Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Моби Дик, или Белый Кит 34 страница




Кроме того, не следует забывать, что благодаря предполагаемой долговечности китов, которые, как считается, живут до ста лег и более, в морях постоянно обтает по нескольку поколений взрослых индивидов А что это должно означать, мы легко представим себе, вообразив на мгновение, что все погосты, кладбища и семейные усыпальницы вдруг разверзлись и выпустили на землю живые тела всех мужчин, женщин и детей, умерших за последние семьдесят пять лет, и прибавив это бессчетное воинство к современному людскому населению земного шара.

Вот почему мы объявляем кита как вид бессмертным, сколь уязвим бы он ни был как отдельная особь. Он плавал по морям задолго до того, как материки прорезались над водою; он плавал когда-то там, где теперь находятся Тюильри, Виндзорский замок и Кремль. Во время потопа он презрел Ноев ковчег, и если когда-либо мир, словно Нидерланды, снова зальет вода, чтобы переморить в нем всех крыс, вечный кит все равно уцелеет и, взгромоздившись на самый высокий гребень экваториальной волны, выбросит свой пенящийся вызов прямо к небесам.

 

ГЛАВА CVI. НОГА АХАВА

 

Поспешность, с какой капитан Ахав покинул «Сэмюэла Эндерби», отозвалась некоторым ущербом для его собственной персоны. Он с такой силой опустился на корму своего вельбота, что его костяная нога треснула от удара. Когда же, поднявшись к себе на палубу и вставив ногу в свое всегдашнее углубление, он вдруг с особой резкостью повернулся, чтобы отдать неотложное приказание рулевому (как всегда правившему якобы недостаточно твердо), тут ранее надтреснутую кость так перекорежило, что теперь на нее, хотя она и не сломалась и сохранила прежний блеск и лоск, нельзя уже было, по мнению Ахава, вполне полагаться.

И ничего удивительного не было, что Ахав, при всем его безумии и неистовой опрометчивости, уделял все же внимание этой мертвой кости, на которой стоял. Дело в том, что однажды, незадолго до отплытия «Пекода» из Нантакета, его нашли как-то ночью распростертым без чувств на земле; по какой-то неизвестной и, казалось, необъяснимой несчастной случайности костяная нога подвернулась с такой силой, что, вырвавшись из-под него, угодила ему, точно кол, в пах и едва не пронзила его насквозь; и мучительную рану удалось залечить с огромным трудом.

И тогда уже в его охваченное бредом сознание запала мысль, что всякое мучение, которое он теперь испытывал, было прямым последствием его прежнего несчастья; при этом он, должно быть, отчетливо понимал, что подобно тому, как самый ядовитый гад болотный с той же неуклонностью продолжает свой род, как и сладчайший певец древесных кущ; равным образом и все несчастья, пользуясь любой счастливой случайностью, естественно порождают себе подобных. И даже больше, чем равным образом, думал Ахав; ведь и предки и потомки Горя уходят дальше во времени, чем предки и потомки Радости. Ибо если даже не ссылаться на то, что, согласно определенным каноническим учениям, естественные земные радости не будут иметь детей в мире ином, и, даже напротив того, сменятся бездетной безрадостностью адского отчаяния; между тем как некоторым постыдным здешним невзгодам все же суждено оставить после себя за могилой вечно разрастающееся потомство страданий; даже если совершенно не ссылаться на это, все равно при тщательном и глубоком рассмотрении здесь обнаруживается неравенство. Ибо, думал Ахав, тогда как даже высочайшее земное божество таит в себе какую-то неприглядную мелочность, в основе всякого горя душевного лежит таинственная значительность, а у иных людей даже архангельское величие; этому очевидному выводу не противоречат и самые тщательные исторические изыскания.

Прослеживая генеалогию неискупимых смертных несчастий, мы приходим в конце концов к самовозникшему первородству богов; и перед лицом всех радостных, суматошливых летних солнц и вкрадчиво звенящих цимбал осенних полнолуний, мы неизбежно видим одно: и сами боги не пребывают в вечной радости. Извечное родимое пятно горести на лбу человека — это лишь отпечаток печали тех, кто поставил на нем эту печать.

Здесь мы поневоле выдали секрет, который по чести следовало бы, вероятно, раскрыть еще раньше. Среди прочих подробностей, связанных с личностью Ахава, для многих всегда оставалось тайной, почему он в течение довольно долгого времени, до отплытия «Пекода» и после, прятался от всех и вся с замкнутостью настоящего далай-ламы, словно искал безмолвного убежища в мраморном сенате усопших. Объяснение, пущенное с легкой руки капитана Фалека, ни в коем случае не приходится считать удовлетворительным; хотя, конечно, когда речь шла о сокровенных глубинах души Ахава, тут всякое объяснение больше прибавляло многозначительной тьмы, чем проливало ясного света. Но под конец тем не менее все вышло наружу; или по крайней мере вышла эта подробность. Причиной его временного заточения было все то же его ужасное несчастье. Дело в том, что в глазах того узкого и постоянно стягивающегося круга на суше, в котором люди по той или иной причине пользовались привилегией менее затрудненного доступа к Ахаву; в глазах людей этого робкого круга упомянутое несчастье, оставленное мрачным Ахавом без всяких объяснений, было облачено таинственными страхами, позаимствованными в немалом количестве из страны, где бродят привидения и раздаются вопли грешников. И потому они от вящей преданности ему единодушно порешили, насколько это им по силам, скрыть все от людей; вот чем объясняется то обстоятельство, что на борту «Пекода» долгое время ничего не знали об увечье Ахава.

Но как бы то ни было — был ли или не был связан земной Ахав с невидимым, неуловимым синодом воздушных стихий и с мстительными князьями и владыками пламени, — но в описанном случае с ногой он принял практические меры — он вызвал к себе плотника.

И когда это должностное лицо появилось перед ним, он наказал ему не мешкая приняться за изготовление новой ноги, а помощникам своим повелел проследить за тем, чтобы в распоряжение плотника были переданы все костяные заклепки и перекладины из кашалотовой челюсти, накопленные на судне за долгое плавание, для того чтобы тот мог отобрать самый прочный и доброкачественный материал. Когда это было сделано, плотник получил приказание изготовить за ночь ногу вместе со всей оснасткой. Мало того, было приказано извлечь из трюма до сей поры праздный кузнечный горн; и корабельный кузнец, чтобы не было в деле заминки, спешно принялся ковать все необходимые железные детали.

 

ГЛАВА CVII. КОРАБЕЛЬНЫЙ ПЛОТНИК

 

Попробуй сядь султаном в окружении Сатурновых лун и возьми для рассмотрения одного отдельного, абстрактного человека, тебе покажется, что он — само чудо, само величие, само горе. Но с той же самой точки зрения взгляни на человечество в массе, и оно покажется тебе по большей части сборищем ненужных дубликатов, возьмешь ли ты одну эпоху или всю историю в целом. Однако при всем ничтожестве этого человека, отнюдь не служившего образцом возвышенной гуманистической абстракции, плотник на «Пекоде» не был дубликатом, и потому теперь он собственной персоной появляется на сцене.

Подобно большинству корабельных плотников и в особенности тем из них, что ходят на китобойцах, он был до определенной, весьма приблизительной, но достаточной степени знаком с различными ремеслами и профессиями, родственными его собственной, ибо плотницкое дело — это как бы древний разветвленный ствол, от которого отходят все многочисленные искусства, так или иначе использующие дерево в виде исходного материала. Но сверх всего того, о чем в применении к нему говорится в выше приводимом обобщенном замечании, у плотника с «Пекода» имелись особые таланты: он был совершенно незаменим, когда возникала вдруг срочная надобность в каком-нибудь хитром механическом приспособлении, столь часто встречающаяся на большом корабле за четырехгодичное плавание по дальним и диким морям. Ибо не говоря уже об его исправности при исполнении своих непосредственных обязанностей — если, к примеру, нужно починить разбитый вельбот или треснувшую рею, выправить лопасть у весла, врезать новый иллюминатор, вбить клин в бортовую обшивку или еще там что-нибудь по его части — он был к тому же большой мастер и в иных, самых разнообразных делах, нужда ли в чем объявится, или просто взбредет кому-нибудь в голову пустая затея.

Единственными величественными подмостками, где он разыгрывал все свои многоразличные роли, был его верстак — длинный и громоздкий грубо сколоченный стол, снабженный несколькими тисками разных размеров, и железными, и деревянными. И за исключением тех дней, когда у бортов бывали пришвартованы киты, этот верстак стоял поперек палубы, накрепко принайтованный к задней стенке салотопки.

Если какой-нибудь нагель оказался слишком толстым и не входит в гнездо — плотник зажмет его в одни из своих безотказных тисков и тут же кругом обточит. Поймают на палубе залетную береговую птицу с незнакомым оперением — плотник берет тонко распиленные прутья из китового уса и ободья из кашалотовой кости и мастерит для нее островерхую, точно пагода, клетку. Растянет ли жилы на руке гребец — плотник состряпает ему болеутоляющее притирание. Захотелось Стаббу, чтобы у него на веслах были ярко-красные звезды — и плотник, зажимая весло за веслом в своих больших деревянных тисках, малюет для него красками аккуратное созвездие. Взбредет на ум какому-нибудь матросу навесить на себя серьги из акульих позвонков — и плотник пробуравит ему уши. У другого зуб разболится — плотник вытащит свои клещи и хлопнет по верстаку ладонью: садись, мол, сюда; но бедняга корчится от боли и мешает довести операцию до конца; тогда, повернув рукоятку больших деревянных тисков, плотник велит ему зажать в них нижнюю челюсть, если он хочет, чтобы зуб все-таки был вырван.

Словом, плотник был на все готов и ко всему относился равнодушно, без страха и без поклонения. Ему что зубы человека, что кости кашалота; что головы, что чурбаны; а самих людей он лестно приравнивал к шпилям. Казалось бы, при столь широком поле деятельности и столь многочисленных талантах, при такой находчивости и сноровке он должен был бы отличаться и чрезвычайной живостью ума. Но это было не так. Ничто так не выделяло этого человека, как его очевидная, обезличивающая тупость; я говорю — обезличивающая, потому что она так незаметно сливалась с окружающей бесконечностью, что казалась неотделимой частью всеобъемлющей безмятежной тупости этого видимого мира, который хоть и пребывает в беспрерывном движении всевозможных видов, тем не менее сохраняет вечный покой и знать вас не желает, даже если вы роете фундаменты для божьих соборов. Однако у плотника сквозь эту полугрозную тупость, связанную, как можно было видеть, со вселенским бездушием, прорывалось по временам какое-то древнее, допотопное веселье, на костыле и с одышкой, кое-где расцвеченное проблесками дряхлого остроумия, какое помогало, наверное, коротать часы ночной вахты еще на седобородом баке Ноева ковчега. Был ли наш старый плотник всю свою долгую жизнь бродягой, который за бесконечные плавания взад и вперед не только не оброс мхом, а наоборот, пообтер со своих бортов все, что прежде на них успело налипнуть? Он был голой отвлеченностью, неделимым единством, цельным и неподкупным, как новорожденный младенец; он жил, не уделяя внимания ни тому, ни этому свету. Его удивительная цельность характера доходила до бессмыслия; ведь своими многочисленными ремеслами он занимался не по велению разума или инстинкта, не потому, что так был обучен, и не в силу взаимодействия всех этих трех причин, равноценных или неравноценных, для него это был просто какой-то бесцельный, слепой, самопроизвольный процесс. Он был только манипулятором; мозги его, если они вообще у него когда-нибудь были, давно уже, должно быть, перелились к нему в пальцы. Он похож был на одно из тех не размышляющих, но весьма полезных шеффилдских изобретений, multum in parvo note 33, которые с виду кажутся просто складными карманными ножами слегка увеличенных размеров, однако содержат в себе не только лезвия разнообразной величины, но также штопоры, отвертки, щипчики, шила, перья, линейки, пилки для ногтей, сверла и буравчики. Так что захоти хозяева нашего плотника воспользоваться им как отверткой, им нужно только открыть в нем соответствующее отделение, и отвертка к их услугам; а если им понадобятся щипчики, они возьмут его за ноги, и готово.

И все же, как замечалось выше, этот инструмент на все руки, этот складной плотник не был ни машиной, ни автоматом. Если души в обычном смысле этого слова он и не имел, в нем все же было нечто почти неуловимое, что на свой лад справляло ее обязанности. Что это было: ртутная эссенция или несколько капель раствора нюхательной соли — неизвестно. Но так или иначе это нечто сидело в нем вот уже шесть десятков лет, если не больше. Именно оно, это непостижимое, хитрое жизненное начало, заставляло его круглый день бормотать себе что-то под нос; однако то было невнятное бормотание бездумного колеса; можно уподобить также тело его сторожевой будке, а этого одинокого оратора внутри — часовому, который, чтобы не уснуть, все время разговаривает сам с собой.

 

ГЛАВА CVIII. АХАВ И ПЛОТНИК

 

Палуба — первая ночная вахта (Плотник стоит у верстака и при свете двух фонарей сосредоточенно опиливает костяную ногу, которая накрепко зажата в тисках. Вокруг валяются куски китовой кости, обрывки ремней, прокладки, винты и всевозможные инструменты. Спереди, где у горна работает кузнец, видны отсветы красного пламени.)

— Черт бы драл этот напильник и черт бы драл эту кость! Этому надо быть твердым, так поди ты — он мягкий, а ей положено быть мягкой, так она — твердая. Этак вот всегда достается нам, кто пилит старые челюсти и берцовые кости. Попробуем-ка другую. Ага, вот это уже лучше (чихает). Ф-фу, эта костная пыль (чихает)… да она (чихает)… ей-богу, она (чихает)… да она мне, черт подери, говорить не дает! Вот что получается, когда работаешь по мертвому материалу. Если спилить живое дерево, то пыли не будет; если оттяпать живую кость, тоже (чихает). Эй ты, старый коптильник, дело за тобой, подавай сюда наконечник и скобу с винтом. У меня уже для них все готово. Хорошо еще (чихает), что не надо делать коленный сустав, а то бы, наверно, пришлось поломать голову; нужна одна только берцовая кость, это дело простое, что твоя тычина для хмеля; мне вот только хотелось бы дать хорошую полировку. Эх, времени бы мне, времени побольше, я б ему такую ногу смастерил (чихает), что впору самой модной леди. А всякие замшевые ноги да икры, что выставляют в витринах, эти и вовсе не пошли б ни в какое сравнение. Они воду впитывают, вот что, и уж ясное дело, в них бывают ревматические боли, так что приходится их лечить (чихает) всякими ваннами и притираниями, в точности как живые ноги. Вот так; а теперь, прежде чем отпиливать, я должен пригласить его старое могольское величество и прикинуть, подходящая ли это длина; коротковато, наверно, будет. Ага, а вот и его шаги; везет нам; вот он идет или, может, это кто другой?

Ахав (подходит).

(В последующей сцене плотник продолжает время от времени чихать).

— Ну как, творец человеков?

— В самый раз, сэр. Если капитан позволит, я только отмечу длину. Сейчас сниму мерку, сэр.

— Мерку для ноги, а? Ну что ж. Это уже не в первый раз. Принимайся за дело! Вот так, отметь место пальцем. Солидные это у тебя тиски, плотник; ну-ка, дай я попробую, как они держат. Да, захватывают прочно.

— Э, сэр, поосторожнее: они кость ломают!

— Не бойся, мне нравится прочная хватка. Приятно почувствовать в этом скользком мире крепкое пожатие А чем это там занимается Прометей? — кузнец, я хочу сказать, — что он там делает?

— Скобу кует, надо полагать, сэр.

— Верно. Это и есть сотрудничество. Он поставляет тебе мускулы. До чего же яркий красный огонь он там развел!

— А как же, сэр. Для такой тонкой работы ему понадобится белое каление.

— Гм-гм. Наверное так. Мне думается теперь, что недаром старый грек Прометей, который, говорят, мастерил человеков, был кузнецом и вдыхал в них огонь; ибо что создано в огне, огню же по праву и принадлежит; тут поневоле поверишь в существование ада. Как взлетает копоть! Это, должно быть, остатки, из которых грек наделал африканцев. Плотник, когда он покончит со скобой, вели ему выковать пару стальных ключиц и лопаток; есть у нас на палубе коробейник с непосильной ношей на плечах.

— Как, сэр?

— Помолчи; покуда Прометей не кончил работы, я закажу ему целого человека по своим чертежам. Imprimis note 34, рост пятьдесят футов от пяток до макушки; потом грудь по образцу Темзинского туннеля; ноги чтобы врастали в землю, как корни, чтобы стоял, не сходил с места, потом руки в три фута толщиной у запястий; сердца не надо вовсе; лоб медный и примерно с четверть акра отличных мозгов; и потом, постой-ка, стану ли я заказывать ему глаза, чтобы он глядел наружу? Нет, но на макушке у него будет особое окно, чтобы освещать все, что внутри. Вот так; получай заказ и уходи.

— (В сторону). Интересно, о чем это он говорит, и кому он все это говорит, хотелось бы мне знать? Уходить мне или оставаться?

— Никудышная это архитектура — слепой купол; вот, к примеру, хотя бы этот. Нет, нет, мне нужно, чтобы был фонарь.

— Ага, вот оно что, оказывается! Пожалуйста, сэр, здесь их два, а с меня и одного довольно будет.

— Зачем ты суешь мне в лицо этого уловителя воров, человек? Свет в лицо — это еще хуже, чем пистолет в висок.

— Я думал, сэр, что вы обращались к плотнику.

— К плотнику? Мне казалось… но нет, чистая у тебя, плотник, профессия и, я бы сказал, в высшей степени джентльменская; или ты предпочел бы иметь дело с глиной?

— Как, сэр? С глиной, вы говорите? Глина — это грязь, сэр; мы оставим ее землекопам.

— Да ты богохульник! Чего ты все чихаешь!

— Кости довольно пыльные, сэр.

— Что же, учти это, и когда умрешь, не хорони себя под носом у живых.

— Сэр? а! да, да! разумеется; конечно, о господи!

— Послушай-ка, плотник; ведь ты, конечно, считаешь себя настоящим мастером своего дела, верно? Скажи же мне, так ли уж в пользу твоего мастерства будет это, если я, опираясь на вот эту ногу, которую ты сейчас делаешь, буду ощущать тем не менее, кроме нее, на ее же месте другую ногу; мою старую ногу, плотник, которую я потерял; ту, из плоти и крови? Неужели ты не можешь изгнать ветхого Адама?

— В самом деле, сэр. Теперь я начинаю кое-что понимать. Да, я слышал, сэр, об этом удивительном деле; говорят, что человек, потерявший мачту, никогда до конца не перестает чувствовать свой прежний рангоут, нет-нет да и кольнет его будто что-нибудь. Могу ли я нижайше спросить вас, так ли это, сэр?

— Именно так, человек. Вот, поставь свою живую ногу сюда, где некогда была моя; теперь для глаза здесь только одна нога; но для глаз души их здесь две. Там, где ты ощущаешь биение жизни; там, как раз в тех же самых местах, ощущаю его и я. Загадка, а?

— Неразрешимая, по моему нижайшему мнению, сэр.

— Так слушай же. Откуда ты знаешь, что как раз там, где ты сейчас стоишь, не стоит, невидимо для тебя и не сливаясь с тобою, еще что-то, цельное, живое, мыслящее, стоит, вопреки тебе самому? Неужели в часы полного одиночества ты не опасаешься, что тебя подслушивают? Помолчи, не отвечай мне! И если я все еще чувствую боль в моей раздробленной ноге, когда она давно уже распалась на элементы, почему бы тогда и тебе, плотник, даже без тела не чувствовать вечных мук ада? А?

— Боже милостивый! В самом деле, сэр, если уж на то пошло, так, видно, я должен еще раз все подсчитать; сдается мне, сэр, там оставалось кое-что в уме, а я, складывая, упустил это из виду.

— Эй, послушай, не твое дело рассуждать. Когда ты думаешь закончить эту ногу?

— Через час, наверное, сэр.

— Ну, так навались как следует, а потом принесешь мне. (Уходя.) О жизнь! Вот стою я, горд, как греческий бог, но я в долгу у этого болвана за кусок кости, на которой я стою. Будь проклята эта всечеловеческая взаимная задолженность, которая не желает отказаться от гроссбухов и счетов. Я хотел бы быть свободным, как ветер; и вот имя мое значится в долговых книгах всего мира. Я богат, я мог бы потягаться с владетельнейшим из преторианцев на распродаже Римской империи (и значит, всего света); но я в долгу за самую плоть моего языка, каким я сейчас выхваляюсь. Клянусь небесами! Я возьму тигель и расплавлю в нем себя самого, покуда не останется один, последний позвонок. Так-то.

Плотник (снова принимаясь за работу).

— Ну-ну! Стабб, он знает его лучше всех нас, и Стабб всегда говорит, что он чудной; одно только это словечко — чудной; и ничего больше; чудной он, говорит Стабб; чудной, чудной, чудной; так все время и вдалбливает мистеру Старбеку — чудной, сэр, чудной, чудной, уж больно чудной. А тут еще эта нога его! Ведь как подумаю, это же с нею делит он свое ложе! Кусок китовой кости вместо жены! Вот она, его нога; он будет стоять на ней. Что он там такое говорил насчет одной ноги в трех местах и о трех местах все в одном аду? Как это у него получилось? Ох! Понятно, что он глядел на меня с таким презрением. Я и сам, говорят, иной раз умею хитро поразмыслить, да только это так, разве что к случаю. Да и потом, куда мне на моих старых кургузых лапах тянуться вброд по глубоким местам вслед за долговязыми капитанами; как вода потреплет по подбородку, так сразу и завопишь — спасите! тону! Другое дело капитаны — у них ноги как у цапли! Длинные и тонкие, любо-дорого смотреть! Обычно людям хватает по паре ног на всю жизнь, это, верно, оттого, что они их берегут, как старые сердобольные леди берегут своих кругленьких старых лошадок. Но вот Ахав, он гонит, не жалеет. Одну ногу загнал насмерть, другая на всю жизнь засекается, а теперь он снашивает костяные ноги, сажень за саженью. Эй ты, коптильник! подсоби-ка мне с этими винтами и давай покончим с ней, прежде чем вестник воскрешения придет со своей трубой за всеми ногами, настоящими и искусственными, как с пивоварни ходят собирают старые пивные бочки, чтобы снова их наполнить. Ну и нога же получилась! Совершенно как настоящая, я так ее ловко обточил; завтра он будет стоять на ней и брать высоту секстантом. Эге! Да я чуть было не забыл про овальную полированную площадочку, где он пишет свои выкладки. То-то, а ну, скорее долото, напильник и шкурку!

 

ГЛАВА CIX. АХАВ И СТАРБЕК В КАЮТЕ

 

На следующее утро на корабле, как заведено, работали помпы, вдруг вместе с водою из трюмов пошло масло; как видно, бочки дали сильную течь. Все обеспокоились, и Старбек спустился в каюту доложить об этом прискорбном событии note 35.

В то время «Пекод» шел на северо-восток, приближаясь к Формозе и островам Баши, между которыми лежит один из тропических выходов из китайских вод в Тихий океан. Старбек застал Ахава над генеральной картой восточных архипелагов, разложенной на столе; тут же лежала и другая карта, более подробная, отдельно воспроизводящая длинную линию восточного побережья японских островов — Ниппона, Мацмаи и Сикоку. Упершись своей новой белоснежной костяной ногой в привинченную к полу ножку стола, удивительный этот старик стоял спиной к двери с раскрытым ножом в руке и, наморщив лоб, заново прокладывал свои старые курсы.

— Кто там? — спросил он, заслышав шаги, но не оборачиваясь. — Вон! На палубу!

— Капитан Ахав ошибается; это я. В трюме масло течет, сэр. Нужно вскрыть трюм и выкатить бочки.

— Вскрыть трюм и выкатить бочки? Теперь, когда мы уже подходим к Японии, остановиться здесь на неделю, чтобы залатать охапку старых ободьев?

— Либо мы сделаем это, сэр, либо за один день потеряем больше масла, чем сумеем, быть может, накопить за год. То, ради чего мы проделали двадцать тысяч миль, стоит сберечь, сэр.

— Да, так; если только мы это получим.

— Я говорил о масле в нашем трюме, сэр.

— А я вовсе не говорил и не думал о нем. Ступай! Пусть течет! Я сам весь протекаю. Да! Течь на течи; весь полон худыми бочонками, и все эти худые бочонки едут в трюме худого корабля; положение куда хуже, чем у «Пекода». И все-таки я не останавливаюсь, чтобы заткнуть свою течь; ибо как ее найти в глубоко осевшем корпусе, да и можно ли надеяться заткнуть ее, даже если найдешь, в разгар свирепого шторма жизни? Старбек! Я приказываю не вскрывать трюма!

— Что скажут владельцы, сэр?

— Пусть владельцы стоят в Нантакете на берегу и пытаются своими воплями перекрыть тайфуны. Что за дело до них Ахаву? Владельцы, владельцы. Что ты все плетешь мне, Старбек, об этих несчастных владельцах, будто это не владельцы, а моя совесть? Пойми, единственный истинный владелец — тот, кто командует; а совесть моя, слышишь ли ты? совесть моя в киле моего корабля. Ступай наверх!

— Капитан Ахав, — проговорил побагровевший помощник, сделав шаг в глубь каюты с такой странно почтительной и осторожной отвагой, которая, казалось, не только избегала малейшего внешнего проявления, но и внутренне наполовину не доверяла самой себе. — И повыше меня человек спустил бы тебе то, чего никогда не простил бы более молодому; да и более счастливому, капитан Ахав.

— Дьявольщина! Ты что же, осмеливаешься судить меня? Наверх!

— Нет, сэр, я еще не кончил. Я умоляю вас, сэр. Да, я осмеливаюсь — будьте снисходительнее. Разве нам не надо получше понять друг друга, капитан Ахав?

Ахав выхватил заряженный мушкет из стойки (составляющей предмет обстановки в каюте чуть ли не всякого судна в южных рейсах) и, направив его Старбеку в грудь, вскричал:

— Есть один бог — властитель земли, и один капитан — властитель «Пекода». Наверх!

Какое-то мгновение при виде сверкающих глаз старшего помощника и его горящих щек можно было подумать, что его и в самом деле опалило пламенем из широкого дула. Но он поборол свои чувства, выпрямился почти спокойно и, уходя из каюты, задержался на секунду у двери:

— Ты обидел, но не оскорбил меня, сэр; и все-таки я прошу тебя: остерегись. Не Старбека — ты бы стал только смеяться; но пусть Ахав остережется Ахава; остерегись самого себя, старик.

— Он становится храбрым, и все-таки подчиняется; вот она, храбрость с оглядкой! — проговорил Ахав, когда Старбек скрылся. — Что такое он сказал? Ахав остерегись Ахава — в этом что-то есть!

И он, нахмурив свое железное чело, стал расхаживать взад и вперед по тесной каюте, бессознательно опираясь на мушкет, словно на трость; но вот глубокие борозды у него на лбу разошлись, и, поставив на место мушкет, он вышел на палубу.

— Ты очень хороший человек, Старбек, — вполголоса сказал он своему помощнику; а затем крикнул матросам:

— Убрать брамсели! фор— и крюйс-марсели на рифы; грот-марсель обрасопить! Тали поднять и вскрыть трюм!

Напрасно стали бы мы гадать, что побудило на этот раз Ахава поступить так со Старбеком. Быть может, то был в нем проблеск искренности или простой расчет, который при данных обстоятельствах решительно не допускал ни малейшего проявления неприязни, даже мимолетной, в одном из главных командиров на корабле. Как бы то ни было, но приказание его было выполнено, и трюм вскрыт.

 

ГЛАВА СХ. КВИКЕГ И ЕГО ГРОБ

 

После тщательного осмотра оказалось, что бочки, загнанные в трюм в последнюю очередь, все целехоньки и что, стало быть, течь где-то ниже. И вот, воспользовавшись тем, что на море было затишье, мы решили забраться в самую глубину трюма. Взламывая крепи, уходили мы все ниже и ниже, нарушая тяжелую дрему огромных стогаллонных бочек в нижних ярусах, точно выгоняя великанских кротов из полуночной тьмы навстречу дневному свету. Мы проникли на такую глубину, где стояли такие древние, изъеденные временем, заплесневелые гигантские бочки, что прямо в пору было приняться за поиски замшелого краеугольного бочонка, наполненного монетами самого капитана Ноя и обклеенного объявлениями, в которых Ной тщетно предостерегает безумный старый мир от потопа. Один за другим выкатывали мы наверх бочонки с питьевой водой, хлебом, солониной, связки бочарных клепок и железных ободьев, так что под конец по палубе уже трудно стало ходить; гулко отдавалось от шагов эхо в порожних трюмах, будто вы расхаживали над пустыми катакомбами; и судно мотало и болтало на волнах, точно наполненную воздухом оплетенную бутыль. Тяжела стала у «Пекода» голова, как у школяра, вызубрившего натощак Аристотеля. Хорошо еще, что тайфуны не вздумали навестить нас в ту пору.

И вот тогда-то и скрутила моего приятеля-язычника и закадычного друга Квикега свирепая горячка, едва не приведшая его в лоно бесконечности.

Надо сказать, что в китобойном деле синекуры не бывает; здесь достоинство и опасность идут рука об руку; и чем выше ты поднялся, тем тяжелее должен трудиться, покуда не достигнешь капитанского ранга. Так было и с бедным Квикегом, которому как гарпунеру полагалось не только мериться силами с живым китом, но также — как мы видели выше — подниматься в бушующем море на его мертвую спину, а затем спускаться в сумрак трюма и, обливаясь потом в этом черном подземелье, ворочать тяжелые бочки и следить за их установкой. Да, коротко говоря, гарпунеры на китобойце — это рабочая скотина.

Бедняга Квикег! надо было вам, когда судно уже наполовину выпотрошили, нагнуться над люком и заглянуть в трюм, где полуголый татуированный дикарь ползал на карачках среди плесени и сырости, точно пятнистая зеленая ящерица на дне колодца. И колодцем, вернее, ледником, в этот раз и оказался для тебя трюм, бедный язычник; здесь, как это ни странно, несмотря на страшную жару, он, обливаясь потом, подхватил свирепую простуду, которая перешла в горячку и после нескольких мучительных дней уложила его на койку у самого порога смертной двери. Как он исчах и ослабел за эти несколько долгих, медлительных дней! В нем теперь почти не оставалось жизни, только кости да татуировка. Он весь высох, скулы заострились, одни глаза становились все больше и больше, в них появился какой-то странный мягкий блеск, и из глубины его болезни они глядели на вас нежно, но серьезно, озаренные бессмертным душевным здоровьем, которое ничто не может ни убить, ни подорвать. И подобно кругам на воде, которые, замирая, расходятся все дальше и дальше, его глаза все расширялись и расширялись, как круги Вечности. Неизъяснимый ужас охватывал вас, когда вы сидели подле этого угасающего дикаря и видели в лице его что-то странное, замеченное еще свидетелями смерти Зороастра. Ибо то, что поистине чудесно и страшно в человеке, никогда еще не было выражено ни в словах, ни в книгах. А приближение Смерти, которая одинаково равняет всех, одинаково откладывает на всех лицах печать последнего откровения, которое сумел бы передать только тот, кто уже мертв. Вот почему — повторим опять — ни один умирающий халдей или грек не имел более возвышенных мыслей, чем те, что загадочными тенями пробегали по лицу бедного Квикега, когда он тихо лежал в своей раскачивающейся койке, а бегущие волны словно убаюкивали его, навевая последний сон, и невидимый океанский прилив вздымал его все выше и выше, навстречу уготованным ему небесам.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 265; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.007 сек.