КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
У войны - не женское лицо 16 страница. Это память завязывает наши жизни в один узел
Это память завязывает наши жизни в один узел. - Об одной войне я не могу вам рассказать, - предупредила меня сразу София Мироновна. - Я не могу говорить о своем военном прошлом отдельно от своего детства, юности, от своей семьи, школы. Надо говорить о всей жизни... София Мироновна Верещак - участница героического Житомирского подполья, чудом уцелела в застенках СД. Вот ее собственный рассказ о своей жизни: "Мне кажется, что сам воздух нашей довоенной жизни воспитал нас такими, какими мы потом показали себя. На последнем допросе в СД, после которого в третий раз я была внесена в список на расстрел, у третьего по счету следователя, говорившего, что он историк по образованию, было так как... Этот фашист заставил меня объяснить ему, почему мы такие люди, почему для нас так важны наши идеи. Жизнь - выше любой идеи,- - говорил он. Я, конечно, не соглашалась с этим, он кричал, бил. "Что? Что заставляет вас быть такими? Заставляет вас погибать? Почему коммунисты считают, что коммунизм должен победить во всем мире?" - спрашивал. Он прекрасно говорил по-русски. И я решила ему все сказать, все равно знала, что убьют, так хоть недаром, и пусть знает, что мы сильны. Около четырех часов он спрашивал, а я отвечала, как знала, как успела до того изучить социально-экономические науки в школе и в университете. О, что с ним делалось! Хватался за голову, бегал по комнате, останавливался как вкопанный и глядел-глядел на меня, но впервые не бил..." Можно представить себе этот нравственный поединок: избитая - "половина волос у меня вырвана, а до этого было две толстые косы", полуголодная "сначала хотела кусочек бы хлеба маленький-маленький, потом - ну хоть бы корочку, затем - хоть бы крошечки", узница - и сытый сильный мужчина, убежденный нацист. Но что-то все-таки заставило его спросить: так кто же вы? Нет, еще не испугался, еще только сорок третий год. Но уже что-то почувствовал,.. какую-то опасность. Захотел узнать - какую? Она ему ответила. Слушал и даже бить перестал. Но когда ушла, внес в списки на расстрел... "Мой самый счастливый день в жизни, когда отец с матерью, отъехав несколько десятков километров от дома, решили вернуться. Я знала - мы будем бороться. Нам казалось, что так скоро будет победа. Первое, что мы делали, это находили и спасали раненых. Они были в поле, на улице, в канавах, в хлев заползут к кому-нибудь. Мне кажется, что никогда я не была так счастлива, как в те дни. Я обрела родителей во второй раз. До этого я думала, что мой пала далек от политики. А это был беспартийный большевик. Моя мама - малограмотная крестьянка, она верила в бога. Она молилась всю войну. Но как? Падала перед образом на колени: "Спаси народ, спаси коммунистическую партию от этого ирода Гитлера". Каждый день на допросе в СД я ожидала, что откроется дверь и войдут родные. Папа с мамой... Я знала, куда я попала, и я счастлива, что никого не предала. Больше, чем умереть, мы боялись предать. Когда меня арестовали и повели, только тогда я поняла, что это такое, и впервые за все время оккупации испугалась: выдержу ли? Я поняла, что настал ужас, время мук. К сожалению, плохо помню первый допрос. Я сознание не теряла... Один только раз сознание ушло, когда каким-то колесом выкручивали руки. Кажется, не кричала, хотя перед этим мне показали, как кричат другие. На следующих допросах уже теряла чувство боли, тело деревенело. И только когда все кончится, уже в камере чувствовала, что вся я - одна рана. Но выдержать. Выдержать! Чтобы мама узнала, что я умираю человеком, никого не предала. Мама! Раздевали. Били, подвешивали. Фотографировали. Когда фотографировали, я чувствовала боль. Странно, чувствовала физическую боль. А до того как деревянная. Руками можешь закрыть только груди... Я видела, как сходили с ума. Видела, как маленький Коленька, ему не было года, мы его учили говорить: "мама", как он, когда его забирали у матери, он понял, что лишается матери, и закричал первый раз в своей жизни: "Мама!" Это было не слово или не только слово, это только дитя может издать такие звуки. Я не могу об этом рассказывать, я всегда после этого болею. Мне говорят: "Не ходи никуда. Ну зачем ты ходишь в школы? Береги себя". Кто мне дал право себя щадить, когда тех нет? Коленьки нет, его молодой матери. О, каких людей я там встретила! Они умирали в подвалах СД, и о их мужестве часто знали только стены. И теперь, сорок лет спустя, я мысленно опускаюсь перед ними на колени. "Умереть - проще всего", - говорили они. А вот жить.. Если бы кто-нибудь до этого мне сказал, что я перенесу все о, что со мной было, я бы не поверила. Молодежь сейчас боится пафоса, возвышенных слов. Мы не боялись. Сила воли, говорят, у меня, поэтому я выдержала. Нет! Сила убеждений! Мы верили, очень верили: победа над врагом придет, в одном только сомневались - доживем ли мы до этого великого дня? У нас в камере было маленькое окошко, нет, не окошко, а дырка, надо было, чтобы кто-нибудь тебя подсадил, и тогда увидишь - и то даже не кусочек неба, а кусочек крыши. А мы были все такие слабые, что подсадить друг друга не могли. Но была у нас Аня, парашютистка. Ее схватили, когда их сбрасывали с самолета. И вот она, вся окровавленная, избитая, вдруг попросила: "Подтолкните меня, я выгляну на волю. Хочу туда, и все". Когда мы ее все вместе подняли, они говорят: "Девочки, там цветочек..." И тогда каждая стала проситься: "И меня...", "И меня..." И откуда-то у нас взялись силы помочь друг другу. А то был одуванчик, как его занесло на эту крышу, как он там удержался, не знаю. И мы стали следить за ним каждое утро. И каждый что-то загадал на этот цветок. Как я теперь думаю, каждый загадал: выйдет ли он живой из этого ада? Когда Аню вызвали в последний раз, это было рано утром, когда на допрос не вызывали, а все знали, что это уже конец, что это уже расстрел, она только попросила: "Девочки, достаньте воды. Полейте цветок..." Говорить долго Софии Мироновне трудно. "Может, короче?" - спрашивает. Короче нельзя. Да и сама она уже короче не может. Я чувствую, как она страдает от мысли, что лишь самую малую, самую ничтожную часть пережитого можно передать в словах. Мне даже кажется, что сейчас она не со мной, а там, в прошлом. И уже сама с собой говорит, со своей памятью. "Мне кажется важным рассказать вам о природе, на фоне которой все совершалось. Это почему-то я очень запомнила. Вс. оккупацию было другое небо, оно было тяжелое, свинцового цвета, повисшее низко-низко над землей. Хотелось что-то сделать, чтобы небо прорвалось хотя бы в одном месте, стало светлее. Я так любила весну. Любила, когда цветут вишни и возле сиреневых кустов пахнет сиреневыми духами... Вы не удивляйтесь моему стилю, я стихи писала. А сейчас я весну не люблю. Это война стала между нами, между мной и природой. Когда цвели вишни, я видела фашистов в родном Житомире... Я осталась жива чудом. Спасли меня люди, которые уважали моего отца. Отец был врач, по тем временам это было очень много. Меня привезли домой, я вся была в ранах, сразу высыпала нервная экзема. Я маминого и папиного голоса слышать не могла. Я все время кричала, замолкала только в горячей воде. Маму ни на секунду не отпускала от себя, она просилась: "Дочка, мне надо ж к печи, на огород..." Я ее не отпускала. Как только она отходила, на меня все опять наваливалось. Все, что со мной было. Чтобы чем-то отвлечь, она приносила мне цветы. Все равно... Платье, в котором я была в СД, мама держала у себя. Никому не доверяла. И когда умирала, оно у нее под подушкой было. До ее смерти... Первый раз я поднялась, когда увидела наших солдат. Вдруг я, которая лежала больше года, схватываюсь и выбегаю на улицу: "Родные мои! Роднусенькие..." Солдаты на руках внесли меня в хату. В подъеме я на второй и на третий день побежала в военкомат: "Дайте мне работу!" Папе сказали, он пришел за мной: "Детка, как ты пришла? Кто тебе помог?" Меня хватило на несколько дней. И снова начались боли. Я кричала целыми днями. Люди шли мимо хаты, просили: "Господи, или прими ее душу, или помоги, чтобы она не мучилась..." Спасли меня целебные грязи Цхалтубо. Спасло желание жить. Жить, жить и - больше ничего. Я еще жила. Жила, как все... Четырнадцать лет работала в Центральной библиотеке Академии наук. Это были радостные годы. Самые-самые. Теперь жизнь превратилась в сплошную борьбу с болезнями. Старость, что ни говорите, вещь скверная. Да еще болезни. Еще одиночество. Эти длинные ночи без сна... И вот сколько лет прошло, а мой самый страшный сон, я просыпаюсь в холодном поту. Я не помню фамилии Ани... Я не помню, то ли она с Брянщины, то ли со Смоленщины. А как она не хотела умирать! Заложит белые полные руки за голову и в окно через решетку кричит: "Я жить хочу!" И я не могу найти ее родителей, передать им последний привет. Мне кажется, что я в каком-то вечном долгу". И на Полотчине я услышала о том же. О долге человека перед человеком. И перед памятью. Клара Васильевна Гончарова, рядовая, зенитчица: "После войны поехала в деревню подписывать на заем. Люди живут в землянках. Приедешь - деревни нет, все в земле... Вышла женщина, какая там на ней одежка, страшно смотреть. Я зашла в землянку, сидят трое детей, они все голодные. Она им что-то толкла в ступке, какую-то траву. Она спросила у меня: - Ты пришла подписывать на заем? Я говорю: - Да. Она: - У меня денег нет, но у меня есть курица. Пойду спрошу, если соседка, она вчера просила у меня, купит, я тебе отдам. Я сейчас рассказываю это, у меня ком в горле. У нее мужа убили на фронте, осталось трое детей, и ничего не, только эта одна курица, и она ее продает, чтобы отдать мне деньги. Мы тогда собирали наличными. Она готова все отдать, чтобы только мир был, чтобы дети ее остались живы. Я не могу об этом говорить... Я фронт прошла, но я чувствовала себя в долгу перед этой женщиной.. Помню ее лицо. И всех детей ее..." Велики наши человеческие долги за ту бульбу дробненькую, за эту последнюю курицу. "Мама, что такое - папа?" О женщине-матери должен быть отдельный рассказ. Хотя называть рассказами то, что я слышу и записываю, наверное, нельзя. Это не рассказы или не только рассказы и воспоминания. Это - живое чувство, живая боль, живая память, особенно когда рассказывает сама мать или вспоминают о матери. Разве не живая, не утихающая рана то, что я услышала в маленькой квартирке Любови Игоревны Рудковской, партизанки Второй минской бригады отряда имени Кутузова? "Я бегу, нас несколько человек бежит. А там моя уже стоит под автоматами. Но она видит, как мы бежим... И я слышу ее голос, она кричит. Мне потом люди рассказывали, как она кричала. Она кричала: "Хорошо, что ты платье белое одела и белые туфли. Тебя уже некому будет одеть..." Она была уверена, что меня убьют, и у нее была радость, что я буду лежать вся в белом... Была такая тишина, почему-то не стреляли. Было слышно только, как моя мама кричит. А может, стреляли? Я не помню... Один мамин голос помню... За войну вся наша семья погибла. Кончилась война, а мне ждать некого". В другой раз ко мне в редакцию пришла спокойная, улыбчивая женщина с молодой короткой стрижкой, принесла свои военные записки. Не предполагая, насколько драматично то, о чем она будет рассказывать, я хотела начать наш разговор прямо в кабинете. - Нет, - попросила она, - пойдемте куда-нибудь, где никого нет. Мы пошли в парк. - Об этом я не написала, а рассказать хочу. - А о чем вы написали? - О боевых действиях нашего партизанского отряда. - А о чем хотите рассказать? - Как я жила в войну с двумя маленькими детьми... Вот он, рассказ Раисы Григорьевны Хасеневич, партизанки бригады "Народные мстители" имени В.Т.Воронянского: "Стали бомбить Минск. Я бегом в детский сад за сыном, а дочь у меня была за городом. Ей как раз исполнилось два годика, она была в яслях, а ясли выехали за город. Я решила забрать сына и отвести домой, а потом идти за ней. Хотелось скорее собрать всех вместе, чтобы дети были рядом. Подхожу к детсаду, а самолеты над городом, где-то бомбят. Слышу голос сынишки, ему было неполных четыре годика: - Вы не бойтесь, мама сказала, их разобьют... Заглядываю в калитку, а их человек пять, и это он так успокаивает других. А увидел меня, начал дрожать, плакать, оказывается, он страшно боялся. Привела его домой, попросила свекровь присмотреть, а сама пошла за девочкой. Пришла на то место, где должны быть ясли, никого там нет. Кто-то из деревенских людей подсказал, что детей увезли. Куда? Кто? Говорят, что, наверное, в город. Было с ними две воспитательницы, никакой машины не было, и они пошли пешком. Это недалеко за городом. Пятнадцать - двадцать километров. Но это же такие маленькие дети, от годика до двух... Я искала их две недели... Когда зашла в дом и мне сказали, что это именно эти ясли, эти дети, я не поверила. Они лежали, извините, в испражнениях с температурой. Как мертвые. Заведующая яслями совсем молодая женщина, она стала седая. Они, оказывается, весь путь до города прошли пешком, их теряли по дороге, многие дети умирали... Хожу между ними и не узнаю свою дочь. Заведующая меня успокаивает: - Не отчаивайтесь, ищите. Она должна быть здесь. Я ее помню... Я нашла свою Элочку по одному ботиночку... так бы я ее никогда не узнала... Потом сгорел наш дом... Мы остались на улице, остались в чем стоим. Это уже немецкие части вошли в город. Нам некуда было деться, несколько дней я ходила с детьми по улице. Встречаю Тамару Сергеевну Синицу, о войны м ы с ней были немного знакомы. Она выслушала меня и говорит: - Идемте ко мне. - Мои дети коклюшем болеют. Как я могу к вам идти? У нее тоже были маленькие дети, они могли заразиться. А это же такое время... Ни врачей, ни лекарств. Ничего... - Нет, идем. Такое разве забудешь? Они шелухой делились с нами. Из своей старой юбки я сшила сыну штанишки, чтобы что-нибудь ему подарить на день рождения..." Казалось бы, все силы матери уходили на т, чтобы спасти своих маленьких детей - четырехлетнего сынишку Леню и двухлетнюю дочь Элочку в условиях оккупированного города. И кто бы ее осудил, если бы только этой мыслью она и жила? Нет такого суда над ней, кроме собственного. Как только представится возможность, удастся наладить связь, Раиса Григорьевна включится в подпольную работу. Сына, потому что он все-таки постарше и за ним легче присмотреть, она отведет свекрови, которая поставит условие: "Возьму внука, но чтобы ты больше в дом не приходила. Из-за тебя и нас убьют..." Три года мать не будет видеть сына. А с дочкой, когда на ее след нападет СД, она уйдет в партизаны: "Я буду нести ее на руках пятьдесят километров..." - Дочка была с вами в партизанах все время? - спрашиваю я Раису Григорьевну. - Больше года она была со мной. Часто думаю: как мы это пережили? Вот я женщина, как я это перенесла? Не знаю... Спросите меня - не скажу. Милая моя, такое выдержать невозможно. От слова "партизанская блокада" у меня и сегодня стучат зубы. Чего стоило пережить только май и июнь сорок третьего? Меня тогда послали с пишущей машинкой в борисовскую партизанскую зону. У них была наша машинка, с нашим шрифтом, а потребовалась с немецким шрифтом, такая была только у нас. Это была машинка, которую я по заданию подпольного комитета вынесла из оккупированного Минска. Когда я пришла туда, к озеру Палик, через несколько дней началась блокада. Вот куда я попала... А я пришла не одна, я пришла с дочкой. Когда уходила на операцию на день-два, я ее оставляла на чужих людей, а оставить ее на долгое время было негде. И, конечно, ребенка я взяла с собой. И мы попали с ней в блокаду... Если мужчины шли только с винтовкой, то я несла винтовку, пишущую машинку и Элочку. Идем, я споткнулась, она через меня - и в болото. Пройдем - и опять летит... И так два месяца! Я клялась себе, что, если выживу, буду за тысячу километров от болота, что я его больше видеть не смогу. - Я знаю, почему ты не ложишься, когда стреляют. Ты хочешь, чтобы мне головку сорвало и тебе... Это ребенок мне говорил, четыре годика. А я не имела сил лечь, если я лягу, о я уже не встану. Партизаны другой раз пожалеют: - Хватит. Давай мы дочку понесем... А я никому не доверяла. Вдруг начнется обстрел, вдруг без меня убьют, я не увижу? Вдруг потеряется?.. Встретил меня комбриг Лопатин. - Ну и женщина! - был он потрясен. - В такой обстановке ребенка несла и машинку не бросила. Это же не всякий мужчина смог бы. Взял Элочку на руки, обнимает, целует. Вывернул все свои карманы высыпал ей крошки. Она запила болотной водой. И по его примеру другие партизаны вывернули свои карманы и высыпали ей крошки. Когда мы вышли из блокады, я была совсем больная. Вся в фурункулах, кожа сползала с меня. А на руках ребенок... Ждали самолет с Большой земли, сказали, что, если он прилетит, отправят самых тяжелых раненых и могут взять мою Элочку. И вот я помню эту минуту, когда ее отправляла. Раненые, у кого руки остались, тянутся к ней: "Элочка, ко мне... Ко мне... Хватит места..." Они все ее знали, она в госпитале пела им: "Эх, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы"... Летчик спрашивает: - С кем ты здесь, девочка? - С мамой. Она за кабинкой осталась... - Позови маму, чтобы летела с тобой. - Нет, маме нельзя улетать. Она должна бить фашистов. Вот такие они были, наши дети. А я смотрю на ее личико, и у меня спазмы - увижу ли я ее когда-нибудь?.. Я вам еще расскажу, как мы с сыном встретились. Это уже после освобождения. Иду к дому, где родители мужа жили, а ноги - вата... Женщины в отряде, которые были постарше, предупредили: - Ты, если увидишь его, ни в коем случае не признавайся сразу, что ты его мать. Ты представляешь, что он тут пережил? Бежит соседская девочка: - Ой! Мама Лени. А Леня жив... У меня ноги не идут дальше: сын жив. Она рассказал, что родители моего мужа умерли от тифа, а Леню взяла соседка. Захожу к ним во двор. В чем я? В немецкой гимнастерке, заштопанной черной юбке, в сапогах стареньких. Соседка меня сразу узнала, но молчит. А сын сидит, босый, оборванный. - Как тебя зовут, мальчик? - спрашиваю. - Леня... - А с кем ты живешь? - Жил раньше с бабушкой и дедушкой. Когда они умерли, я их похоронил. Я приходил к ним каждый день и просил, чтобы они забрали меня в могилку. В доме было холодно, нечего было есть. Я боялся один спать... - А где твои папа с мамой? - Папа ивой, он на фронте. А маму убили фашисты. Так бабушка говорила... Со мной было двое партизан. Они хоронили своих товарищей. И они слушают, как он мне отвечает, и плачут. Тут я не выдержала: - Почему же ты свою маму не узнаешь? -Мама!!! Это был такой крик. Такая истерика... Он месяц меня никуда не отпускал, даже на работу. Я брала его с собой. Ему мало было видеть меня, что я рядом, он должен был за меня держаться. Вот мы сядем обедать, он одной рукой держится за меня, а другой ест. А мамы у меня уже не было, маму немцы сожгли. Даже могилы ее нет. Возле дома у меня сейчас много цветов, но в одном месте я огородила их кустарником - сиренью, боярышником, мелкой белой розой. Это в память о матери... Где-то же должен быть ее кусочек земли. Когда мы встретились с мужем, недели не хватило, чтобы все рассказать. Я ему и день и ночь рассказывала..." Великое материнское сердце! Иногда мы думаем, что знаем все о твоем мужестве и твоей любви, о твоем терпении и твоей нежности, о твоей печали и твоей вере, о твоих слезах и твоих радостях. Нет, мы ничего о тебе не знаем, так ты бесконечно. Со слова партизанки Ларисы Леонтьевны Короткой: "...Хоронить партизан приходилось часто. То на засаду наткнется группа, то в бою погибнут... Я вам расскажу про одни похороны... Был очень тяжелый бой. В том бою мы потеряли много людей, в том бою и я была ранена. И вот после боя похороны. Обычно над могилой говорили короткие речи. Сначала говорили командиры. А тут среди погибших был один местный парень, и на похороны пришла его мать. Стала она оплакивать: "А мой жа сыночак! А мы ж табе хатачку будавали!.. А ты ж каза(, што нам маладую прывядзеш! А ты ж вянчаешся з зямелькай..." Строй стоит, все молчат, ее не трогают. Потом она подняла голову и увидела, что убит не только ее сын, а много молодых лежит, и она по тем, чужим, сыновьям стала плакать: "А мае ж вы сыночкi родныя! А нашы ж мамачкi не бачаць вас, яны ж не ведаюць, што вас у зямельку кладуць! Дык паплачу я па вас па (сiх..." И как она только сказала: "па вас па (сiх" - все мужчины в голос начали плакать. Никто сдержаться не мог... Строй рыдает... И тогда командир крикнул: "Салют!" И салют все заглушил. И вот меня поразило, я и теперь об этом думаю, то величие сердца матери. В таком великом горе, кода хоронят ее сына, у нее хватило сердца, чтобы оплакать и других сыновей..." Из рассказа Веры Иосифовны Витушка, секретаря Заславского подпольного райкома партии. "...Много слез было на этой войне. А материнских слез больше всего..." И это забыть нельзя, зная, против кого и за что наш народ сражался, какая страшная это была война - длиною в двадцать миллионов человеческих жизней. А какая статистика сосчитает раненные войной души? Или откроет, как война лишала женщин материнского счастья, ежедневных материнских радостей и чувств? Матери уходили на фронт, в партизанские отряды, а дети росли с бабушками или с чужими людьми. У матерей свой счет к войне. Особый счет. Профессор-невропатолог девятой Минской клинической больницы, а в войну партизанский врач Мария Васильевна Павловец вспоминает: "Пришла в деревню. Играют возле нашего дома дети. Я смотрю и думаю: "Которое же мое?" Все одинаковые. И стриженые, как раньше овец стригли, рядами. Свою дочь я не узнала, спросила, кто из них Люся. И смотрю, один из малышей в длинной рубашке подхватился и побежал к дому. Трудно было разобрать, кто девочка, кто мальчик, так они были все одеты. Я снова спрашиваю: - Так кто же из вас Люся? Они показывают пальцем, что, мол, побежала. И я поняла, что это была моя дочь. Через какую-то минуту ведет ее за руку бабушка, это уже моей матери мать. Она ведет ее мне навстречу: - Идем, идем... Мы сейчас этой маме дадим за то, что она нас бросила... Я была в мужской военной одежде, в пилотке и на лошади, а маму она, конечно, представляла, как бабушку, как других женщин. А тут приехал солдат. Долго она ко мне не шла на руки, пугалась. И тут обижайся не обижайся, а я же ее не растила, она же росла с другими людьми. Я привезла с собой мыла, и когда начала ее мыть, она кусала его зубами, ей хотелось его попробовать, съесть. Так они жили. Мать свою я помнила молодой женщиной, а встретила меня старушка. Ей сказали. что дочка приехала, она выскочила из огорода на улицу. Увидела меня. руки распростерла и бежит. И я ее узнала, бегу к ней. Она не добежала до меня несколько шагов, упала без сил. Я рядом упала. Целую мать. Целую землю. И такая ненависть к фашистам за все... И за это тоже... Я помню, как лежит раненый немец и руками хватается за землю, ему больно, а наш солдат подошел к нему: "Не трогай, это моя земля! Твоя там, откуда пришел..." Антонина Григорьевна Бондарева, гвардии лейтенант, старший летчик: "До войны я успела выйти замуж, родила девочку. И тут война. Муж был летчик, он погиб под Москвой. Как получила на него похоронку, стала проситься на фронт. Если он погиб, значит, я должна защитить свою девочку - - такие у меня были мысли. И что-то скоро меня. помню, взяли. Зачислили в сто двадцать пятый гвардейский бомбардировочный авиационный Борисовский полк. Дочь свою я оставила у свекрови, но на скоро умерла. У мужа была сестра, и она взяла девочку. А после войны, когда я демобилизовалась, она не хотела мне отдавать мою дочку. Говорила что-то вроде того, что у тебя не может быть дочери, раз ты бросила ребенка и пошла воевать. Как это мать может бросить своего ребенка, да еще такого маленького? Я вернулась с войны, моей дочери уже было семь лет, а я ее оставила в три год. Меня встретила взрослая девочка. Маленькая, она недоедала, недосыпала, рядом был госпиталь, она ходила туда, выступала, плясала, ей давали хлеба. Это она мне потом рассказала... Они тяжеловато жили. - А вы чувствовали себя виноватой? - Вины не было... Я часто дочку вспоминала на фронте, я ее ни на минуту не забывала, она мне снилась. Я очень тосковала. Но я не обиделась на золовку. Старалась ее понять, она очень любила брата, он был сильный, красивый, нельзя было поверить, что такого могут убить. Ей не хотелось отдавать то. что от него осталось. И она была из тех женщин, для которых семья, дети - самое главное в жизни. Бомбежка, обстрел, а у нее одна мысль: как это ребенка сегодня не купали? Я не могу ее осуждать... - Она пыталась вас понять? Как вам тяжело? - Нет. Она говорила, что я жестокая, что я даже не женщина. Я много плакала. Я даже прислушивалась как-то к себе, может, я действительно железная, как она говорит. Но ничего такого в себе не находила. Мы ведь на войне очень страдали, что лишились семьи, дома, своих детей. У многих дети остались дома, не только у меня. Сидим под парашютом, ждем задания. Мужчины курят, играют в домино, а мы, пока ракеты нет для вылета, сидим, вышиваем платочки. Мы оставались женщинами. Знаете, вот мой штурман. Она хотела фотографию домой послать, так мы ей, у кого-то нашелся платок, повязали тот платок, чтобы погонов не было видно, закрыли гимнастерку одеялом. И она как будто в платье... И вот так сфотографировалась. Это была у нее любимая фотография... Мы очень хотели быть женственными женщинами, хорошими матерями..." Еще одна встреча, ее один рассказ... ...Осенние дожди залили узкие улочки райцентра Березино так, что по нужному адресу я добиралась не пятнадцать минут, как сказали мне на автобусной остановке, а больше часа. Пришлось идти в обход разлившегося озера, маленького, но тяжело дышащего черными клубами дыма завода, блестящих шлемов двух новеньких сенажных башен. Дом у Любови Захаровны Новик большой, как заведено по-крестьянски, на две половины. Мы сели в светлой. Сели на диване под семейными фотографиями и белой подушечкой, на которой были наколоты военные медали: "Перед Девятым мая сниму, протру, чтобы блестели". Залез к хозяйке на колени кот, приластился. Толкнула рогами в закрытые ворота хозяйская корова. Хозяин вышел ее пустить. Звякнула цепью собака... А нам надо было говорить о войне. Не ждала меня Любовь Захаровна Новик: "Пошли в наступление. И когда у раненого пошла артериальная кровь, а раньше я никогда не видела, бьет фонтаном, то я бросилась за врачом. А сам раненый кричит: "Куда? Ты куда? Перевязывай ремнем!" И только тогда я пришла в чувство... - Любовь Захаровна, из всей войны что вам больше всего запомнилось? - Самое страшное, что я помню? Это когда восьмилетний хлопчик без мамки остался. Мамку убили. Страшно, когда гибли солдаты, но когда гибли матери, когда смерть их делалась на глазах детей... Ребенок сидит на дороге возле мертвой матери... Он же не понимает, что ее уже нет, он ждет, когда она проснется, и просит есть. Большего страха, чем это, я не видела. Командир наш не отпустил этого мальчика, взял к себе. Так он с нами и был. Как сын полка. И о самом сокровенном, почти шепотом: - Вы уйдете, муж будет ругаться. Он не любит таких разговоров. Он на войне не был, молодой, моложе меня. У нас детей нет. Я все вспоминаю того хлопчика. Мог бы быть мой сын... Мне после войны всех было жалко. Певню голову открутить - жалко. Кабана колют, кричит - жалко. Собак хромых. кошек. Всех подбираю... Как-то не могла чужой боли переносить. Работала в больнице, так больные меня очень любили, что такая добрая. В дорогу Любовь Захаровна насыпает мне яблок: - Я никогда не продаю. Ни одного яблока, ни одной ягодки не продала. Так раздам - раздам людям..." Во многих квартирах я записывала сразу два рассказа - матери и уже взрослой дочери,.а тогда, в войну, маленькой девочки. И детская память часто совершенно с неожиданной стороны высвечивала события. Вот один из таких рассказов - минской подпольщицы, а затеем участницы французского Сопротивления - Людмилы Михайловны Кашичкиной и ее дочери Наташи, теперь уже Натальи Константновны. Людмила Михайловна: "До войны я работала детским врачом. Дети и дети... Всегда я с детьми... А тут война и подпольная работа. Мне было всего двадцать три года. Схватят товарищей - несколько дней страшного ожидания: выдержат пытки или нет? Через какое-то время становится известно, что их будут казнить. Дают задание: идти посмотреть, кого сегодня будут вешать. Идешь по улице, видишь: уже готовят веревку... Плакать нельзя, задержаться лишнюю секунду нельзя потому что везде шпики. А ты с этим товарищем вместе работал, дружил... И сколько надо было, нехорошее тут слово - мужества, сколько надо сил душевных, чтобы выдержать. И знаешь, что то же самое может ожидать тебя завтра. Я знала, на что иду, но поняла, почувствовала все, когда меня забрали в СД. Били и сапогами, и плетками. Узнала, что такое фашистский "маникюр". Руки твои кладут на стол и какая-то такая машинка втыкает тебе под ногти иголки... Одномоментно под каждый ноготь. Это адская боль. Сразу теряешь сознание. Даже не помню, знаю, что боль страшная, а что потом, не помню. Меня растягивали на бревнах. Может, это не точно, может, неправильно. Но я помню вот что: тут такое бревно и тут, а тебя между ними кладут... И какая-то машинка. И ты слышишь, как у тебя хрустят-выворачиваются кости... Долго ли это? Тоже не помню... Меня пытали на электрическом стуле... Это когда я плюнула одному из палачей в лицо... Молодой, старый - ничего не помню. Они раздели меня догола, и этот подошел и взял меня за грудь... Я была бессильна... Я могла только плюнуть... И я плюнула ему в лицо. Они посадили меня на электрический стул...
Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 336; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |