя же эти туфли!

Она вдруг вскочила и закричала на всю квартиру:

— Ай! Какая же я разиня!

Она стремглав бросилась к своему портфелю и, стоя возле него, пела с таким воодушевлением, что ноги ее сами что-то вытанцовывали:

— Разиня, разиня! Какая разиня!

Наконец, она выхватила из портфеля пачку пятирублевок и понеслась с ними в спальню.

— Моя стипендия! Тебе на туфли!

Павлуша смотрел на мать, вытаращив свои золотисто-синие глазенки, и, вытянув губы, гудел:

— Ой, ой, ой! Мама! Платье!

— Тебе нравится, Павлуша?

— Ой же и нравится!

— Это меня премировали за хорошую работу.

— Ой, какая ты…

Целый вечер Павлуша почти с выражением испуга поглядывал на мать и, когда она ловила его взгляд, широко и светло улыбался. Наконец, он сказал, перемешав слова с глубоким взволнованным дыханием:

— Мама, знаешь что? Ты такая красивая! Знаешь, какая! Ты всегда чтоб была такая! Такая… красивая.

Последнее слово вышло уже из самой глубины груди — не слово, а чистая эмоция.

Вера Игнатьевна посмотрела на сына со сдержанно-строгой улыбкой:

— Это хорошо. Может быть, теперь ты не будешь пропадать целый вечер на своих коньках?

Павлуша ответил:

— Конечно, не буду.

Последний акт драмы произошел поздно вечером. Придя с работы, Иван Петрович увидел за столом красивую молодую женщину в вишневом шелкомом наряде. В передней он даже сделал движение, чтобы поправить галстук, и только в этот момент узнал жену. Он снисходительно улыбнулся и пошел к ней, потирая руки:

— О! Совсем другое дело!

Вера Игнатьевна новым, свободным жестом, которого раньше она не наблюдала, отбросила прядь волос и сказала приветливо:

— Я рада, что тебе нравится.

И сегодня Иван Петрович не покусывал суставы пальцев, и не разглядывал стены размышляющим взглядом, и не насвистывал песенку герцога. Он шутил, острил и даже играл глазами. И только тогда его удивление несколько упало, когда Вера Игнатьевна сказала спокойно:

— Да, Иван, я все забываю тебя спросить: сколько ты получаешь жалованья?

Наши матери — граждане социалистической страны: их жизнь должна быть такой же полноценной и такой же радостной, как и жизнь отцов и детей. Нам не нужны люди, воспитанные на молчаливом подвиге матерей, обкормленные их бесконечным жертвоприношением… Дети, воспитанные на жертве матери, могли жить только в обществе эксплуатации.

И мы должны протестовать против самоущербления некоторых матерей, которое кое-где творится у нас. За неимением других самодуров и поработителей эти матери сами их изготовляют из… собственных детей. Такой анахронический стиль в той или иной степени у нас распространен, и особенно в семьях интеллигентных. «Всё для детей» понимается здесь в порядке совершенно недопустимого формализма: все, что попало, — это значит и ценность материнской жизни, и материнская слепота. Все это для детей! Работа и жизнь наших матерей не слепой любовью должна направляться, а большим, устремленным вперед чувством советского гражданина. И такие матери дадут нам прекрасных, счастливых людей и сами будут счастливы до конца.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Над широкой судоходной рекой стоит город. К реке он подошел своим деловым тылом: лесопильными заводами, складами, бесконечными рядами бочек, измазанных в смоле, и грохотом грузовых подвод кованными колесами по пыльной, исковерканной мостовой. А уже за этим деловым миром начинается город, приукрашенный по силам разными культурными принадлежностями: гранитными тумбами по краям тротуаров, рядами акаций и воркующим перестуком красных, желтых и коричневых колес извозчичьих пролеток.

Река катится мимо города веселой, полнокровной жизнью и все спешит и смотрит вперед, потому что впереди, чуть ниже города, поджидает ее строгий, аккуратный, под линейку вычерченный железнодорожный мост. Мост поставил в воду одиннадцать ног, обутых в гранитные калоши, и они смотрят все носами вперед, навстречу катящейся реке. И река спешит к ним с естественным хозяйским беспокойством. Не отрывая глаза от моста, она торопится к месту происшествия, подбрасывая к городским берегам все лишнее, чтобы не мешало: баржи, плоты, буксиры и лодки.

У самого моста, на другом берегу, расположился посад28. Посад мало интересуется рекой. Он приткнулся к ней только одним домиком, а сам побежал рядом с железнодорожной насыпью куда-то в сторону, к более мирным и покойным пейзажам: к вишневым садам, к рядам тополей и ветряков на горизонте. До горизонта от реки недалеко: простым глазом видно, как за посадом подымается в горку товарный поезд и обволакивается белым дымом.

Говорят, что когда-то по этой реке плавали скифы, и запорожцы, и татары. Может быть. Несколько лет назад приплыли по ней на старом катере, вооруженном смешной пушечкой, деникинцы. Их встретили хмурым молчанием, потому что еще раньше где-то на севере казаки грозили обходом, и защитники отступили по железной дороге. Белогвардейцы полгода владели городом, мостом и посадом, а потом бросили катер вместе с пушечкой возле моста, а сами сели в товарные вагоны и быстро поехали к югу. Через два часа после этого пролетел по мосту паровоз, впереди себя толкая платформу: на платформе трехдюймовка и десятка два веселых людей, одетых в серые шинели. Паровоз с платформой осторожно перебрался через посадскую станцию, а потом задымил и погнался за деникинцами. На другой день он возвратился во главе целого поезда, мирно подружившись с другим паровозом. В вагонах сидели белогвардейцы, только теперь они были скучнее, щеки у них были в щетине. На станции соскочил с платформы отец Сергея и Тимки Минаевых — заводской столяр, пулеметчик и большевик.

С тех пор прошло пять лет, может быть, немножко больше. Василий Иванович Минаев начинает уже забывать, как режет плечо ремешок винтовки, но зато хорошо помнит, как гнали белогвардейцев от самого Орла. Об этом он часто по вечерам рассказывает сыновьям. Старший сын Сергей слушает его серьезно и внимательно, второй — Тимка во время рассказа не сидит на месте, ерзает на стуле, все ему хочется спросить: а что это такое «за Курском», а какая сабля у Ворошилова? И по ночам, после рассказов отца, снились его сыновьям разные сны. Сергею снились пожары городов и пехотные цепи, прокуренные в боях суровые товарищи отца, не вернувшиеся с войны, и ненавистные враги, рыщущие в посаде с обысками. А Тимке снился Буденный, с большими усами, на коне и с поднятой саблей, стреляющие огромные пушки и неприступные крепости с высокими зубчатыми стенами, такие, как нарисованы в старой «Ниве».

Сережа уже второй год учится в фабзавуче на заводе, а Тимка второй год — в трудовой школе. Сережа помнит то время, когда отец ушел с Красной гвардией, а Тимка познакомился с отцом после Деникина. Он не помнит даже, как вызывали мать в контрразведку на допрос, как она три ночи не ночевала дома, как на четвертый день пришла худая и желтая, в полчаса связала в узелок разную мелочь и унесла узелок и Тимку к деду Петру Поликарповичу на хутор. Много еще не помнит Тимка, а то, что рассказывают ему старшие, кажется далекой-далекой историей, интересной, но вовсе не страшной.

Над рекою и над посадом расцветало солнце.

Весна пришла занятная, говорливая, хлопотливая. Тимкины голубые глаза не много помнили весен, и поэтому на весну они смотрели с жадным любопытством, а энергии в душе, в ногах, в руках, на языке набиралось столько, что Тимка еле-еле управлялся за день истратить ее как следует. И даже поздно вечером, когда нагулявшееся за день тело начинает засыпать, язык еще не может успокоиться, что-то лепечет, и ноги во сне куда-то спешат, и пальцы во сне шевелятся.

Сегодня Тимка с утра в работе, жизнь и обстоятельства складываются очень сложно, он не успевает откликнуться на все запросы жизни, не успевает со всеми поспорить. Домой пришел под вечер, а Сергей стоит в дверях кухни и разговаривает с матерью:

— А разве контрразведка была в гончаровском доме?

И сразу Тимка насторожился:

— Контрразведка?

Сергей пошел в столовую заниматься, а Тимка сел против него и начал:

— А боялись все этой контрразведки. Правда, боялись?

Сергей сказал:

— Что ты за дурень такой? Это разве шутка, контрразведка? Ты думаешь, это тебе шутка?

Тимка на мгновение задумывается и отвечает с мечтательной находчивостью:

— А если взять и бросить бомбу! Вот такую бомбу, как папка говорил? Взять и бросить! Ах!!

Сережа улыбается:

— Какой ты герой в комнате. А вот если бы тебе на самом деле пришлось?

— А ты думаешь что?

— Тебе кажется, так это легко? Размахнулся и бросил?

— А как же?

— А они, думаешь, сидят себе и смотрят?

— Ну, и пускай!

— А они стреляют.

— Пускай они еще попадут раньше.

Тимка с презрением выпячивает губы, но в глубине души воображение рисует непредвиденные раньше подробности: на него смотрят злые лица буржуев и целятся из огромных ружей. Тимка отводит глаза в сторону: он ничего не боится, но в его расчеты вовсе не входит, чтобы буржуи палили в него. Затея с бомбой основательно испорчена, и Тимкины живые глаза бродят в поисках более доброкачественных переживаний. Их взгляд задерживается на мгновение на портрете Буденного, но сейчас Буденный не хочет садиться на коня и смотрит на Тимку даже чуть-чуть насмешливо. Тимкины глаза косятся вправо. Там блестит стекло буфета, сквозь него Тимка видит два пирога на тарелке. Пироги лежат и молчат, но вид у них тоже немного иронический. Тимка переводит взгляд на Сережу. Сережа рассматривает чертеж в книжке, которая называется в непостижимо высоком стиле: геометрия. У Сережи сильно отросли светло-русые прямые волосы, он зачесывает их назад, но они еще не умеют держаться в прическе, а острятся над Сережиным лбом многочисленными своими кончиками. Тимка рассматривает прическу брата и видит в ней такое же высокое превосходство, как в геометрии. Сережа очень умный. Только поэтому сегодня за обедом его голос оказался решающим в вопросе о пирогах.

Тимка быстро вспоминает все, что было после этого. началось с пирогов, а вот теперь опять пироги.

Сначала пирогов было много. Мать поставила их на стол целую большую тарелку и сказала:

— Пироги сегодня удались. Ешьте, пока горячие.

Отец отложил в сторону газету и улыбнулся:

— Вид у них квалифицированный! Тимка, ты, конечно, уже пробовал?

Тимка немножко покраснел и ответил отцу боевой улыбкой. Придя из школы, он действительно забежал в кухню и схватил с листа один пирог. Мать хотя и махнула на него рукой, но посмотрела ласково:

— не дождешься обеда?

Но все равно, пирог этот промелькнул в Тимкиной жизни без особенной радости: во рту осталось только ощущение ожога. Пирог такой был горячий, что его и в руках нельзя было держать, и есть было чересчур горячо, в общем, положение было настолько безвыходное, что Тимка проглотил пирог без наслаждения, исключительно для того, чтобы он больше не обжигал пальцев.

Отец разрезал первый пирог вдоль на две части, и тогда в белой пушистой рамке свежего теста показалась влажная темная мясная начинка. Отец одобрительно улыбнулся и стал намазывать каждую половинку маслом. Делал он все это не спеша, да еще и рассказывал:

— Это не наша вода идет. наши снега давно уже в море. Это идет верхняя вода, северная. там снегу много, говорят, большая волна идет. Сегодня на один метр прибавилось.

Отец рассказывал, смотрел на мать строгими, светло-голубыми глазами и ножом показывал на север, а половинки пирога все лежали и лежали перед ним, и масло на них начинало уже просыхать.

Тимка не мог понять отцовского сложного вкуса. Может быть, и приятно съесть такую половинку, но чем можно оправдать такую неосмотрительную неторопливость? Тимка вовсе не нервничал, брал пироги с тарелки осторожным, неловким движением, и рот у Тимки совсем маленький, но пирог существо слабое. Он так быстро и охотно проскальзывает в глотку, что не успеешь его начать, а в руке остается только маленький твердый носик, еще мгновение, и он исчезает в зубах, а в руках уже новый пирог. Тимка не успел опомниться, как на тарелке осталось только два пирога, и Тимка почувствовал, что в жизни не все разумно устроено. Он глянул на брата: тот жевал и слушал отца. Тимкина рука начала было подыматься к тарелке, но Сережа взял его за локоть и наклонился к Тимкину уху:

— Брось. Отцу оставь! Мало тебе?

Тимка облизнул губы и подумал, что Сережка напрасно вмешивается: отец все равно больше не хочет.

А после обеда было пропасть событий. Отец ушел на работу, а Тимка до самых сумерек хлопотал во дворе и на улице. Во дворе было мокро. Возле сарая образовалась огромная лужа, наверное, очень глубокая, побродить в ней было заманчиво, но мешали ботинки. Но корабль, сделанный из газеты, никуда не хотел плыть и скучно стоял на месте, пришвартовавшись к случайному стеблю прошлогоднего бурьяна.

На улице были другие неудобства: неясность границ и сфер влияния. От железнодорожной насыпи, как раз возле Тимкиного двора, проносился мощный поток. Он прорыл в песке глубокий и сложный фарватер. Тонкая лысая кромочка льда на дороге свешивалась над потоком острыми фигурными берегами, в некоторых местах под этой кромочкой вода убегала в таинственный и уютный полумрак. Бумажный кораблик, пущенный сверху по течению, кивал и нырял на штопорных волнах потока и с разгону влетал под эту кромочку, скрываясь из глаз. Что происходило с ним в таинственной темной пещере, нельзя было видеть, но было приятно стоять над потоком и ожидать, когда кораблик снова выскочит на открытую воду. А потом нужно пройти по берегу до следующей пещеры, и там такое же удовольствие.

Все это было очень веселое дело, но у Тимкиного двора находились самые интересные плесы, заводи, пещеры и водопады, и сюда собирались ребята со всей улицы. Каждый приносил свой корабль, каждый пускал его, где хотел, каждый тыкал палкой в воду, каждый старался пропихнуть свое судно на самое интересное место. Тимка долго с негодованием смотрел на всю эту возню и наконец закричал:

— А чего вы сюда пришли? Мы к вам не ходим! Что, это ваша река? У вас бежит, там и пускайте!

Но и здесь, как и в других случаях международной жизни, дело редко решается в пользу прав и справедливости. Сын портного Григорьева, рыжий, веснушчатый, красноухий Митрошка стоит на другом берегу потока и оттуда обливает Тимку воинственным презрением:

— Чего ты задаешься? Чего ты задаешься? Думаешь, как твой отец большевик, так ты и задаешься? Ты речку купил, ты купил, да?

Тимка ничего не ответил рыжему Митрошке, а поднял свою палку, назначенную для навигационных целей, и треснул по Митрошкиному кораблю, остановившемуся на мели. Грязная вода брызнула в стороны, а Митрошкин корабль, сделанный из серой оберточной бумаги, распластался в воде намокшей темной тряпкой. Совершив этот акт международной справедливости, Тимка молниеносно удрал во двор. Вслед за ним в доски ворот загремел кусок кирпича. В потоке остался и Тимкин корабль, но это это была случайная и неудачная конструкция из газеты.

Минут двадцать Тимка в одиночестве ходил по двору, прыгал на корочке льда под стенкой сарая до тех пор, пока корочка не раскрошилась на мелкие кусочки. Потом вышел во двор хозяйский сын Кирик.

Минаевы нанимали квартиру у Кирикова отца, плотника Бычкова. Бычков был странный человек. Он работал на постройках хат, и характер у него был неровный, злой. Пока он тешет дерево на земле, с ним еще можно иметь дело, можно и поговорить, как с человеком. Он слушает собеседника с суровым молчанием, хэкает своим топором и только изредка ухмыляется саркастически, а потом скажет:

— Тэк. Наладится, говоришь? Ну, ну, нехай налаживается.

Но как только залезает на крышу и начинает с помощником устанавливать стропила или сидит на коньке и прилаживает поперечную обшивку, так ужек от него ничего хорошего ожидать нельзя. Стоит ли внизу собеседник или никого нет, Бычков все равно ворчит и ворчит, язвит и цепляется:

— Правило сделали: восемь часов! Сидит и газету читает, а спроси его, так он трудящийся, большевик! Отработал восемь часов, и он тебе большевик! А я сколько работаю?

Бычков опускает топор и смотрит вниз с насупленным, взлохмаченным, злым вниманием:

— Сколько часов я работаю? Васька! Сколько часов я работаю?

Бычков поворачивает голову к помощнику Ваське и следит за ним не столько глазами, сколько мохнатыми бровями, мохнатым, заросшим ртом. Васька возится со стропильной ногой и даже не смотрит на хозяина. Бычков повторяет про себя в глубоком раздумье:

— Сколько я работаю? Может, восемь часов? Не… Бычков работает двенадцать часов, двенадцать! А кто такой Бычков, трудящийся или не трудящийся? Вопрос. А может, он буржуй? Ишь, до чего народ паскудный! А он тебе бригадир! Во: бригадир!

Бычков вытаращивает глаза, надувает щеки, руками впереди себя показывает важность. Потом плюет в кулак, перекладывает топор из рук в руки и продолжает работу. Минут десять работает сосредоточенно и молчит, но вдруг снова опускает топор и снова вперяется вниз хитровато-угрюмым лицом:

— Порядки! Если человек старается, горбом и потом живет, — это мало им! Как же, то — пролетарий, а то придумали — кустарь! Я — кустарь, а? Видели? Дожил. Дожил Бычков! Старый дурак, дожил! Кто такой кустарь? Васька! Кто такой кустарь?

Васька по-прежнему молчит. Бычков несколько секунд рассматривает Ваську и шевелит усами. И отвечает себе:

— Кустарь, я понимаю. Кружево — правильно. Корзинки: фить-фить, туда-сюда, зацепил, прицепил, нацепил, ручку сплел, вот тебе и корзинка! Два дня потел, два дня кряхтел, десять верст до базара, а цена полтинник пара. Во! А это тебе корзинка? Это тебе корзинка?

Он показывает на переплет стропил и вертит головой:

— Кустарь! А что вас раки ели, когда утопнете! Мельниченку кто строил? Бычков. Сероштану? — Бычков. Резникову? — Бычков. Осипу Павловичу глаголем29, кто? — Бычков. Наливайченку, Василию Евдокимовичу… А где теперь Василий Евдокимович? Васька! Где Василий Евдокимович?

На этот вопрос Васька почему-то отвечает:

— Да брось ты… Василий Евдокимович! Первая сволочь была, живоглот… вспомнил тоже!

Бычков тупо смотрит на Ваську и чешет бороду возле уха:

— Не в смысле живоглота, а кто строил? И все стараются пообиднее, чтобы до сердца дошло: кустарь!

С Минаевым Бычков не водил компании, в комнаты не старался заходить, а по делу присылал жену. Но при встрече с Минаевым держался вежливо и говорил спокойно, высказывая вполне расположенную лояльность:

— Я не какой-нибудь лавочник, я и сам рабочий человек.

Кирик Бычков учился в одном классе с Тимкой. А старший сынок Бычкова Ленька — в том самом фабзавуче, где и Сергей, только шел на один год впереди. В свое время Леньку не хотели принимать в фабзавуч, но он поднял такой скандал, кричал и жаловался, несколько раз ходил в город, что своего-таки добился.

Тимка своим товарищем был доволен. Кирик имел спокойный характер, хорошенькое личико и всегда радостную, улыбчивую мину. И сегодня, выйдя во двор, он добродушно выслушал горячий рассказ Тимки о конфликте на «речке» и сказал:

— Их не нужно пускать. А знаешь что? Давай мы вечером перекопаем и сюда переведем эту… речку.

— Как переведем?

— А так: прокопаем и переведем. Под воротами, прямо сюда. А это будет море.

Мальчики подошли к морю возле сарая. Мысль была очень дельная. Тимка несколько раз через щель в заборе заглянул на улицу, посмотрел за сараем выходило все очень просто и удобно. Он только спросил:

— А если они не уйдут?

Кирик пожал плечами.

— Нет, они уйдут. Они спать пойдут.

Потом друзья вышли за ворота и осторожно остановились у калитки. На ручье занимались навигацией человек десять. Измокший и грязный Митрошка, у которого даже лицо было забрызгано грязью, до сих пор возился с газетным кораблем Тимки. По самым скромным требованиям, этот корабль давно отслужил свое, давно промок и насилу удерживал признаки корабля и мореходные качества. Но Митрошка, кряхтя, все водил его по бурному и опасному потоку. Он был так занят этим жалким делом, что даже не обратил внимания на Тимку. Другие мальчики с таким же увлечением управляли своими суднами, некоторые из них были прекрасной конструкции. Лучше всех был сделан корабль у Пети Губенко — сына заводского охранника. Материалом для него послужил толстый кусок коры. В Петином корабле были скамейки, мачта и парус, а неудобство только одно: корабль имел слишком большую длинну и, становясь поперек реки, обращался в мост. Кроме того, благодаря мачте он не мог заходить в речные пещеры.

Тимка с Кириком подошли к реке. Митрошка предусмотрительно взял свою газетную посудину и понес навигацию дальше, вниз по течению. Петя Губенко побежал поближе к насыпи и там пустил свой корабль. Легкая темная лодочка, трепыхая лоскутом паруса, быстро понеслась по ручью. Она свободно скользила на вертлявых, спиральных струях, без усилий отталкиваясь от берегов и весело ныряла носиком на водопадиках. Петя бежал рядом и зорко следил за рейсом. Возле самых ног Тимки счастливый кораблик зацепился за стебелек старой травки и остановился, задрожав всем телом. Тимка присел к ручью и взял кораблик в руки. Он ожидал, что Петя обидится и закричит, и уже готов был ответить презрительной гримасой, но Петя спокойно смотрел с другого берега и не подавал признаков беспокойства. В благодарность за это Тимка сказал:

— Легкий какой!

— Это из коры, — сказал Петя.

— Ты ножиком вырезал?

— Ножиком.

— А где ты взял ножик?

— У меня свой ножик.

— А ну, покажи.

Петя доверчиво достал из кармана ножик и протянул Тимке. В ножике одно лезвие было сломано, а другое почернело и сточилось. Но все же, какое завидное счастье иметь такой ножик!

— А кто тебе дал ножик?

— Это матрос подарил.

Тимка напружинил глазенки:

— Какой матрос?

— Еще прошлым летом: мы с отцом ездили рыбу ловить, а там матрос был, так он и подарил.

— Он настоящий матрос? А где он сейчас?

Петя затруднился сразу ответить на оба вопроса. Он зашатал головой в старом картузе без козырька. Личико у Пети бледное, остренькое, худенькое, но у него очень стройная фигура и такая же стройность в лице: хороший светлый лоб и красиво вычерченные черные брови. Петя улыбнулся:

— Он на реке, матрос, на пароходах. А сейчас он в городе.

— А за что он тебе подарил?

— Он ни за что не подарил, а мы вместе ловили рыбу. Я ему и батьку червяков накопал, а он мне перемет сделал. А потом он и сказал: возьми себе ножик, у меня другой есть.

Тимка иногда слышал рассказы о таких чудесных вещах: вдруг в жизни откуда-то берется матрос и дарит ножик. Тимка не очень верил таким рассказам. Если им верить, так выходит, что достать ножик ничего не стоит. И почему такое счастье сразу привалило этому Пете? И матрос и ножик!

— Твой отец сторож? Да? — прищурился Тимка.

Петя серьезно опустил глаза и сейчас же поднял:

— Сторож. Он завод охраняет.

— А мой отец бригадир.

Петя молчал.

— И мой отец — коммунист.

Петя протянул руку:

— Ну, давай!

— Нет, постой, — сказал Тимка, рассматривая ножик. — Твой отец не коммунист? Нет?

Петя спокойно рассматривал физиономию Тимки.

— Он не коммунист, только это все равно: мой отец завод охраняет.

— Как он там охраняет, подумаешь!

— Он охраняет. Он с ружьем охраняет.

Тимка снова вытаращил глазенки:

— О! С ружьем! А ты видел?

— Видел.

— Ружье?

— Ружье. Винтовка.

— А чего он домой ходит без винтовки?

— Не полагается. Винтовка казенная.

— И он стреляет? А в кого он стреляет?

— В кого? В бандитов стреляет.

— А теперь нет бандитов. А ты мне сделай такую лодку.

Петя улыбнулся доверчиво и оживленно:

— Ты возьми эту, а я себе сделаю.

— Да ну?

— Ты возьми. Я не жалею, ты не думай, что я жалею.

Тимке захотелось сделать что-нибудь приятное для Пети.

— А я тебе дам, знаешь что? Я тебе дам крючок для удочки.

— У меня есть крючок.

— А то будет два крючка. И будем вместе ходить за рыбой, хорошо? Эх, если б еще лодку!

— У моего отца есть лодка.

— Что? Есть лодка? — закричал Тимка в полном изумлении.

— Есть.

— Настоящая лодка? Настоящая? А где он взял?

— Он сам сделал.

Тимка перемахнул через ручей. Положительно, у этого Пети чудесное царство.

Он еще долго разговаривал с Петей и все больше и больше поражался. Петин отец, бородатый, строгий человек с военной выправкой, который каждый день проходил мимо их ворот в черной шинели, теперь представлялся Тимке настоящим волшебником. Смущала Тимку только неуловимая нотка грусти, которая то и дело слышалась на поверхности Петиных слов. Она вызывала у Тимки чувство симпатии, желание подружиться. Тимка сам никакого значения не придавал своим чувствам и был уверен, что самое главное в этом знакомстве — это настоящая лодка у Петиного отца, на которой можно будет плавать по реке и ловить рыбу.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 300; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.146 сек.