КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Введение 1 страница. Французской революцией 1789–1794 гг
Французской революцией 1789–1794 гг. открывается эпоха победоносного утверждения буржуазных отношений не только во Франции, но и на всем континенте Европы. В каждой из европейских стран этот революционный процесс протекал по‑своему, сообразно уровню ее собственного экономического и социально‑политического развития. Поэтому «весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции. Он во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял по частям, доделывал то, что создали великие французские революционеры буржуазии, интересам которой они служили, хотя они этого и не сознавали, прикрываясь словами о свободе, равенстве и братстве».[[1]] Вопреки освободительным и уравнительным лозунгам французской революции, утвердившаяся после нее система буржуазной эксплуатации, конкуренции и социального неравенства оказалась, по выражению Энгельса, «злой, вызывающей горькое разочарование карикатурой на блестящие обещания просветителей»[[2]] – великих мыслителей XVIII в., идеологов той же революции. В процессе осмысления ошеломляющей неожиданности ее объективных результатов возникают новые, общеевропейские и основные для XIX в. художественные направления – романтическое и реалистическое. Знаменуя различные стадии художественного развития, романтизм и реализм имеют своим общим историческим основанием те новые проблемы, которые поставила перед общественным сознанием эпоха интенсивного утверждения буржуазных отношений, при всех ее прогрессивных завоеваниях чреватая неведомыми до того социальными, идейными, психологическими коллизиями и нравственными пороками. Романтизм – это «первое, – по выражению Белинского, – литературное детище» XIX в., родившееся и развившееся в 1800–1820‑е гг., – явился непосредственной и суммарно‑отрицательной реакцией на ближайшие результаты французской революции. Захват власти крупной буржуазией, поправшей права и интересы творивших революцию демократических масс – третьего сословия; развязанные ставленником крупной буржуазии Наполеоном „империалистские“ войны,[[3]] перекроившие политическую карту Европы, принесшие ее народам неисчислимые бедствия и страдания; завершивший грозную наполеоновскую эпопею «Священный союз» – международное единение сил феодально‑монархической реакции против национально‑освободительной борьбы народов и демократических преобразований; наконец, реставрация силами того же «Священного союза» королевской власти Бурбонов не только во Франции, но и в ряде других стран, – сквозь призму этих событий прежде всего воспринималось и оценивалось романтиками значение французской революции в истории человечества. Грандиозный размах, сила, неожиданность социальных и военных потрясений, пережитых Европой в конце XVIII – начале XIX в., вызвали потребность постичь их механизм и общее начало. Этой потребности отвечает философская широта романтического осмысления современности, его обобщенность и суммарность, сведение всего многообразия конкретных общественно‑политических событий к той или иной глобальной закономерности или сущности. Торжество международной реакции после падения Наполеона и его империи, равно как и сама империя и ее претензии на мировое господство, свидетельствовали в глазах романтиков о невозможности революционного преобразования общества на началах свободы, равенства и братства, о бессмысленности всех жертв, принесенных французским и другими народами Европы во имя их освободительных идеалов. Такова реальная историческая почва, на которой возникает философия романтизма, философия извечного, онтологического, неустранимого противоречия между силами добра и зла, между высшими устремлениями свободолюбивого человеческого духа и общественно‑исторической практикой человеческих отношений, управляемых самыми низменными страстями и вожделениями. Философский пессимизм – общая черта романтического сознания, свойственная всем его национальным и идейным модификациям на Западе в эпоху 1800–1820‑х гг. Он не исключал революционных устремлений так называемого «прогрессивного» или «активного» романтизма, но лишал его освободительный пафос конкретного социального прицела и содержания. Соответственно «неистовое» подчас вольнолюбие прогрессивных романтиков – и величайшего из них, Байрона – облекается в форму индивидуалистического, а потому и бесперспективного «бунта» исключительной личности, носительницы высших абстрактных ценностей человеческого духа и его протеста против меркантильности послереволюционной действительности, ее ханжества, лицемерия, рабской покорности людей и народов прежним или новоявленным «тиранам» и «деспотам». Столь же пессимистична, но существенно по‑другому, философия реакционного романтизма. Она вдохновлялась неприятием послереволюционной действительности справа, с позиций защиты ниспровергнутого или до основания потрясенного революцией феодально‑абсолютистского строя. С этим связана присущая многим романтикам и совершенно чуждая Байрону идеализация средних веков, их «рыцарских» обычаев и нравов. Но обращение к далекому прошлому, включая античность, интерес к национальному «духу» и временно́му колориту его различных исторических напластований и самовыражений – одна из существеннейших и перспективнейших новаций романтического сознания, впервые открытый им способ критического осмысления современности, однако еще не столько по ее связи, сколько по контрасту с прошлым. В этом огромная актуальность для своего времени созданного романтиками жанра исторического романа, отцом которого явился Вальтер Скотт, и философского смысла обильных исторических реминисценций восточных поэм и предшествующего им «Паломничества Чайльд‑Гарольда» Байрона. Собственно же «восточная» – правильнее было бы сказать юго‑восточная – экзотика этих поэм несет ту же идейно‑художественную функцию, что и их обширные лирико‑исторические отступления, оттеняя, как и они, яркостью своих «местных» красок и энергией страстей духовную опустошенность «века и человека» буржуазной цивилизации. Основным полем романтического осмысления современности, ее трагических коллизий и нравственных пороков становится духовный мир личности, его внутренние противоречия. Личности опять же современной и в этом смысле конкретно‑исторической, но еще не социальной, освобожденной французской революцией от вековых сословных и религиозных пут феодальной морали, но обманутой в своих лучших надеждах результатами революции и обреченной злу вопреки своему врожденному стремлению к добру. Эмоциональная и противоречивая реакция индивидуалистического сознания на столь же противоречивые «впечатления бытия» – таков эстетический ракурс романтического мировосприятия и изображения, проникнутых ощущением трагической несовместимости высоких идеалов человеческого существования с реальной действительностью. В этом – принципиальное отличие романтических «страстей» и их рокового действия от сентименталистских «чувствований» – врожденных и благих свойств абстрактного «естественного человека». Романтическая страсть наполнена конкретным историческим и в принципе индивидуальным содержанием, выражая столь же бескомпромиссное, как и бесперспективное отрицание наличной общественной действительности. Романтизм утверждался в борьбе с рационалистической нормативностью и условностью классицизма, далеко еще не преодоленных до конца сентиментализмом. Суть же этой борьбы – в завоевании искусством права быть прямым и откровенным откликом на конкретные события и коллизии современной общественной жизни, а тем самым и право на активное в ней участие. По мере стабилизации буржуазного общества и все более явного проявления его противоречий философско‑эстетические принципы романтизма постепенно обретают конкретное социальное содержание, что приводит на рубеже 20–30‑х гг. к его самоотрицанию, к самопереходу в другое художественное направление – реалистическое. Реализм вырастает из романтизма, но в то же время во многом ему противоположен. Процесс формирования реалистического сознания и его отмежевания от романтического падает во всех европейских литературах в основном на период 30–40‑х гг. XIX в. Аналогичный путь от романтизма к реализму проходит в первой половине века и русская литература. Но она имеет особые идейные грани и национальные рубежи своего развития, далеко не во всем и не всегда совпадающие с западноевропейскими. Важнейшими из таких национально‑исторических рубежей явились для русской литературы первой четверти XIX в. Отечественная война 1812 г. и декабрьское восстание. Но они не отвлекли внимание русской литературно‑общественной мысли от общеевропейских проблем «века», порожденных французской революцией, а наоборот, актуализировали их, в частности и потому, что Наполеон и наполеоновские войны представлялись современникам непосредственным «детищем» той же революции.
Основные направления и течения русской литературно‑общественной мысли первой четверти XIX в.
Огромное воздействие, оказанное Великой французской революцией на русское общественное самосознание конца XVIII – начала XIX в., не привлекло еще должного внимания литературоведов, несмотря на то, что оно достаточно ярко охарактеризовано в ряде исторических трудов, специально посвященных этому вопросу. Наибольший интерес для истории литературы представляет собой книга М. М. Штранге.[[4]] Прослеженный в ней извилистый процесс восприятия русским обществом революционных событий во Франции и их международных последствий в общих чертах сводится к следующему. Первый этап революции, ознаменованный созывом Генеральных Штатов, деятельностью Учредительного собрания, «Декларацией прав человека и гражданина», широко и беспрепятственно освещался русской печатью вплоть до полной перепечатки «Декларации», вызывая живейший интерес и сочувственный отклик всех слоев русского общества. Наиболее бурную и на этот раз резко отрицательную реакцию вызвало дальнейшее, восходящее развитие революционных событий – казнь короля, ниспровержение монархии, провозглашение республики, якобинская диктатура и революционный террор, успешное отражение военной интервенции, завершившееся вступлением республиканских войск на территорию ряда близлежащих стран, вовлеченных тем самым в процесс антифеодальных преобразований. Во всем этом дворянские идеологи как правительственной, так и просветительской ориентации увидели потрясение всех основ общественного порядка и прямую угрозу суверенитету России. Одним из многочисленных свидетельств панической растерянности, охватившей русское дворянство и правительство перед лицом такого разворота революционных событий, может служить статья, появившаяся на страницах «Политического журнала» в самом начале 1793 г. В ней подведен следующий и поистине устрашающий итог года предшествующего, переломного в истории французской революции: «1792 год учинился ужаснейшим годом в сем столетии, поразительнейшим в истории народов, жесточайшим в человечестве. Ужасы происшествий превосходят силы слов, выражений не достает для глубоко уязвленного чувствования… многие князья изгоняются из своих земель – многие земли наполняются возмущениями против своих князей… тысячи… бегут из своего отечества… тысячи и тысячи умерщвляются в городах, в королевских чертогах, в тюрьмах, на публичных площадях… тысячи и тысячи поедает огонь и меч войны… многие земли наводняются войною без всякого ее объявления – подданные принуждаются отрещись от повиновения своим государям, вводятся в заблуждение и подстрекаются объявить себя мятежниками – возмущение именуется святейшею из должностей, – защитники спокойствия, порядка, законов поруганы, гонимы… явные богоотступники становятся законодателями… Вот отличия 1792 года!».[[5]] Приведенное высказывание не исключение. И рассматривать его как только официозное также нельзя. Ужасом перед происходящим на Западе и опасением повторения того же в России проникнуты не только все печатные, подцензурные отклики на революционные события во Франции 1793–1794 гг. и их международные последствия, но также и дошедшие до нас эпистолярные высказывания видных литераторов и деятелей этого времени.[[6]] Тем не менее выводы, которые делают из этих событий их русские обозреватели, далеко не однозначны, а иногда и противоположны. В одних случаях – и их подавляющее большинство – вся ответственность за «злокозненное буйство» революции возлагается на «французских философов», т. е. просветителей, «развративших умы». В частности, это мнение разделял и Д. И. Фонвизин, утверждая в своей последней комедии «Выбор гувернера», что «равенство состояний» есть «вымысл ложных философов, кои красноречивыми своими умствованиями довели французов до настоящего их положения».[[7]] Но были и другие выступления, в том числе и в печати, авторы которых, защищая просветителей, справедливо указывали, что французская революция и все ее «крайности» явились неизбежным следствием злоупотреблений, владычествовавших во Франции до того.[[8]] В такого рода высказываниях звучит более или менее явный, а иногда и прямой призыв немедленно облегчить положение русских крестьян и вообще ограничить самодержавно‑крепостнический произвол. Весьма характерна в этом отношении появившаяся в 1796 г. брошюра «О духе экономистов, или экономисты, оправданные от обвинения в том, что их принципы легли в основу французской революции». Она написана Д. А. Голицыным, последователем Кенэ, в защиту физиократов как самых мудрых, трезвых и дальновидных мыслителей XVIII в. Соглашаясь с тем, что «роковая революция имела самые пагубные следствия во всех частях земного шара… перевернула все понятия, развратила все нации… внося в умы смятение и расстройство, следствие и конец которых трудно предвидеть», и уже привела к тому, что все монархи и дворянство «стоят на краю пропасти», Голицын убежден, что только «возрожденный физиократизм» способен обеспечить «личное и общественное благополучие, мир и счастье для всех» и защитить «алтарь, трон, собственность».[[9]] В такого рода соображениях и выступлениях, выражавших страх перед революцией, подкрепленный крестьянскими волнениями, которые охватили в 1796–1798 гг. более тридцати русских губерний, намечается одна из важнейших идеологических тенденций русской общественной жизни начала XIX в. Страх пред народной революцией, «новой пугачевщиной», органически и трезво сочетается в ней с признанием во избежание этого срочной необходимости «либеральных», объективно – буржуазных, реформ. Этому во многом способствовал заключительный эпизод французской революции – термидорианский переворот, совершенный крупной буржуазией, ниспровергшей революционно‑демократическую диктатуру якобинцев. Термидор и его логическое следствие – империя Наполеона на время примирили русское дворянство с французской революцией, заставив признать благотворность ее конечных результатов и необходимость для блага России и собственного спасения постепенных и мирных антикрепостнических преобразований. Таковы исторические и идеологические предпосылки «дней Александровых прекрасного начала», либеральных намерений и обещаний царя, либеральных надежд и настроений, охвативших прогрессивные круги русского дворянства. Показательно свидетельство одного из ближайших друзей и советчиков молодого Александра I – Адама Чарторыжского: «Оправившаяся от террора французская республика, казалось, победоносно шла к удивительной будущности, полной благоденствия и славы».[[10]] В сознательной ориентации на «образец» социально‑политического строя империи Наполеона и выражается конкретное социально‑историческое содержание идеологии дворянского и правительственного «либерализма» 1800‑х гг. – идеологии безусловно политического свободомыслия, по своей сути пробуржуазного, но отнюдь еще не революционного. Одновременно с формированием дворянского либерализма и в противовес ему активизируются идеологи реакционного дворянства. Они ратуют за сохранение самодержавно‑крепостнических устоев русской жизни во всей их неприкосновенности и выдвигают программу полной изоляции и очищения русского национального самосознания от каких бы то ни было западных влияний, усматривая в любом из них, и в особенности идущем из Франции, тлетворный микроб революционной, губительной для России заразы. Отождествление всего западноевропейского с революционным, а феодально‑крепостнических пережитков русской культуры с ее истинно национальными, живоносными традициями – таков логический костяк воинствующей антипросветительской идеологии и программы реакционного дворянства 1800‑х гг. В противоположность этому просветительские и европейские по своему происхождению традиции русской литературы XVIII в. органически совмещаются с идеями и настроениями либерального дворянства, пройдя, однако, жестокое испытание на прочность в 1793–1794 гг. Оно выразилось в кризисе дворянских иллюзий русского Просвещения, довольно быстро преодоленном его крупнейшими представителями. Два замечательных памятника свидетельствуют об этом. Первый из них – «Мелодор к Филалету» и «Филалет к Мелодору» Н. М. Карамзина (1794), второй – последнее, предсмертное произведение А. Н. Радищева «Осьмнадцатое столетие» (1801–1802). Оба произведения примечательны тем, что в них сформулированы важнейшие проблемы русской литературно‑общественной мысли первой четверти XIX в., завещанные ей всемирно‑историческими итогами века предшествующего. Об этих итогах и связанных с ними национальных перспективах и идет речь в карамзинской «переписке» Мелодора с Филалетом и «Осьмнадцатом столетии» Радищева. Примечательно, что столь идейно далекие один от другого авторы этих произведений с одинаковой скорбью и почти в одних и тех же образных выражениях говорят о катастрофическом «кораблекрушении», которое потерпели все грандиозные завоевания и светлые, оптимистические надежды «великого» «Века Просвещения» в кровавой «буре» завершивших его социальных потрясений. Мелодор и Филалет – «друзья людей» и «добродетели», верные сыны этого «мудрого» века, одинаково потрясенные увенчавшим его «безумием». Воплем отчаяния, криком растерзанной души звучит письмо Мелодора: «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностию; что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистого разума, начнут исполнять их во всей точности и под сению мира, в крове тишины и спокойствия, насладятся истинными благами жизни. О Филалет! где теперь сия утешительная система?.. Она разрушилась в своем основании. Осьмойнадесять век кончается: что же видишь ты на сцене мира? – Осьмойнадесять век кончается, и несчастный филантроп (то есть друг людей)[[11]] меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в ней с обманутым растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки!».[[12]] Было бы ошибкой рассматривать последний абзац только как риторическую фигуру. В ней отражены реальные факты русской современности – ряд самоубийств, в которых нашли свое крайнее выражение глубина и сила разочарования передовой части русской дворянской молодежи в просветительских идеалах.[[13]] Далее у Карамзина идет речь о том, что вызвало и оправдывает, казалось бы, это разочарование: «Свирепая война опустошает Европу, столицу Искусств и Наук, хранилище всех драгоценностей ума человеческого; драгоценностей, собранных веками; драгоценностей, на которых основывались все планы мудрых и добрых! – И не только миллионы погибают; не только города и села исчезают в пламени; не только благословленные, цветущие страны (где щедрая Натура от начала мира изливала из полной чаши лучшие дары свои) в горестные пустыни превращаются – сего не довольно: я вижу еще другое, ужаснейшее зло для бедного человечества». В чем же это зло? Оно в «торжестве» «мизософов», «ненавистников Наук»: «„Вот плоды вашего просвещения! говорят они: вот плоды ваших Наук, вашей Мудрости! Где воспылал огнь раздора, мятежа и злобы? Где первая кровь обагрила землю? и за что?.. И откуда взялись сии пагубные идеи?.. Да погибнет же ваша Философия!..“ – И бедный, лишенный отечества, и бедный, лишенный крова, и бедный, лишенный отца, или сына, или друга, повторяет: да погибнет! И доброе сердце, раздираемое зрелищем лютых бедствий, в горести своей повторяет: да погибнет! А сии восклицания могут составить наконец общее мнение: вообрази же следствия!».[[14]] С этим‑то важнейшим для Карамзина и лучших людей его времени вопросом и обращается Мелодор к Филалету, а сам Карамзин – к русскому читателю, к русскому просвещенному обществу. Ответ на вопрос дан в письме Филалета к Мелодору. Это страстная отповедь врагам просвещения и призыв к верности ему уже поколебавшихся его друзей. Не просвещение вызвало «ужасные происшествия Европы», а недостаточная просвещенность людей и народов. И только «одно просвещение живодетельною теплотою своею может иссушить сию тину нравственности, которая ядовитыми парами своими мертвит все изящное, все доброе в мире; в одном просвещении найдем мы спасительный антидот для всех бедствий человечества».[[15]] Это не отвлеченное философское рассуждение, а смелое выступление против отечественных «мизософов», идеологов правительственной и дворянской реакции, своими нападками на просвещение пытающихся пресечь необратимый и благотворный процесс европеизации, а тем самым и либерализации русской жизни и культуры. К «ужасным происшествиям Европы» Карамзин безусловно относит и якобинский террор, хотя прямо о нем и не говорит. Но это общая черта просветительской мысли конца XVIII – начала XIX в., как русской, так и западноевропейской, положившая начало ее кризису и усвоенная романтиками. Омрачившие конец века «происшествия Европы» предстают в изображении Радищева не менее «ужасными», чем под пером Карамзина, и по тем же причинам:
…сокрушил наконец корабль, надежды несущий, Пристани близок уже, в водоворот поглощен, Счастие и добродетель, и вольность пожрал омут ярый, Зри, восплывают еще страшны обломки в струе. Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро, Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех, Крови – в твоей колыбели, припевание – громы сраженьев, Ах! омоченно в крови ты ниспадаешь во гроб…[[16]]
Но победа мудрости над безумием уже близка, и ее заря взойдет в России, преобразованной и приуготовленной к тому Петром.
Утро столетия нова кроваво еще нам явилось, Но уже гонит свет дня нощи угрюмую тьму; Выше и выше лети ко солнцу орел ты российский, Свет ты на землю снеси, молньи смертельны оставь. Мир, суд правды, истина, вольность лиются от трона, Екатериной, Петром воздвигнут, чтоб счастлив был росс. Петр и ты, Екатерина! дух ваш живет еще с нами. Зрите же новый вы век, зрите Россию свою. Гений хранитель всегда, Александр, будь у нас…[[17]]
Этими, казалось бы, верноподданническими и потому столь неожиданными для Радищева строками и обрывается его явно не завершенное последнее произведение. Но все встанет на свои места, если предположить, что оно было задумано как своего рода «ода на восшествие на престол» Александра I, но ода отнюдь не похвальная, а программная, призывающая молодого и либерально настроенного царя стать просвещенным монархом, преобразователем отечества. Одновременно Карамзин призывал Александра в своей обращенной к нему оде:
Ты будешь солнцем просвещенья – Наукой щастлив человек – И блеском Твоего правленья Осыпан будет новый век.[[18]]
Вера в близость правительственных, антикрепостнических и конституционных реформ, которые приведут Россию к мирному осуществлению просветительских идеалов, – характерная черта русского дворянского «либерализма» (свободомыслия) 1800‑х гг., представленного в литературе самым популярным тогда «карамзинским», сентименталистским направлением. Чуждое каких‑либо революционных устремлений и особо значительных художественных достижений, оно, развиваясь уже не вглубь, а вширь, внесло свой немалый вклад в процесс гуманизации русской духовной культуры. В условиях ожидания либеральных реформ и порожденных этим иллюзий «дней александровых прекрасного начала» Радищев и формулирует свою программу‑минимум.
Наиболее распространенным и популярным среди читателей жанром русской литературы 1800‑х гг. становится «чувствительная», сентименталистская повесть, первые и лучшие образцы которой были созданы Карамзиным еще в конце XVIII в. Герой сентиментальной повести – «чувствительный», повинующийся голосу нежного и доброго сердца человек, погруженный в сферу сугубо личных, «частных» переживаний, но в то же время и человек самый обыкновенный, рядовой представитель русского общества. В этом его принципиальное отличие от лирического и драматургического героя литературы классицизма, с одной стороны, от нарочитой демократической «грубости» героя «низовой» литературы конца XVIII в. – с другой, и от высокой гражданственности в принципе также сентименталистского героя «Путешествия из Петербурга в Москву» – с третьей. Однако усматривать в этом общественный индифферентизм русского сентиментализма 1800‑х гг. неосновательно. Личное и частное, мир интимных переживаний, «жизнь сердца» – все это противостоит в сентиментализме, в том числе и русском, отнюдь не гражданской активности и сознательности, а иерархическим принципам официозной феодально‑монархической идеологии и морали и утверждает самоценность человеческой личности как таковой, независимо от того места, которое она занимает в сословной иерархии. То же значение приобретает и свойственный русскому сентиментализму культ «сельской жизни». Он также имеет свой конкретный социально‑исторический и несомненно «либеральный» подтекст. Жизненные корни или истоки его – в тех глубоких сдвигах, которые происходят в идеологии дворянского общества под воздействием французской революции. Помимо прочего, в нем выражается и новое понимание гражданского долга и достоинства дворянина, отождествляемых ранее с верноподданнической службой на военном или гражданском поприще и измеряемых чинами, перстнями и прочими знаками монаршего благоволения. В конце XVIII в. не менее важной дворянской обязанностью начинает почитаться «отеческая» забота дворянина о благе его собственных «подданных» – крепостных крестьян. В речи Ф. С. Туманского, произнесенной весной 1794 г. на заседании Вольного экономического общества, об этом говорится так: «Хозяин не токмо владетель избытков своей деревни, но и отец своих поселян…». Такова «цель благоразумия; се польза и услуга Отечеству».[[19]] Эта новая идея, возникшая в годы французской революции и под ее воздействием, прочно утвердилась в русской литературе только в 1800‑е гг. и сохраняла свою актуальность вплоть до 1850‑х. Освоенная Карамзиным, подхваченная Шаликовым, развитая Пушкиным и Гоголем, она оказала немалое влияние на молодого Толстого и легла в основу самого значительного из ранних художественных замыслов писателя – замысла «Романа русского помещика» (письмо Нехлюдова к тетушке). Столь же перспективным потенциалом обладали и многие другие аспекты эстетики русского сентиментализма, не получившие, однако, полноценного художественного выражения в его по сути дела уже эпигонской, но завоевавшей широкую читательскую аудиторию прозаической продукции 1800‑х гг. Но при всех ее несовершенствах и наивностях «чувствительная повесть» вовлекла в сферу художественного и сочувственного изображения рядового, подчас «маленького» человека и тем самым в немалой степени способствовала не только гуманизации, но и демократизации русского литературно‑общественного сознания. На протяжении первого десятилетия XIX в. сентиментализм остается самым популярным, но, естественно, далеко не единственным направлением русской литературы. Заняв командное положение в прозе, успешно соперничая с классицизмом в поэзии, именно сентиментализм, а не романтизм, как это теперь принято думать, противостоит в первое десятилетие XIX в. классицизму, расчищая путь романтизму, и уступает ему свое место не ранее середины или даже конца следующего десятилетия. Тем не менее предшествующий этой смене вех период русской литературы именовать сентименталистским было бы столь же неосновательно, как и романтическим. Дело в том, что по аналогии с тем или другим из общеевропейских художественных направлений историческая специфика данного периода русской литературы охарактеризована вообще быть не может. Недооценка этого обстоятельства приводит к искажению общей перспективы развития русской литературы первой четверти XIX в., увенчанной «колоссальным», по определению Герцена, явлением Пушкина. Так, например, до сих пор остается неясным, кем же все‑таки – сентименталистом или романтиком – был ближайший предшественник Пушкина и крупнейший до него русский поэт Жуковский. По мнению одних исследователей – сентименталистом, по мнению других – романтиком. Та же неясность сохраняется в отношении Батюшкова, Вяземского и других членов «Арзамаса», к числу которых принадлежал и юный Пушкин. Но зато несомненно другое: все они, начиная с Жуковского и кончая Пушкиным, были и считали себя карамзинистами. Карамзин – и прежде всего Карамзин‑прозаик – общепризнанный глава русского сентиментализма. Но из этого отнюдь не следует, что его действительные единомышленники и последователи непременно должны были также быть сентименталистами. Сентименталистами и не более того оставались в последний предпушкинский период только эпигоны Карамзина, в то время как он сам и его соратники ушли вперед, углубляя и развивая самую перспективную тенденцию русского сентиментализма, его изначальную либерально‑просветительскую, а тем самым и проевропейскую ориентацию. Проевропейскую в том смысле, что она полагала насущнейшей потребностью русской жизни преодоление ее крепостнической отсталости, приближение к культурно‑историческому уровню, уже достигнутому передовыми западноевропейскими странами, творческое освоение их исторического и духовного опыта в свете задач и перспектив национального прогресса. Ведь и на языке русской литературы XVIII в. слово «просвещение» в широком и общеупотребительном его смысле означало преодоление национальной замкнутости и феодальной отсталости отечественной культуры, приобщение ее к духовным ценностям и бытовому обиходу европейской «общежительности». Что же касается философии Просвещения как таковой, то она находила своих русских приверженцев в «век Екатерины» как последнее слово и высшее достижение западноевропейской мысли, преимущественно французской.
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 346; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |