Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Поэзия пушкинского круга 2 страница




 

Болтливыя молвы не требуя похвал,

Я подвиг бытия означил тесным кругом;

Пред алтарем души в смиреньи клятву дал

Тирану быть врагом и жертве верным другом.[[338]]

 

Все это для элегии 1820‑х гг. совершенно не характерно.

Преобразуется и послание. В предшествующее десятилетие жанр был канонизирован как «дружеское послание» с подчеркнуто камерным колоритом, противопоставленное учительному посланию XVIII столетия. Вяземский сам вложил немало в создание этого канона. Сейчас в послании вновь выступают черты дидактико‑моралистического «серьезного» жанра с элементами сатиры – в ее расширительном понимании (инвектива‑рассуждение). В 1819 г. Вяземский пишет такое послание – «Сибирякову», где противопоставляет духовную свободу крепостного поэта жалкому раболепию «бар», кичащихся социальным превосходством. В политическом отношении Вяземский здесь довольно умерен, но обличительные интонации дают себя знать:

 

…Все так в благом придумано совете,

Чтоб был немногим рай, а многим ад на свете.

 

(с. 129)

Вяземский в это время – вовсе не единственный автор дидактических посланий. У Баратынского литературные декларации находят себе место в посланиях к Богдановичу (адресату, конечно, условному) и к Гнедичу, «который советовал сочинителю писать сатиры» (1823). В 1823 г. левое крыло общества «соревнователей» восторженно принимает отрывок из послания к Державину, написанного В. Туманским. Общее движение от «домашнего» послания к учительному, пожалуй, наиболее ясно видно на творчестве Плетнева. Захваченный в 1822–1823 гг. общим подъемом, он пишет два послания – к Жуковскому и Вяземскому – с прямыми призывами к общественно активной поэзии; он даже склонен осудить чисто литературную полемику во имя «обширнейшего поля» исправляющей нравы сатиры.

На короткое время наступает расцвет одической поэзии. В 1822 г. Плетнев в заседании «соревнователей» читает свой разбор творчества В. Петрова, считавшегося одним из образцов одического стиля XVIII столетия. Интерес к Петрову симптоматичен как раз для начала 1820‑х гг., когда гражданская поэзия настоятельно требует «высоких», декламационно‑ораторских форм. Возвращение к оде прокламирует Кюхельбекер в статье 1824 г. «О направлении нашей поэзии…». Пушкин, скептически принявший эти призывы, все же пишет оду, обращенную к Н. С. Мордвинову («Мордвинову», 1826), символу «вельможи‑гражданина», на которого возлагали надежды декабристы; одновременно к Мордвинову обращается с одой Плетнев. Рылеев в 1823 г. создает оду «Гражданское мужество». В поэзии Вяземского эти тенденции проявились и раньше, и ярче: одический характер приобретает его «Негодование» (1820), одно из лучших и наиболее популярных политических стихотворений «декабристской периферии». Оно выдержано в тонах прямой инвективы, с архаизированным лексическим строем, носящим печать «высокого», с риторическими обращениями, синтаксическими периодами, эмфазой, и характерными для декабристской литературы «словами‑сигналами»:

 

Он загорится, день, день торжества и казни,

День радостных надежд, день горестной боязни!

Раздастся песнь побед вам, истины жрецы,

Вам, други чести и свободы!

Вам плач нагробный! вам, отступники природы!

Вам, притеснители! вам, низкие льстецы!

 

(с. 140)

Революционные события на Западе и Востоке давали новые стимулы развитию этой поэзии. Борьба греков за независимость становится поэтической темой. В жанре героической оды и гимна написаны «К Ахатесу» (1821) и «К Румью!» (1821) Кюхельбекера, переведенный Гнедичем гимн Ригаса (1821), наконец, «Греция» (Подражание Ардану) О. Сомова (1819) – одно из лучших стихотворений в русской филэллинистической лирике 1820‑х гг. Рост популярности Байрона – защитника и певца греческой свободы – во многом связан с русским филэллинизмом, который предопределил и новый поэтический облик Байрона: в восприятии сентименталистов это прежде всего певец любовных страданий; новое поколение создает героический образ, закрепленный Пушкиным: порождение духа «свободной стихии» моря («К морю», 1824).

Переводы из Байрона начинают накладываться на русскую поэтическую традицию. Его «еврейские мелодии» находили аналогии в русской псалмодической лирике – «переложениях псалмов», широко распространенных в XVIII в.; в 1810–1820‑е гг. эти «переложения» приобретают определенно выраженный гражданский и даже политический характер. Яснее всего он сказался в творчестве Федора Николаевича Глинки, разрабатывавшего в русской поэзии как раз этот жанр. Глинка во многом опирался на поэтический стиль Державина и даже Ломоносова; однако «классический» литературный псалом испытал у него сильное воздействие сентименталистской и романтической поэтики, в частности поэтики школы Жуковского. Возникло новообразование – «элегический псалом», где стиль «высокой поэзии» был осложнен вторжением интимно‑лирической интонации. Это иногда приводило Глинку к поэтическому эклектизму, однако самый жанр был им утвержден. В его пределах Глинка разрабатывал довольно широкий круг декабристских гражданских тем – возмездия «нечестивым» владыкам, грядущего очищения мира, обличения социальных грехов; наконец, в тех же псалмах мы находим уже известный нам образ пророка‑поэта.[ [339] ]

«Мелодии» Байрона, частью сами являвшиеся вариациями библейских псалмов, были близки как раз к «элегическому псалму» и вошли в русскую поэзию естественно и органично. Даже обращаясь непосредственно к библейскому тексту, русские поэты нередко вплетают в него байроновские мотивы. Едва ли не чаще всего перелагали 136‑й псалом – «На реках вавилонских», соединяя его с тремя байроновскими «мелодиями»: «By the rivers of Babylon…» («На реках вавилонских…»), «By the waters of Babylon» («У вод вавилонских») и «Oh! weep for those…» («О, плачь о тех…»); поэтическая идея молчания поэзии во время торжества врагов оказывалась очень созвучной времени. Эти мотивы мы находим у Ф. Глинки, В. Григорьева, позднее – у Языкова и др. После поражения восстания 14 декабря они приобрели скорбно‑элегический характер.

Нота трагизма и жертвенности, которая звучит в этих стихах уже накануне восстания, не случайна. Поражение европейских революций, распад Союза Благоденствия не прошли бесследно для общественного сознания. Резкое усиление трагической темы, нашедшее отражение в пушкинских стихах периода «кризиса 1822–1823 годов», в стихах многих декабристских поэтов (В. Ф. Раевский, даже Рылеев), ощущается и в стихах поэтов «декабристской периферии». Оно сказалось не только в псалмодической лирике, но и в оживлении оссианических мотивов – в стихах сурового и скорбного колорита, с ламентациями о павших героях и утраченной свободе, которую уже некому вернуть. Эти стихи также получат особое наполнение после 1825 года; но самые мотивы возникают раньше.

Все эти процессы, общие для литературы начала 1820‑х гг., в значительной мере определили собою творчество одного из наиболее значительных поэтов пушкинской поры – Н. М. Языкова (1803–1846).[ [340] ]

Языков вступает в литературу в 1819 г. Воспитанный на Ломоносове и Державине, он усвоил их уроки, как и уроки школы Батюшкова и Жуковского. Его первые дружеские послания во многом зависят от этой последней – в своей шуточно‑камерной тональности, в образе повествователя – беспечного поэта, «лентяя‑мудреца», преданного жизненным радостям. Несколько позднее, в 1823–1824 гг., он станет вводить в стихи и «вакхический» анакреонтизм молодых поэтов. Подобно Д. Давыдову, он не чуждается сниженно‑бытового образа автора, но это образ не гусара, а кутилы‑студента (с 1823 г. Языков учится в Дерптском университете); он поэтизирует студенческую пирушку, застольное веселье, буршество; все это идет рядом с прославлением вдохновения и высокой поэзии. В его элегиях нередко сочетаются оба эти начала – и он вносит свой ощутимый вклад в дело разрушения традиционной элегической системы; однако в целом языковский «поэт» гораздо менее монистичная фигура, нежели «поэт» кружка Баратынского – Дельвига. В нем ясно выражена гражданская ипостась, идущая от декабристской поэзии; мы найдем у него и «слова‑сигналы», и ораторскую эмоциональную напряженность (Гоголь писал, что Языков рожден «для дифирамба и гимна»), и обращение к теме героического прошлого народа. Тема барда‑воина в поэзии 1820‑х гг., пожалуй, наиболее ярко представлена стихами Языкова («Песнь барда во время владычества татар в России», 1823; «Баян к русскому воину…», 1823; две «Песни баяна», 1823). Он пишет и прямые политические элегии («Элегия», 1824), но еще чаще политическая формула возникает у него в дружеском послании или высоком одическом периоде с нарастающей эмоцией, где она образует своего рода эмоционально‑семантический центр. В этом было своеобразие Языкова по сравнению с политической поэзией 1820‑х гг., которая уже начала вырабатывать свой канон: Языков богаче и разнообразнее в интонационном, ритмо‑мелодическом, семантическом и эмоциональном отношениях; его поэзия, сохраняя одическое «парение», уже далеко отошла от дидактического рационализма. Поэтическое слово у него также не сводимо к логически‑рациональному понятию, хотя все же ближе к нему, нежели слово у Жуковского и даже поэтов «новой школы». Языков – поэт слова и периода. Он обнажает этимологические значения, создает смелые неологизмы, сталкивает стилистические пласты и меняет контексты. Он воздействует интонацией, вовлекающей читателя в мелодический и эмоциональный поток экзотическим звучанием аллитераций, намеренно «неточными» и в силу этого выразительными образами:

 

Море блеска, гул, удары,

И земля потрясена;

То стеклянная стена

О скалы раздроблена,

То бегут чрез крутояры

Многоводной Ниагары

Ширина и глубина!

 

(«Водопад», 1830)[ [341] ]

Все это станет типичным позднее, в поэзии 1830‑х гг.; сейчас это обеспечивает Языкову совершенно особое место в литературном движении. Тем не менее его поэзия непосредственно подготовлена поэтической традицией 1820‑х гг.; открытие Языкова заключалось в совершенно особом сочетании тех элементов, которые уже определились в стихах его предшественников – хотя бы Д. Давыдова.

Связанный с поэзией декабризма, Языков испытал и «кризис 1823 года». Его политические элегии тронуты нотой социального пессимизма – в них проскальзывает мотив «спящей России», безмолвной и покорной самовластию. Все это – не случайность, а симптом дифференциации в гражданской поэзии 1820‑х гг.

К середине десятилетия дифференциация приводит к брожению в обществе «соревнователей». Здесь мало‑помалу складываются литературные группы – не враждебные, однако конкурирующие. Декабристы‑литераторы во главе с Рылеевым и Бестужевым концентрируют силы вокруг альманаха «Полярная звезда» (1823–1825); дельвиговский круг начинает издавать альманах «Северные цветы». Поэты и прозаики «декабристской периферии» сотрудничают в обоих изданиях; обособление кружков происходит медленно и постепенно.

Разгром восстания 14 декабря резко нарушает расстановку литературных сил. Бестужев, Рылеев, А. Одоевский, Ф. Глинка, Кюхельбекер и другие виднейшие поэты декабризма оказываются вырванными из литературной жизни: «Полярная звезда» перестает существовать. На протяжении 1826 г. прекращаются – по тем или иным причинам – еще несколько изданий, на страницах которых выступали поэты 1820‑х гг. Почти не печатает стихов «Сын отечества»; заканчивают свое существование «Благонамеренный» (1826), «Новости литературы» (1826). Приходит к своему концу и «ученая республика» – «Вольное общество любителей российской словесности». Его орган «Соревнователь просвещения и благотворения» прекратил свое существование в 1825 г.

Все это имело для развития поэзии существенное значение. После 1825 года меняется не только репертуар поэтических имен, но и литературная среда. Во второй половине десятилетия мы почти не найдем кружков со сколько‑нибудь ясно выраженной литературной ориентацией – кружков, которые были бы школой для молодых поэтов. Литературная жизнь становится на какое‑то время аморфной, почти дезорганизованной. Единственным исключением, о котором приходится серьезно говорить, остается петербургский кружок Дельвига и кружок «любомудров» в Москве.

«Северные цветы» продолжают существовать как орган дельвиговского кружка. После разгрома восстания 14 декабря они остаются единственным альманахом‑ежегодником, в котором находит себе место литературная периферия декабризма, а заодно и те декабристы‑литераторы, которым удается проникнуть в печать.

Прежний «союз поэтов» к этому времени уже не существует как сколько‑нибудь целостный литературный фронт. Творчество каждого из его участников претерпевает эволюцию, затрагивающую иной раз глубины поэтического и эстетического мышления; ранний Кюхельбекер или Баратынский мало похожи на поздних. Пожалуй, в меньшей степени эта эволюция коснулась Дельвига, однако и в его творчестве она привела к появлению новых и чрезвычайно симптоматичных тем и поэтических форм.

Античные мотивы, под знаком которых вступал в литературу «союз поэтов», были, как мы старались показать выше, отнюдь не только стилизацией. В них находило себе выход новое мироощущение; эллинский поэтический реквизит появляется в поэзии уже переосмысленным и обновленным соответственно своему новому эмоциональному и философскому содержанию. Вместе с тем – и это характерно именно для романтических веяний – он не являлся просто системой условных знаков‑обозначений, переводимых на язык современных литературных и политических понятий, как это нередко случалось в «гражданской» аллюзионной поэзии 1820‑х гг. Весьма показательна в этой связи та своеобразная «избирательность», с которой относились разные поэты к древней истории. Политическая поэзия декабризма апеллировала к республиканскому Риму; имена Катона или Брута были почти политическими понятиями с закрепленным значением: «республиканец, цареубийца». У поэтов круга Дельвига арсенал образов принадлежит иной эпохе – эллинистической Греции, создавшей идиллию и антологическое стихотворение, в котором эстетическая ценность определяется гармоническим соотношением частей и образных элементов.

Обращение к антологии и идиллии вовсе не было удалением от общественно значительных тем. Еще в начале 1820‑х гг. жанр идиллии стал ареной малозаметной внешне, но внутренне довольно напряженной борьбы. Идиллия еще в XVIII в. ставила проблему человека в его отношении к природе и социальной жизни; в 1820‑е гг. русских идилликов начинает остро интересовать душевный мир человека, приближенного к естественным, первобытным ценностям и не затронутого пороками цивилизации; вслед за демократическим крылом немецких идилликов (Фосс, Гебель и др.) Жуковский и Ф. Глинка, а затем и Гнедич (в «Рыбаках») пытаются создать русскую народную и даже простонародную идиллию. Вопрос о «народности» и становится одним из центральных для авторов «русских идиллий», и консервативное крыло поэзии, опираясь на Геснера, выступает с «очищенной» идиллией, изображающей «украшенную природу»; именно такого рода идиллию стремятся закрепить своим творчеством В. И. Панаев и Б. М. Федоров. Впрочем, и они полны интереса к русскому народному характеру, который представляют себе как патриархальный в своей основе и приближенный к якобы вневременным идеальным характерам героев Феокрита.

В отличие от других своих современников, Дельвиг приходит к «русской идиллии» довольно поздно. Ей предшествует целый ряд опытов – в области антологического стихотворения, пластичного и статического, посвященного нередко предмету искусства; сонета (Дельвиг стал одним из первых систематически вводить эту форму в русскую поэзию); литературной песни. Дельвиг идет к воспроизведению русского фольклора через античную антологию – и это может показаться странным только на первый взгляд. Пытаясь воплотить в русских стихах «дух» древней Греции (причем не древней Греции вообще, а определенного периода ее культурного развития), Дельвиг тем самым приходил к освоению национально‑исторических типов культуры, т. е. проделывал ту же самую поэтическую работу, которую делал и Пушкин, восхищавший потом современников своей способностью «перевоплощения». Неудивительно, что как раз за подобные же «перевоплощения» в «древнего грека» сам Пушкин ценил Дельвига.

Русская народная культура оказывалась одним из этих национально‑исторических типов, и, по‑видимому, Дельвиг ощущал народную лирическую песню как форму, поэтически близкую антологическому стихотворению. Его песни очень тонко и точно воспроизводят фольклорную поэтику, но в них сказывается и слабая сторона ориентации Дельвига на антологию. В них ощущается литературное происхождение – и в суженности сюжетно‑тематического диапазона, и в слишком точной композиционной структуре, и в нейтрально‑литературной лексике без специфических примет народного языка. Это – «русская антология», построенная по всем законам поэтической «школы гармонической точности».

Тот же путь приводит Дельвига и к «русской идиллии». Уже его стилизации «греческих идиллий» («Купальницы», 1824; «Изобретение ваяния», 1829) отличались, например, от панаевских идиллий своей «вещественностью», погруженностью в античный быт; при этом быт древних для Дельвига не экзотичен, а намеренно «естествен» и прост. В таком понимании античности Дельвиг опирался и на опыт Гнедича – недаром он печатно выражал свое согласие с заявлением Гнедича о сродстве греческой поэзии и «простонародной русской». Обратившись к национальному материалу, он легко расширяет бытовую сферу, не чуждаясь «грубого» и «простонародного»: отставной солдат рассказывает пастухам о страшных боях 1812 г. («Отставной солдат», 1829). Все это грозило разрушить самый жанр; рамки идиллии оказывались слишком узкими для национально‑героической батальной темы. Вместе с тем «Отставной солдат» оставался одним из вершинных достижений «народной идиллии» – события высокого драматизма были пропущены через бесхитростное восприятие рассказчика; наивная непосредственность его слушателей лишь подчеркивала эпический колорит всей сцены, сохранившей и статику, и принципы гармонического соотношения элементов. «Ничего напряженного в чувствах, тонкого, запутанного в мыслях» – так определил Пушкин поэтику античного фрагмента,[ [342] ] и это определение целиком может быть отнесено к идиллиям Дельвига.

Тем не менее драматический конфликт проникает в дельвиговскую идиллию, и в первую очередь в наиболее «романтическую» из них – «Конец золотого века» (1828). Тема ее – вторжение городской цивилизации в мирную жизнь патриархальных героев; в среду людей «золотого века» занесены зло, измена клятвам, разврат. К началу 1830‑х гг. этот мотив – в разных его модификациях – начинает звучать у многих поэтов. Еще Пушкин в «Цыганах» (1824) коснулся этого мотива; Баратынский в своих поздних стихах подхватит его и разовьет до идеи деградации духовной и прежде всего эстетической культуры в условиях «железного», «промышленного», т. е. буржуазного «века». Эта идея в творчестве позднего Баратынского приобретает социально‑конкретное и поэтически завершенное выражение.

 

Основные направления и течения русской литературно‑общественной мысли второй четверти XIX в.

 

 

На рубеже 20–30‑х гг. русская литература вступает в новую фазу своего развития, названную Белинским и Чернышевским «гоголевским периодом», по противоположности предшествующему – «пушкинскому». Хронологические границы «гоголевского периода» довольно точно обозначаются двумя историческими событиями – восстанием и поражением декабристов в 1825 г. и поражением самодержавно‑крепостнического строя в крымской войне, закончившейся в 1855 г. Между этими двумя датами пролегает эра жесточайшей самодержавно‑крепостнической реакции, сменившейся после смерти Николая I в том же 1855 г. демократическим подъемом и либеральными преобразованиями, важнейшим из которых явилась крестьянская реформа 1861 г.

Основное направление поступательного развития русской литературно‑общественной мысли от 1825 к 1855 г. характеризуется кризисом идеологии дворянской революционности и его постепенным преодолением в процессе формирования идеологии сначала демократической, а потом и революционно‑демократической. Вместе с тем существенно изменяются формы и проблематика антикрепостнического сознания, принимающего теперь сугубо теоретический, философский характер и временно отстраняющегося от политики. Последнее обусловливалось прежде всего невозможностью непосредственно политического выражения антикрепостнических идей в годы реакции и полицейских репрессий. Но не меньшее значение имело и разочарование в политической программе и тактике декабристов, потерпевших сокрушительное поражение. Критическая проверка просветительских и романтических ценностей идеологии и эстетики дворянского «вольнолюбия» кладет начало формированию идеологии демократической и ее реалистических принципов. Объективно это был извилистый и сложный процесс выработки «правильной», т. е. практически действенной революционной теории, стоящей на уровне последних достижений западноевропейской науки и философии и в то же время опирающейся не на вольнолюбивые «мечтания», а на достоверное всестороннее знание русской действительности, ее социальных противоречий и реальных возможностей.

Эстетическим эквивалентом тех же устремлений и потребностей выступило в литературе 30–40‑х гг. понятие «поэзии действительности», ставшее лозунгом «натуральной школы». Всесторонне развитое Белинским на материале творчества Гоголя, оно имеет глубокий и более сложный смысл, чем это обычно представляется, предполагая безусловный примат объективного над субъективным, общность задачи науки и искусства и означая «действительность» метода и содержания художественного сознания, его освобождение от романтических иллюзий, с одной стороны, и крепостнических предрассудков – с другой, т. е. суровый и трезвый реализм мышления. Это и имел в виду Белинский, говоря: «Мир возмужал: ему нужен не пестрый калейдоскоп воображения, а микроскоп и телескоп разума, сближающий его с отдаленным, делающим для него видимым невидимое. Действительность – вот лозунг и последнее слово современного мира! Действительность в фактах, в знании, в убеждениях чувства, в заключениях ума, – во всем и везде действительность есть первое и последнее слово нашего века».[[343]] В философско‑эстетическом отношении «действительное» противостоит у Белинского и Гоголя не «идеальному», как это имело место у романтиков, во всяком случае русских, а иллюзорному, мнимому. «Идеальное» же полностью совмещается с «действительным», т. е. истинным, постигаемым разумом, согласным с доводами разума.

Стихийное тяготение к «действительности в фактах» становится одной из доминирующих тенденций русской литературы уже в конце 20‑х гг. и заявляет о себе прежде всего в прозе этого времени. Тематика, а отчасти и проблематика ее ведущего жанра – романтической повести – расширяются и обогащаются благодаря вовлечению в сферу художественного изображения новых, в том числе и низовых, социальных пластов русской жизни, что приводит к дифференциации жанра на повесть простонародную и светскую, бытовую, этнографическую, историческую, философско‑фантастическую и т. д. Широкое распространение получает тема трагической судьбы художника и искусства в условиях враждебной им современной действительности. Оставаясь еще романтическими, все эти повести значительно расширяют социальный кругозор русской литературы и в этом отношении способствуют ее реалистическим тенденциям. Что же касается поэзии этого времени, то ее лейтмотивом остается социально еще не конкретизированное, романтическое отрицание и неприятие современности как несовместимой с высшими запросами человеческого духа, охарактеризованными по большей части столь же неопределенно. Наиболее показательны в этом отношении поэмы Подолинского и Козлова, отчасти Баратынского. Но в лирике Баратынского 30‑х – начала 40‑х гг. и особенно в поэзии Лермонтова мотивы романтического протеста и разочарования наполняются конкретным общественным и психологическим содержанием, выражающим трагическое мироощущение носителей и преемников декабристской культуры в условиях последекабрьской реакции.

Будучи выражением подлинных дум и чувств этого поколения, творчество Лермонтова знаменует вершину русского романтизма и, исчерпав его возможности, по закону диалектического отрицания вливается в реалистическое русло литературно‑художественного сознания 40‑х гг., становится в ряд с его крупнейшими завоеваниями в области прозы и не имеет ничего себе равного в области поэзии. И это дает все основания назвать «гоголевский» период русской литературы «лермонтовским» периодом истории русской поэзии.

Однако преобладающее значение в это время принадлежит уже не поэзии, а прозе, что существенно отличает «гоголевский» период от «пушкинского» и знаменует идейно‑эстетическое «возмужание» русской литературы, ее реалистическое «повзросление». «…что бы, вы думали, – писал Белинский в 1843 г., – убило наш… романтизм?… – Проза! Да, проза, проза и проза. Общество, которое только и читает, что стихи… еще молодо до ребячества… Переход к прозе для него – большой шаг вперед» (6, 523). Не случайно проза занимает такое значительное место в творчестве Пушкина 30‑х гг., а путь поэта Лермонтова приводит его к «Герою нашего времени». Что же касается Гоголя, то он с самого начала своей литературной деятельности находит себя как прозаик и окончательно закрепляет господство прозы над поэзией. В перспективе это знаменует победу реализма над романтизмом, причем реализма критического не только по отношению к крепостническому сознанию и бытию, но вместе с тем выдвигающего важнейшим предметом критического анализа «пороки и слабости» сознания антикрепостнического, т. е. его самокритику и самопознание.

Процесс становления этого метода и его размежевания с романтическим завершается во второй половине 40‑х гг. возникновением «натуральной школы». До того – в творчестве Лермонтова и Гоголя, не говоря уже о деятельности ряда других, менее значительных поэтов и прозаиков, реалистическая тенденция сосуществует с уже изживающей себя, но тем не менее еще жизнеспособной, романтической. Но последняя выполняет функцию устоявшейся художественной формы осмысления действительности, а первая – нового содержания, вливающегося в эту форму и взрывающего или подтачивающего ее изнутри. Наиболее отчетливо это обнаруживается в творчестве Гоголя и Лермонтова, но наблюдается и у других, – далеко не всех, конечно, – писателей и поэтов 30–40‑х гг.

В романтическом русле остается полностью последекабрьское творчество А. Бестужева‑Марлинского. Воинствующим романтиком, но особого, антидекабристского толка выступает во второй половине 20‑х и в 30‑е гг. Н. Полевой. Вальтер‑скоттовским романтизмом отмечена историческая проза М. Н. Загоскина и других авторов многочисленных исторических повестей и романов этого времени. Совершенно особое, очень сложное и еще недостаточно изученное взаимопроникновение романтических и реалистических тенденций характеризует прозу В. Ф. Одоевского. В основном романтический характер носит поэзия А. Полежаева, не лишенная, однако, и реалистических тенденций.

Одновременно оформляется оппозиционная по отношению к реалистическому направлению и к романтическим традициям 20‑х гг. школа так называемого «ложного», или «величавого», романтизма, проникнутая верноподданническим духом, воспевающая самодержавно‑крепостнический строй как залог национального величия и благоденствия России.

В 30‑е гг. «величавый» романтизм пользуется покровительством властей, становится официозным литературным направлением и завоевывает широкую читательскую аудиторию в обывательской среде. К школе «величавого романтизма» принадлежали драматург и поэт Н. В. Кукольник, поздний Н. Полевой, драматург и прозаик, и – скорее идеологически, чем эстетически – Ф. Булгарин, автор нравственно‑сатирических и исторических «благонамеренных» романов и столь же благонамеренный критик и журналист. Наиболее самобытным и популярным поэтом этой школы стал В. Г. Бенедиктов.

В борьбе прежде всего со школой «величавого романтизма» утверждаются возглавленное Гоголем и Белинским реалистическое направление русской литературы 30–40‑х гг. и его демократические устремления. По времени этот процесс совпадает с реалистическим самоопределением других европейских литератур, но отличается существенной национальной особенностью, а именно – теоретической ориентацией русской реалистической и демократической мысли в пору ее интенсивного самоутверждения на немецкую классическую философию, с одной стороны, и на идеи французского утопического социализма, с другой.

 

 

Первыми русскими приверженцами и пропагандистами немецкой классической философии, убежденными во всеразрешающей силе ее идей и метода, в основном шеллингианских, были члены дружеского общества «любомудрия», образовавшегося в Москве еще в преддекабрьские годы (Д. Веневитинов, В. Одоевский, И. Киреевский, М. Погодин, С. Шевырев и др.).

Причина всех зол крепостнической действительности коренилась для любомудров в «непросвещенности» русского общества, а отсюда в аморфности его гражданского самосознания. Последнее же мыслилось сознанием национально самобытным, самородным, независимым от иноземных влияний.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 391; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.038 сек.