КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Брюнетка
ТАИНСТВЕННАЯ РАЗЫСКИВАЕТСЯ УЛИЧЕН И СХВАЧЕН УОЛЛ-СГРИТСКИЙ ДЕНДИ СБИЛ И СБЕЖАЛ
Слова подпирали узкую вертикальную фотографию, где изображался Мак-Кой: весь мокрый, руки с переброшенным через них пиджаком держит перед собой, явно скрывая наручники. Выдающийся его скульптурный подбородок поднят, свирепый взгляд направлен в камеру как бы сверху вниз. Всем своим видом как бы говорит: «Да, ну и что с того?» Даже в «Таймс» этот материал вышел утром на первой полосе, но ни одна газета так не бесновалась, как «Сити лайт». Шапка утреннего выпуска гласила:
Заголовок шрифтом помельче сообщал: «Разделение труда в „мерседесе“: он сбил, она сбежала». Фотография была взята из светского журнала «Дабл-ю» — та самая, на которую указал Роланд Обэрн: ухмыляющийся Мак-Кой во фраке, а рядом жена, вся из себя правильная и обыкновенная. Под фотографией подпись: «Свидетель показывает, что спутница Мак-Коя моложе, на вид „клевая“, этакая „штучка с ручкой“, не то что его сорокалетняя жена Джуди, снятая здесь вместе с мужем на благотворительном вечере». Белыми буквами на черном фоне понизу страницы было выведено: «Протестующие зрители в зале суда требовали: „Не под залог, а под замок“ уолл-стритского лихача. См. стр.3». И еще: «Город Мак-Коя и город Лэмба: Повесть о двух городах. Фотографии на стр. 4 — 5». На страницах 4 и 5 на одной стороне — снимки апартаментов Мак-Коя на Парк авеню (те самые, из «Архитектурного обозрения»), а на другой — снимки маленьких комнаток семьи Лэмба в дешевом многоквартирнике. Под фотографиями длинное пояснение: «Когда спортивный „мерседес-бенц“ стоимостью пятьдесят тысяч долларов, принадлежащий уолл-стритскому банкиру Шерману Мак-Кою, сбил примерного школьника Генри Лэмба, между собой столкнулись два совершенно разных Нью-Йорка. Мак-Кой живет в четырнадцатикомнатной двухэтажной квартире, стоящей три миллиона долларов и расположенной на Парк авеню. Лэмбы снимают за 247 долларов в месяц трехкомнатную квартирку в одной из новостроек Южного Бронкса». Каждая буковка в газете — Вейссу маслом по сердцу. Теперь с болтовней насчет «белого правосудия» и «Йоханнесбронкса» покончено. Правда, поднять Мак-Кою залог до 250000 долларов не удалось, но уж бучу подняли, да какую! Бучу? Крамер улыбнулся. У Сэмми Ауэрбаха глаза на лоб полезли, когда Крамер принялся трясти перед ним петицией. Немножко, конечно, это было неприлично, но зато, что называется, в тему. Прокуратура Бронкса поддерживает живую связь с людьми. А к требованию повысить сумму залога мы еще вернемся. Нет, Вейсс положительно доволен. Это очевидно. Первый раз Крамера пригласили в кабинет Вейсса одного, без Берни Фицгиббона. Вейсс нажал кнопку, и экран погас. Крамеру: — Заметили, в каком виде там Мак-Кой стоял? Полный раздрызг. Милт говорит, что он и в суде был такой же. Говорит, в жутком был виде. В чем дело-то? — Так ведь… — начал Крамер. — В общем, всего и делов, что дождь. Пока стоял в очереди в Центральный распределитель, промок. Его заставили ждать вместе со всеми в очереди, в чем весь и смысл был. Чтоб никаких поблажек. — Это ладно, — отозвался Вейсс, — но, бога ради, мы притащили в суд Парк авеню, а Милт говорит, что у парня был вид, будто его только что из реки выудили. Да тут еще Берни мне из-за этого кровь портит. Вообще не хотел его через распределитель тащить. — Ну, не такой уж у него был скверный вид, мистер Вейсс, — сказал Крамер. — Зовите меня Эйбом. Крамер кивнул, про себя, однако, решив, что для приличия надо немного выждать, прежде чем пробовать обращаться к начальнику по имени. — Вид был как у каждого, кого приводят из вольеров. — Да тут еще Томми Киллиан из-за этого вонь подымает, — Вейсс махнул рукой в сторону телевизоров. "Ну, — подумал Крамер, — вот и пришлось тебе выйти лицом к лицу против двух «ослов». Берни был, мягко говоря, недоволен, когда Вейсс вопреки его воле приказал Крамеру поднять вопрос о пересмотре суммы залога для Мак-Коя с десяти тысяч долларов до двухсот пятидесяти, после того как Берни с Киллианом сговорились на десяти тысячах. Фицгиббону Вейсс объяснил, что все это лишь для того, чтобы успокоить разгневанных людей; пусть соседи Лэмба видят: к Мак-Кою не будут относиться по-особенному, — дескать, он знал заранее, что все равно Ауэрбах не станет устанавливать такой высокий залог. Но для Берни это было нарушением контракта, отступлением от правил «Банка Взаимных Услуг», от тайного кодекса ирландской взаимовыручки в системе уголовного права. Крамер заметил, что по лицу Вейсса прошла тень, и тот сказал: — Ладно, пусть Томми повякает. Если ублажать каждого, можно с ума спятить. Я должен был принять решение, и я его принял. Фицгиббону Томми нравится, ну и пусть себе. Мне самому Томми нравится. Но Берни прямо расстелиться перед ним готов! Наобещал Киллиану такого, что, дай ему волю, Мак-Кой продефилировал бы мимо нас словно принц Чарльз. Сколько он там просидел, в этих вольерах? — Да так, около четырех часов. — Ну, это ведь примерно в пределах обычного, правда? — Приблизительно. В моей практике бывало, что обвиняемого возили из одного полицейского участка в другой, потом в Центральный распределитель, потом на Райкерс-Айленд, потом обратно в Центральный распределитель и только после этого с ним разбирались. Если арестуют в пятницу вечером, попадаешь в круговерть на весь уик-энд. И вот уж у таких обвиняемых потом видок — не позавидуешь. Мак-Кою даже не пришлось начинать с полицейского участка и ехать в распределитель в тюремном фургоне. — Ну, тогда я и вовсе не понимаю, к чему весь сыр-бор. С ним что-нибудь случилось в этих вольерах? О чем крик-то? — Ничего не случилось. Компьютер, кажется, сломался. В результате — задержка. Но такое тоже сплошь и рядом бывает. Обычная история. — Хотите знать, что я про это думаю? Я думаю, Берни, сам того не сознавая — не поймите меня превратно, я Берни люблю и уважаю, — но, по-моему, он, сам того не сознавая, думает, будто с человеком вроде этого Мак-Коя надо обходиться как-то по-особенному, потому что он белый и потому что известная персона. В общем, туг дело тонкое. Берни ирландец и Томми тоже ирландец, а ирландцам присуще врожденное чувство раболепия, что ли, хотя сами они этого не сознают. На задних лапах готовы ходить перед белыми англосаксами-протестантами вроде Мак-Коя и при этом думают, будто ведут себя как завзятые экстремисты из Ирландской республиканской армии <Ирландская республиканская армия — террористическая организация национал-сепаратистов в Северной Ирландии.>. В общем-то это мелочи, но такие, как Берни, волей-неволей идут у своего раболепия на поводу, пусть даже и безотчетно. Но мы ведь не БАСПов представляем, Ларри. Я очень удивлюсь, если в Бронксе найдется хоть один БАСП. Ну, может быть, один и живет где-нибудь в Ривердейле. Крамер хмыкнул. — Да нет, я серьезно, — сказал Вейсс. — Это же Бронкс. Лаборатория межэтнических отношений. Это я так его называю: лаборатория межэтнических отношений. Верно: он называл Бронкс лабораторией межэтнических отношений. Он произносил эти слова каждый день, словно забыв о том, что все, кто попадал в его кабинет, сто раз это от него слышали. Но Крамер нынче был расположен прощать Вейссу такое фанфаронство. Да и не только прощать… понимать… и принимать его помпезные формулировки. Вейсс прав. Нельзя возглавлять систему уголовного права в Бронксе, притворяясь при этом, будто находишься в чуточку сдвинутом с места Манхэттене. — Подите сюда, — позвал Вейсс. Он встал из своего необъятного кресла и, подойдя к окну, поманил к себе Крамера. Отсюда, с шестого этажа здания, стоящего на холме, вид открывался великолепный. Окно было достаточно высоко, чтобы все мерзкие и убогие детали отступили и возобладала топография — красивые пологие холмы Бронкса. Внизу лежал стадион «Янки» и парк Джона Маллэли, который с такой высоты выглядел зеленым и невинным. А прямо впереди, в отдалении, на той стороне Гарлем-ривер вставали силуэты Северного Манхэттена, прежде всего Пресвитерианский медицинский центр, и весь этот вид отсюда казался ласковой пасторалью вроде пейзажей старых художников, которые в качестве фона всегда располагают несколько развесистых деревьев и мягкие пушистые облака. — Поглядите вниз, на эти улицы, Ларри, — заговорил Вейсс. — Что видите? Кого видите? На самом деле все, что Крамер мог видеть, — это маленькие фигурки, движущиеся по Сто шестьдесят первой улице и Уолтон авеню. С такой высоты они были как насекомые. — Поголовно одних черных и пуэрториканцев, — сам себе ответил Вейсс. — Там больше не встретишь даже ни одного старого еврея, ни одного итальянца, а ведь это самый центр Бронкса. Для Бронкса это то же, что для Бруклина Монтэгю-стрит или Ратушная площадь для Манхэттена. Бывало, летом евреи усаживались вечерами у своих дверей прямо на улице — да-да, вот здесь, на Большой Магистрали, просто сидели и глядели на проходящие автомобили. Теперь посидеть тут не заставишь и Чарльза Бронсона <Известный американский актер, как правило играющий роли отчаянно смелых борцов с преступностью.>. Пришла новая эпоха, а никто этого еще не понимает. Когда я был мальчишкой, в Бронксе верховодили ирландцы. Долго верховодили. Помните, был такой Чарли Бакли? Конгрессмен Чарли Бакли, помните? Нет, вы чересчур молоды. А Чарли Бакли был правителем Бронкса и ирландцем до мозга костей. Пожалуй, лет тридцать назад Чарли Бакли был здесь все еще в силе. Теперь с ними покончено, и кто верховодит теперь? Евреи и итальянцы. Но надолго ли их хватит? На улицах их не встретишь, так что долго ли они продержатся в этом здании? Бронкс есть Бронкс — лаборатория межэтнических отношений. Это я его так называю — лаборатория межэтнических отношений. Люди, на которых вы сейчас смотрите сверху, — это бедные люди, Ларри, а нищета порождает преступность, ну а уж преступность в этом районе — н-да, вам можно не объяснять. В какой-то мере я идеалист. Хочется каждое дело рассматривать индивидуально, с учетом личности и так далее. Но когда их такая тьма? Ой-ой-ой-ой… Но опять-таки, с другой стороны, я понимаю так, мы — это маленькая группка ковбоев, перегоняющих стадо. А стадо — что? Дай бог, чтоб не разбрелось, дай бог, чтоб удалось привести его все целиком, — Вейсс произвел руками широкий округлый жест, — чтоб поменьше было потерь в пути. Конечно, придет день, и может быть очень скоро придет, когда там, внизу, у этих людей появятся свои лидеры, свои организации, они подомнут под себя здешнюю организацию Демократической партии и все прочее, и нас уже не будет в этом здании. Но сейчас мы нужны им и должны делать то, что им кажется правильным. Должны все время показывать им, что мы от них не отрываемся и что они такая же неотъемлемая часть Нью-Йорка, как и мы сами. Должны посылать им соответствующие сигналы. Надо, чтобы они знали, что хотя мы и бываем подчас с ними суровы, если они отбиваются от стада, но не потому, что они черные или там пуэрториканцы, и не потому, что они бедны. Приходится все время им показывать, что Фемида действительно слепа. Что и для белых и для богатых все равно все происходит точно так же. Это очень важный сигнал. Куда важнее, чем какой-нибудь параграф закона или процессуальная тонкость. Это — задача нашей службы, Ларри. Мы здесь не для того, чтобы разбираться с делами. Мы для того, чтобы внушать надежду. А Берни как раз этого не понимает. Берни все еще работает по-ирландски, — продолжал Вейсс, — как некогда Чарли Бакли, а так уже нельзя. Прошло то время. Лаборатория межэтнических отношений вступила в новую эпоху, и наш долг представлять перед законом тех людей, которых вы видите там, внизу. Крамер послушно следил за движением насекомых. Что до Вейсса, то возвышенность чувств сообщила его голосу и лицу некую восторженность. Он посмотрел на Крамера доверительно, будто говоря: «Вот что такое жизнь, если пренебречь мелочами». — В таком разрезе я никогда об этом не думал, Эйб, — проговорил Крамер. — Но вы совершенно правы. — Похоже, момент для того, чтобы впервые назвать начальника Эйбом, был выбран правильно. — Вначале у меня были кое-какие сомнения насчет дела этого Мак-Коя, — сказал Вейсс. — Создавалось впечатление, что Бэкон и его люди на нас давят, а мы идем у них на поводу. Но нет, все оказалось правильно. Как мы обходимся с этим выскочкой с Парк авеню? А как с любым другим, вот как! Арест, наручники, распределитель, отпечатки пальцев, ожидание в вольерах — все в точности как с любым местным! Думаю, теперь к ним пошел чертовски правильный сигнал. Пусть люди знают, что мы представляем их и что они тоже часть Нью-Йорка. Вейсс бросил взгляд сверху вниз на Сто шестьдесят первую улицу с видом пастуха, оглядывающего свое стадо. Хорошо, что здесь нет никого третьего. Будь здесь сейчас еще кто-нибудь, возобладали бы ирония и цинизм. Невозможно было бы думать ни о чем, кроме того, что у Эйба Вейсса через пять месяцев перевыборы, а семьдесят процентов обитателей Бронкса черные и латиноамериканцы. Но поскольку они были вдвоем, Крамеру удалось проникнуться и дойти до сути, которая заключалась в том, что стоящий рядом с ним фанатичный Капитан Ахав говорит верно. — Вчера вы поработали на славу, Ларри, — сказал Вейсс, — и я хочу, чтобы в таком же духе у вас шло и дальше. Не правда ли, ведь даже чувствуешь себя по-другому, когда твой талант поставлен на службу чему-то значительному? Господи, вы же знаете, сколько я получаю. — Крамер знал. Вейсс получал восемьдесят две тысячи в год. — Раз десять я был на распутье. И мог все бросить и получать в три, в пять раз больше, занявшись частной практикой. Но ради чего? Свой путь мы проходим только один раз, Ларри. За что хочется, чтобы тебя помнили? За какой-нибудь дурацкий особняк в Ривердейле, или Гриниче, или Лоскаст-Вэлли? Или что ты старался что-то изменить! Мне жаль Томми Киллиана. Он был хорошим помощником окружного прокурора, но Томми вздумалось делать деньги, и теперь он загребает их будь здоров, но как? Водит за ручку и вытирает носы всяким жуликам, психам и наркоманам. Персона вроде Мак-Коя для него — ценная реклама. Он таких людей и близко не видывал с тех пор, как ушел из прокуратуры. Нет уж, я лучше буду заведовать лабораторией межэтнических отношений. Это мое твердое мнение. Лучше уж я буду стараться что-то изменить. Вчера вы поработали на славу. И я хочу, чтобы в таком же духе у вас шло и дальше. — Господи, сколько времени-то? — вдруг спохватился Вейсс. — Уже есть хочется. Крамер с готовностью бросил взгляд на часы. — Почти четверть первого. — А хотите — оставайтесь, перекусим вместе. Судья Тоннето зайдет и этот еще, Овертон или как его там, из «Таймс» — вечно я забываю, — их там всех зовут либо Овертон, либо Клифтон. Одни, к дьяволу, БАСПы, а еще будут Бобби Вителло и Лео Вайнтрауб. Вы знаете Лео Вайнтрауба? Нет? Тем более не уходите. Многому научитесь. — Что ж, если это удобно… — Ну конечно! — Вейсс махнул рукой в сторону гигантского стола заседаний, как бы показывая, что места хватит. — Надо только распорядиться, чтобы принесли сандвичи. Он сказал это так, словно мысль о совместном завтраке возникла вдруг, экспромтом, и он решил заказать его прямо сюда, на работу, чтобы не нужно было никуда ходить, как будто он, да и кто бы то ни было из лихих ковбоев, скрывающихся в островной цитадели, мог осмелиться выйти, пройтись среди стад и перекусить где-нибудь в торговом центре. Однако Крамер запретил себе всякий дешевый цинизм даже в мыслях. Как-никак предстоял завтрак с такими людьми, как судья Тоннето, Бобби Вителло, Лео Вайнтрауб (специалист по недвижимости), Овертон Как-его-там (но уж точно БАСП, да еще и из «Нью-Йорк таймс»), и к тому же с самим окружным прокурором! В общем, кончилось его барахтанье в безвестности. Благодарение Господу за Великого Белого Преступника! Благодарение Господу за мистера Шермана Мак-Коя! В порыве праздного любопытства он и впрямь на миг задумался о Мак-Кое. Мак-Кой ведь немногим старше его. Интересно, каково было нырнуть разочек в ледяную реальность этому БАСПу, у которого до сих пор в жизни складывалось как ему хотелось? Но это был лишь миг, минутная слабость.
* * *
Согласно представлениям индейцев из первобытного племени бороро, живущего вдоль реки Вермельо в джунглях Амазонки, такая вещь, как отдельная личность, не существует вовсе. Бороро считают сознание открытой полостью вроде пещеры, туннеля или, если хотите, галереи, которая вмещает всю деревню и все джунгли. В 1969 году Хосе М. Р. Дельгадо, выдающийся испанский нейрофизиолог, провозгласил воззрения индейцев бороро правильными. Почти три тысячелетия западные философы рассматривали личность как нечто отдельное, уникальное и помещающееся у человека, так сказать, внутри черепной коробки. Эта его внутренняя сущность должна была, конечно же, вступать во взаимодействие с внешним миром, постигать его и вполне могла оказаться в этом несостоятельной. Тем не менее считалось, что в основе человеческой личности лежит нечто неустранимое и незыблемое. Это не так, заявил Дельгадо. «Каждая личность есть временное соединение материалов, позаимствованных у внешней среды». Ключевое слово здесь — «временное», и масштаб времени — не годы, а часы. Он ссылался на эксперименты, в ходе которых здоровых университетских студентов укладывали в кровати в хорошо освещенной, но полностью звукоизолированной камере, надев на них перчатки для уменьшения осязательных ощущений и полупрозрачные очки, закрывающие доступ зрительным впечатлениям, в результате чего эти студенты начинали галлюцинировать через несколько часов. Без деревни, без джунглей полость пустеет, и никакого сознания, никакой личности не остается. Правда, об экспериментах, доказывающих обратное, он не упоминал. Не обсуждал он и проблему того, что происходит с человеческой личностью — или с тем, что человек считает таковой, — когда она из полости, открытой внешнему миру, превращается в увеселительный парк, куда все кому не лень, todo el mundo, tout le monde, врываются побегать, попрыгать и поорать, пощекотать себе нервы и разжечь огонь в чреслах, готовые ко всему, что там найдется, — к смеху, слезам, стонам и замиранию сердца, к ужасам, захватывающим дух, к чему угодно, и чем кровавее развлечение, тем слаще. Иными словами, он ничего не поведал нам о сознании человека, оказавшегося в центре большого публичного скандала па исходе двадцатого века. Вначале, в течение первых недель после происшествия в Бронксе, Шерман Мак-Кой считал прессу врагом, который преследует его извне. Он страшился каждого нового выпуска газет, каждой новой передачи телевидения так, как человек страшится оружия незримого и неведомого врага, падающих бомб или снарядов при обстреле. Даже еще вчера, стоя в грязи под дождем у Центрального распределителя и видя белки глаз и желтые зубы своих врагов, которые преследовали его, травили и измывались над ним, разве что не топтали его ногами и не плевали в него, он все-таки продолжал считать их врагами внешними. Готовые убить, они окружили его, мучили и унижали, но им неподвластна была его внутренняя сокровенная сущность, личность Шермана Мак-Коя, таящаяся в плавильном тигле его сознания. Они окружили его, чтобы убить. И убили. Когда именно он умер — то ли в очереди у дверей Центрального распределителя, то ли в вольере, — он вспомнить не мог. Но когда он вышел на волю и Киллиан устроил свою импровизированную пресс-конференцию на крыльце, он уже умер и родился заново. Для нового его воплощения пресса не была врагом и не была чем-то внешним. Пресса стала теперь формой бытия, как болезнь, как какая-нибудь красная волчанка или бугорчатка Вегенера. Вся его нервная система подключилась к беспредельной непредсказуемой сети теле-и радиовещания и газет, тело дыбилось, горело и трепетало под ударами информационных токов и алчного любопытства посвященных, а посвященными были все — от ближайшего соседа до равнодушнейшего и отдаленнейшего из чужестранцев, которого лишь на миг позабавил его позор. Тысячи, нет, миллионы их ворвались в полость, которую он считал когда-то своим "я", личностью Шермана Мак-Коя. Он так же не мог теперь помешать им вторгнуться в его нутро, как не мог не впустить воздух в легкие. (Или, точнее говоря, он мог не впустить их точно также, как мог бы навсегда лишить легкие воздуха. Такой выход не раз за тот длинный день приходил ему в голову, но с этим кошмаром он боролся, боролся, боролся — он, один раз уже умерший!) Началось это спустя всего какие-то минуты после того, как они с Киллианом ухитрились наконец выбраться из толпы демонстрантов, репортеров, фотографов и съемочных групп и сесть в предварительно нанятую Киллианом машину. В машине работал приемник, водитель слушал развлекательную станцию, однако почти тотчас пошла врезка новостей, которые передавали каждые полчаса, и сразу Шерман услышал свое имя — имя и все тот же джентльменский набор слов, которые ему предстояло снова и снова слышать и видеть весь остаток дня: Уолл-стрит, высшее общество, сбил и сбежал, примерный ученик, Бронкс, неизвестная женщина в машине… Ему бросился в глаза взгляд водителя. Тот через зеркальце заднего обзора пытливо всматривался в открытую полость, которую звали Шерман Мак-Кой. К тому времени когда они добрались до кабинета Киллиана, дневной выпуск «Сити лайт» уже лежал на столе, и с первой полосы на него смотрело его собственное перекошенное лицо, так что теперь любой обитатель Нью-Йорка мог свободно шагнуть, войти в него через эти полные страха глаза. Ближе к вечеру, по дороге домой на Парк авеню ему, чтобы попасть в свой собственный подъезд, пришлось пройти сквозь строй репортеров и телевизионщиков. С веселой и презрительной наглостью они запросто называли его «Шерман», а привратник Эдди пялился на него, чуть не всю голову всовывая в разверстую полость. Хуже того, в лифте пришлось ехать вместе с супругами Моррисси, которые жили в роскошной надстройке-пентхаусе над верхним этажом. Они не произнесли ни слова. Лишь водили носами в полости, нюхая и нюхая его стыд, пока их лица не окаменели от вони. Его телефонного номера не было в городских справочниках, и он надеялся укрыться дома, но репортеры с этим уже разобрались, и Боните, добрейшей Боните, которая лишь мельком заглянула в полость, приходилось неустанно отражать телефонные наскоки. Звонили из всех возможных и невозможных средств массовой информации. Несколько раз звонили Джуди. А ему? Да кто же будет настолько лишен самоуважения, настолько непробиваем, чтобы по-приятельски звонить этому гомонящему проходному двору, этому вместилищу стыда и страха, каковым стал Шерман Мак-Кой? Разве что мать, да отец, да Роли Торп. Что ж, хотя бы Роли оказался на это способен. Джуди — потрясенная, отдалившаяся, слоняется по квартире. Кэмпбелл — в ошеломлении, хоть и не в слезах, — пока еще нет. Он думал, что не в силах будет глядеть на телеэкран, но все-таки включил телевизор. По каждой из программ — потоки грязи и поношений. Выдающийся уолл-стритский банковский делец, один из главных заправил компании «Пирс-и-Пирс», светский лев, обучавшийся в привилегированной школе и Йейльском университете, балованный сынок бывшего управляющего уолл-стритской адвокатской фирмы «Даннинг-Спонджет и Лич», едучи в своем спортивном «мерседесе» ценой в 60000 долларов (добавили 10000) с клевой брюнеткой, вовсе не женой — последняя, кстати, по сравнению с ней смотрится весьма бледно, — сбивает примерного сына малообеспеченной, но заслуженной женщины, прилежного школьника, отличника, выросшего в муниципальной новостройке, а сбив, не то что не останавливается помочь, наоборот, без малейшего зазрения совести уезжает в своем чудо-автомобиле, безжалостно оставив жертву умирать на мостовой. И самое странное в этом — просто самому не верилось, — самое странное было то, что от всех этих передержек и прямого вранья возмущения он не испытывал, испытывал только стыд. К ночи все это повторилось уже столько раз, столько раз было пропущено по обширной сети, к которой он подключился, что ложь обрела весомость правды — ведь миллионы людей своими глазами увидели этого Мак-Коя, этот Мак-Кой предстал перед ними на экране, и теперь все знали, какой бесчеловечный поступок он совершил. И вот они уже здесь, они взбешены, изрыгают проклятия, а может быть, замышляют и что-нибудь похуже, они заполонили проходной двор, который когда-то считался неприкосновенной личностью Шермана Мак-Коя. Каждый, абсолютно любой, кто на него ни глянет, — за исключением разве что Марии, если она когда-нибудь еще согласится на него взглянуть, — каждый узнает в нем тот персонаж с фотографии на первой странице двух миллионов, нет, трех, четырех миллионов газет и с экранов бог знает скольких миллионов телевизоров. Ток ненависти, бегущий по необозримой информационной сети, к которой подключена его нервная система, гудит, звенит и жжет его, заставляя изо всех сил вырабатывать адреналин. Сердце все время бьется учащенно, однако из состояния паники он уже вышел. Возобладало тоскливое оцепенение. На чем-нибудь сосредоточиться… нет, долго не получалось даже ощущать тоску. Он представлял себе то, как все это, должно быть, отразится на Кэмпбелл и на Джуди, и все-таки не чувствовал уже той острой боли и угрызений, которые мучили его до того как… до того как он умер. Это его встревожило. Он смотрел на дочь, пытаясь ощутить муку, но то было лишь упражнением ума. Одна тоска и тяжесть, тяжесть, тяжесть. Единственное, что он действительно чувствовал, — это страх. Страх отправиться обратно туда. Ночью, уже совершенно обессиленный, он лег в кровать, думая, что не заснет. Однако заснул почти сразу и увидел сон. Сумерки. Он едет в автобусе по Первой авеню. Само по себе странно, потому что в автобусах по Нью-Йорку он лет десять как не ездил. Не успел оглянуться, автобус подъезжает к Сто десятой улице, и уже стемнело. Свою остановку он пропустил, да и вообще не помнил, где ему надо было сойти. Кварталы вокруг негритянские. На самом деле это должны были быть латиноамериканские кварталы, а именно «испанский Гарлем», но во сне это был негритянский район. Он сошел с автобуса, опасаясь, что если не выйдет, то будет еще хуже. В дверях, на крылечках, на тротуарах во мраке виднелись чьи-то силуэты, однако его еще не заметили. Прячась в тень, он торопливо шагал по направлению на запад. По здравом размышлении следовало бы идти обратно к центру по Первой авеню, но почему-то казалось ужасно важным двигаться на запад. Тут он заметил, что его окружают. Молчаливые силуэты, которые даже не пытались слишком уж приблизиться… Не торопились. Им было не к спеху. Он устремился в темноту, выискивая самые укромные закоулки, и постепенно силуэты вокруг сомкнулись — постепенно, потому что им ведь не к спеху. Проснулся, охваченный жуткой паникой, весь в поту, с колотящимся, чуть не выпрыгивающим сердцем. Спал меньше двух часов. Ранним утром, когда встало солнце, он почувствовал облегчение. Звон и жжение прекратились, и он начал подумывать, не освободился ли он уже от этого наваждения? Какое там — ничего он не понял. Просто огромная сеть отключилась на ночь. Миллионы ненавидящих глаз закрыты. Так или иначе, но он решил: буду сильным. А какой еще у него выбор? Никакого, разве что снова умереть — быстрой или медленной смертью, но уже окончательно. Как раз такой ход мыслей привел его к решению не сидеть в собственной квартире как в тюрьме. Надо стараться жить как можно лучше и смотреть на толпу сверху вниз. Он начнет с того, что пойдет, как всегда, провожать Кэмпбелл на остановку школьного автобуса. В 7.00 снизу с извинениями позвонил швейцар Тони и сообщил, что у подъезда, на тротуаре и в машинах стали лагерем репортеры и фотографы. Бонита это сообщение передала Шерману, и он, сжав зубы и вздернув подбородок, решил реагировать на них точно так же, как реагировал бы на плохую погоду. Когда они вдвоем — Шерман в самом своем бескомпромиссно-элегантном английском костюме и Кэмпбелл в форме школы «Тальяферро» — вышли из лифта и проходили в дверь, Тони с искренним сочувствием произнес: — Удачи вам. Мерзкая там собралась публика. Первым им попался какой-то юнец, почти мальчишка, он подошел и вроде как даже вежливо проговорил: — Мистер Мак-Кой, я бы хотел спросить вас… Шерман взял Кэмпбелл за руку и, задрав свой йейльский подбородок, сказал: — У меня для вас нет сообщений. Прошу извинить. Внезапно пятеро, шестеро, семеро разом окружили его и Кэмпбелл, и больше никаких «мистеров мак-коев» уже не звучало. — Шерман! Одну минутку! Кто была та женщина? — Шерман! Ну погодите же! Один снимочек! — Эй, Шерман! Ваш адвокат говорит… — Погоди-ка! Эй! Как тебя звать, милашка? Кто-то из них назвал Кэмпбелл милашкой? Возмущенный, Шерман в ярости повернулся на голос. Это был тот самый — со спутанными сальными волосами, облепившими череп, и теперь уже два кусочка туалетной бумаги прилеплены к щеке. Шерман повернулся опять к Кэмпбелл. На лице у нее смущенная улыбка. Фотоаппараты! Конечно, ведь фотосъемка для нее всегда была чем-то праздничным. — Как ее звать? — Эй, милашка, как тебя звать? Тот, немытый, с налепленной на лицо туалетной бумагой, уже склонился к его девочке и заговорил с нею елейным голоском доброго дядюшки. — Оставьте ее в покое! — рявкнул Шерман. И заметил, что от резкости его тона лицо у Кэмпбелл стало испуганным. Внезапно прямо у него перед носом оказался микрофон, перекрыв поле зрения. Микрофон держала высокая жилистая девица с квадратными челюстями. — Генри Лэмб лежит в больнице при смерти, а вы разгуливаете по Парк авеню. Как вы относитесь к тому, что Генри… Шерман махнул рукой, чтобы отбросить микрофон от лица. Женщина подняла крик: — Орясина! Выродок! — и, обращаясь к коллегам: — Вы видели? Он меня ударил! Этот сукин сын ударил меня! Вы видели! Вы это видели! Да я упеку тебя, посажу за хулиганство, сукин ты сын! Свора окружила Шермана и его дочурку. Он обнял девочку, прижал к себе, стараясь ускорить ее шаги и поскорее дойти до угла. — Да ладно, Шерман! Всего парочка вопросов, и мы вас отпустим! Сзади все еще вопила и взвизгивала та девица: — Эй, ты тот момент заснял? Дашь мне посмотреть, понял? Это вещественное доказательство! Покажешь мне снимок! — Потом вслед Шерману: — Ты что, вообще не хочешь знать, кого ты ударил, мудень ты расистский? «Мудень расистский». При том что девица была белой. На лице Кэмпбелл застыло выражение ужаса и недоумения. Светофор зажегся зеленым, и вся свора, тесня Шермана с дочкой и беснуясь, устремилась с ними вместе на другую сторону Парк авеню. Шерман и Кэмпбелл, держась за руки, прокладывали себе путь прямо вперед, а окружающие их репортеры и фотографы мельтешили вокруг, то пятясь, то по-крабьи перебегая бочком. — Шерман! — Шерман! — А ну, милашка, глянь на меня! Родители, гувернантки и дети, ожидавшие автобуса из школы «Тальяферро», отпрянули. Они не хотели иметь ничего общего с этим мерзким крикливым выбросом стыда, вины, унижения и издевательства. С другой стороны, не хотели они и того, чтобы их дети упустили автобус, который был уже на подходе. Поэтому они, поеживаясь, лишь отступили на несколько шагов в сторону, на газон, словно подхваченные порывом ветра. Сперва Шерман надеялся, что кто-нибудь подойдет помочь — пусть не ради него, ради Кэмпбелл, но он ошибался. Одни глазели с таким видом, будто вообще не знают, кто он такой. Другие отводили глаза. Шерман обежал взглядом лица. Вот прелестная миссис Люгер. Обе руки опустила на плечи своей маленькой девочки, а та как зачарованная глядит во все глаза. Миссис Люгер одарила его таким взглядом, словно он какой-нибудь нищий из ночлежки, что на Шестьдесят седьмой улице. Кэмпбелл, в своем темно-красном жакетике, взобралась по ступенькам в автобус и на прощанье оглянулась через плечо. По ее щекам беззвучно струились слезы. Боль поразила Шермана прямо в солнечное сплетение. Нет, вновь он не умер. Он еще не умер во второй раз — еще нет. А прямо за спиной, всего в нескольких дюймах — рожа фотографа с туалетной бумагой на щеке и жутким своим аппаратом, ввинченным в собственный глаз. Схватить за шкирку! Вбить аппарат ему в башку! Посмел моей дочурке, родной моей, сказать «эй, милашка!»… Только вот проку-то… Ведь они теперь уже не внешние враги, не так ли? Теперь они — паразиты, засевшие в нем самом. Снова начался звон и жжение и — на весь день.
* * *
Фэллоу продефилировал через большой редакционный зал, дав всем вволю налюбоваться его внушительной фигурой. Живот втянул, спина прямая. С завтрашнего дня он начнет серьезно заниматься атлетизмом. Почему, в самом деле, ему не выглядеть героем? По пути в центр он завернул на Мэдисон авеню к Херцфельду, где торгуют европейской и английской одеждой, и купил там синий в горошек шелковый галстук. Крошечные горошинки были вышиты белым. Галстук он надел прямо в магазине, продемонстрировав продавцу съемный воротничок. Рубашка на нем была его самая лучшая — фирмы «Бауринг, Эрандел и К°», купленная на Сэвил-роу в Лондоне. Что называется, честная рубашка, и к ней нужен был столь же честный галстук. Эх, если бы он мог позволить себе новый блейзер — с роскошными лацканами до пупа и чтобы они не лоснились… Ну да ничего — скоро все будет! Подойдя к столу, где были сложены свежие номера газет для внутреннего пользования, он взял утренний номер «Сити лайт». «РАЗЫСКИВАЕТСЯ ТАИНСТВЕННАЯ БРЮНЕТКА». Опять статья Питера Фэллоу главная — на первой полосе. Вокруг нее шрифт как в тумане, перемежающийся всяким зрительным мусором, — он поднес газету к глазам слишком близко. Однако он продолжал неотрывно на нее смотреть: пусть все заметят и оценят присутствие самого… Питера Фэллоу… Вот, полюбуйтесь, вы, быдло несчастное, сгорбились над клавиатурами компьютеров, нытики и трепачи, для которых нет темы интересней, чем чьи-то сто «штук». Внезапно, почувствовав себя великим и щедрым, он подумал, какой славный получился бы жест превосходства, если сейчас подойти к бедолаге Голдману и вернуть ему его сто долларов. Впрочем, эту мысль он тут же отодвинул на задворки сознания. Зашел в свою кабинку и обнаружил на столе шесть или семь записок. Просмотрел, ожидая найти среди них уже чуть ли не приглашение от кинопродюсера. Показался сэр Джеральд Стейнер, который раньше был просто Грязный Мыш; он шел по проходу без пиджака, в полосатой рубашке и ярко-красных бархатистых подтяжках, лицо его расплывалось в улыбке — радушнейшей, доброжелательнейшей, не то что каких-нибудь пару недель назад, когда он исподлобья сверкал злым глазом. Фляжка с водкой все еще лежала в кармане плаща, который по-прежнему висел на вешалке в углу. А если вынуть да хлебнуть глоточек огненного пойла, к тому же прямо на глазах у Мыша, что из этого выйдет? А ничего, кроме понимающей и даже вроде как заговорщицкой улыбки Мыша, если Фэллоу действительно знает своего шефа. — Питер! — приветливо заговорил Стейнер. Питер; уже не называет его Фэллоу, как учитель в школе. — Хотите кое-что покажу — на весь день заряд получите! Стейнер пришлепнул к столу Питера Фэллоу фотографию. На ней был Шерман Мак-Кой, который со зверской гримасой бьет по лицу высокую женщину, держащую в руке некий жезл, при ближайшем рассмотрении оказавшийся микрофоном. Другой рукой Шерман Мак-Кой держит за руку маленькую девочку в школьной форме. Девочка завороженно и ошарашенно смотрит в объектив. На заднем плане навес над подъездом и в дверях швейцар. — Отвратная, между прочим, баба, — ухмыльнулся Стейнер. — Она на какой-то там радиостанции работает, звонит теперь по пять раз в час, говорит, что посадит Мак-Коя за хулиганство. Требует фотографию. Что ж, она ее получит. Фотография будет на первой полосе в следующем номере. Фэллоу поднял фото, поглядел. — Хммммм. Прелестная какая девчушка. Должно быть, не так-то ей легко живется, если отец то негритянского мальчика собьет, то женщину ударит, то еще какого-нибудь представителя меньшинств. Вы заметили, что янки относят женщин к меньшинствам? — Бедный наш язык, — отозвался Стейнер. — Чудный снимок, — сказал Фэллоу совершенно искренне. — Кто снимал? — Сильверстейн. Зверь мужик. В самом деле здорово работает. — Персональная опека поручена Сильверстейну? — спросил Фэллоу. — Конечно, — подтвердил Стейнер. — Он такие штуки обожает. Знаете, Питер — Питер, — я с большим уважением, может быть, с уважением навыворот, но истинным, отношусь к ребятам вроде Сильверстейна. Это фермеры журналистики. Они любят ее жирную богатую почву ради нее самой, не ради платы — любят копаться руками в перегное. — Стейнер озадаченно умолк. Он всегда слегка шалел от собственных формулировок. Он, сэр Джеральд, любимый сынок старого Стейнера, и сам бы хотел бултыхаться в грязи с такой же дионисийской непринужденностью, как самые лихие его парни. Его глаза потеплели, исполнились чувства — быть может, любви, а быть может, ностальгии по грязи. — «Смеющиеся вандалы», — проговорил Стейнер, качая головой и широко улыбаясь воспоминанию о славном подвиге лихого фотографа. При мысли о нем на душе у Стейнера стало еще радостнее. — Хочу кое о чем поведать вам, Питер. Не знаю, осознаете ли вы это в полной мере или нет, но своими материалами о Мак-Кое и Лэмбе вы содействовали очень важному делу. Понятно — сенсация, всякое такое, но все обстоит куда серьезнее. Моральный аспект. Задумайтесь на секунду. Моральный аспект. Вы упомянули тут о меньшинствах. Я понимаю, это была шутка, но к нам уже вовсю поступают отклики от этих самых меньшинств, от негритянских и всяких прочих организаций, тех самых, которые распространяли слухи о том, что наша газета расистская, и прочую чушь, а теперь они поздравляют нас и смотрят на нас как на что-то вроде… маяка. Этакий вот внезапный поворот кругом… Те самые люди из «Антидиффамационной лиги Третьего мира», которых так оскорбил материал о «Смеющихся вандалах», только что прислали мне самые горячие приветствия. Мы теперь знаменосцы либерализма и гражданских прав! Они, между прочим, считают вас гением. А главный у них, похоже, тот самый, Преподобный Бэкон, как они его называют. Его бы воля, он присудил бы вам Нобелевскую премию. Я велю Брайану, пусть покажет вам его письмо. Фэллоу промолчал. Эти идиоты могли бы поменьше афишировать свой интерес к проблеме. — Я к тому, чтоб вы знали: это очень важный шаг в развитии нашей газеты. Так или иначе — читателям плевать, как к нам относятся те или эти. А вот рекламодателям — нет. Я уже дал Брайану задание, чтобы он как-нибудь постарался добиться от этих негритянских группировок чего-то вроде официального заявления о своем новом отношении к газете «Сити лайт», — может, благодарность выразят или там премию дадут, не знаю, но Брайан сам придумает, как и что. Надеюсь, и вы сумеете выделить время, чтобы принять участие в действиях, которые он предпримет. Но это надо еще поглядеть, как получится. — Конечно, конечно, — отозвался Фэллоу. — Разумеется. Я знаю, как уязвлены чувства этих людей. А вы слышали, что судью, который вчера отказался увеличить Мак-Кою сумму залога, угрожали убить? — Убить угрожали? Вы что, серьезно? — Мыш так и дернулся, донельзя воодушевленный сообщением Фэллоу. — Совершенно серьезно. И он, кстати, тоже воспринял это со всей серьезностью. — Боже правый! — воскликнул Стейнер. — Прямо какая-то удивительная тут страна. В этот момент Фэллоу решил, что пришло время предложить сэру Джеральду важный шаг иного рода: пусть он выдаст ему аванс в тысячу долларов, а уж это, быть может, подвигнет его превосходительство Мыша еще и на увеличение Питеру Фэллоу жалованья. И он оказался прав по обоим пунктам. Как только новый блейзер будет готов, старый он сожжет. С наслаждением. Не прошло и минуты после ухода Стейнера, как у Фэллоу зазвонил телефон. На проводе был Элберт Вогель. — Привет, Пит! Ну, как вы там? Дело-то, между прочим, здорово пошло, события развиваются. Пит, у меня к вам просьба. Дайте мне телефон Мак-Коя. Он не внесен в справочники. Сам не понимая толком почему, Фэллоу встревожился. — А зачем вам его телефон, Эл? — Ну, понимаете, Пит, ко мне обратилась Энни Лэмб, она хочет вчинить гражданский иск от имени сына. То есть фактически два иска: один — больнице, за преступную халатность, и один — Мак-Кою. — И вам нужен его домашний телефон? Зачем? — Зачем? Может быть, понадобится вести переговоры. — Не понимаю, почему бы вам не позвонить его адвокату. — Господи боже мой, Пит! — Голос Вогеля стал сердитым. — Я позвонил вам не затем, чтобы консультироваться по вопросам права. Все, что я хочу, это телефон этого мудня. У вас есть его телефон или нет? Разум подсказывал Фэллоу, что надо сказать: нет. Но тщеславие не позволяло сказать Вогелю, что он, Фэллоу, создатель и владелец дела Мак-Коя, оказался не в силах раздобыть какой-то там телефонный номер. — Хорошо, Эл. Предлагаю сделку. Вы даете мне информацию о гражданских исках и один день форы, чтобы я успел все запустить, а я даю вам номер телефона. — Послушайте, Пит, по поводу этих исков я хочу созвать пресс-конференцию. Я ведь прошу-то всего-навсего какой-то вшивый номер телефона! — Пожалуйста, созывайте пресс-конференцию. После очередной моей статьи к вам только больше народу сбежится. Пауза. — О'кей, Пит. — Вогель хихикнул, но как-то не очень искренне. — Похоже, я сотворил чудовище, когда подкинул вам Генри Лэмба. Вы вообще кем себя считаете, тоже мне Линкольн Стеффенс <Линкольн Стеффенс — американский журналист, наибольшая известность которого приходилась на 1900-1910 гг. Благодаря своей разоблачительной деятельности получил прозвище «разгребатель грязи».> нашелся! — Линкольн… Чего? — Да не важно. Вам это неинтересно. О'кей, вы получите эту информацию. Вы еще не объелись там исключительными правами? Диктуйте номер. И он продиктовал. Если кто-то и так, что называется, стоит у истоков, какая разница, дашь ты ему номер телефона или нет?
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 416; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |