КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
И) О аде и адском огне, рассуждение мистическое 9 страница
– И другой пан, как его, эй, ясневельможный, бери стакан! – хлопотал Митя. – Пан Врублевский, – подсказал пан на диване. Пан Врублевский, раскачиваясь, подошел к столу и стоя принял свой стакан. – За Польшу, панове, ура\ – прокричал Митя, подняв стакан. Все трое выпили. Митя схватил бутылку и тотчас же налил опять три стакана. – Теперь за Россию, панове, и побратаемся! – Налей и нам, – сказала Грушенька, – за Россию и я хочу пить. – И я, – сказал Калганов. – Да и я бы тоже-с… за Россеюшку, старую бабусеньку*, – подхихикнул Максимов. – Все, все! – восклицал Митя. – Хозяин, еще бутылок! Принесли все три оставшиеся бутылки из привезенных Митей. Митя разлил. – За Россию, ура! – провозгласил он снова. Все, кроме панов, выпили, а Грушенька выпила разом весь свой стакан. Панове же и не дотронулись до своих. – Как же вы, панове? – воскликнул Митя. – Так вы так-то? Пан Врублевский взял стакан, поднял его и зычным голосом проговорил: – За Россию в пределах до семьсот семьдесят второго года!* – Ото бардзо пенкне! (Вот так хорошо!) – крикнул другой пан, и оба разом осушили свои стаканы. – Дурачье же вы, панове! – сорвалось вдруг у Мити. – Па-не!! – прокричали оба пана с угрозою, наставившись на Митю, как петухи. Особенно вскипел пан Врублевский. – Але не можно не мець слабосьци до своего краю? – возгласил он. (Разве можно не любить своей стороны?) – Молчать! Не ссориться! Чтобы не было ссор! – крикнула повелительно Грушенька и стукнула ножкой об пол. Лицо ее загорелось, глаза засверкали. Только что выпитый стакан сказался. Митя страшно испугался. – Панове простите! Это я виноват, я не буду. Врублевский, пан Врублевский, я не буду!.. – Да молчи хоть ты-то, садись, экой глупый! – со злобною досадой огрызнулась на него Грушенька. Все уселись, все примолкли, все смотрели друг на друга. – Господа, всему я причиной! – начал опять Митя, ничего не понявший в возгласе Грушеньки. – Ну чего же мы сидим? Ну чем же нам заняться… чтобы было весело, опять весело? – Ах, в самом деле ужасно невесело, – лениво промямлил Калганов. – В банчик бы-с сыграть-с, как давеча… – хихикнул вдруг Максимов. – Банк? Великолепно! – подхватил Митя, – если только Панове… – Пузьно, пане! – как бы нехотя отозвался пан на диване… – То правда, – поддакнул и пан Врублевский. – Пузьно? Это что такое пузьно? – спросила Грушенька. – То значи поздно, пани, поздно, час поздний, – разъяснил пан на диване. – И всё-то им поздно, и всё-то им нельзя! – почти взвизгнула в досаде Грушенька. – Сами скучные сидят, так и другим чтобы скучно было. Пред тобой, Митя, они всё вот этак молчали и надо мной фуфырились… – Богиня моя! – крикнул пан на диване, – цо мувишь, то сень стане. Видзен неласкен, и естем смутны. (Вижу нерасположение, оттого я и печальный). Естем готув (я готов), пане, – докончил он, обращаясь к Мите. – Начинай, пане! – подхватил Митя, выхватывая из кармана свои кредитки и выкладывая из них две сторублевых на стол. – Я тебе много, пан, хочу проиграть. Бери карты, закладывай банк! – Карты чтоб от хозяина, пане, – настойчиво и серьезно произнес маленький пан. – То найлепши спосуб (самый лучший способ), – поддакнул пан Врублевский. – От хозяина? Хорошо, понимаю, пусть от хозяина, это вы хорошо, панове! Карты! – скомандовал Митя хозяину. Хозяин принес нераспечатанную игру карт и объявил Мите, что уж сбираются девки, жидки с цимбалами прибудут тоже, вероятно, скоро, а что тройка с припасами еще не успела прибыть. Митя выскочил из-за стола и побежал в соседнюю комнату сейчас же распорядиться. Но девок всего пришло только три, да и Марьи еще не было. Да и сам он не знал, как ему распорядиться и зачем он выбежал: велел только достать из ящика гостинцев, леденцов и тягушек и оделить девок. «Да Андрею водки, водки Андрею! – приказал он наскоро, – я обидел Андрея!» Тут его вдруг тронул за плечо прибежавший вслед за ним Максимов. – Дайте мне пять рублей, – прошептал он Мите, – я бы тоже в банчик рискнул, хи-хи! – Прекрасно, великолепие! Берите десять, вот! – Он вытащил опять все кредитки из кармана и отыскал десять рублей. – А проиграешь, еще приходи, еще приходи… – Хорошо-с, – радостно прошептал Максимов и побежал в залу. Воротился тотчас и Митя и извинился, что заставил ждать себя. Паны уже уселись и распечатали игру. Смотрели же гораздо приветливее, почти ласково. Пан на диване закурил новую трубку и приготовился метать; в лице его изобразилась даже некая торжественность. – На мейсца, панове! – провозгласил пан Врублевский. – Нет, я не стану больше играть, – отозвался Калганов, – я давеча уж им проиграл пятьдесят рублей. – Пан был нещенсливый, пан может быть опять щенсливым, – заметил в его сторону пан на диване. – Сколько в банке? Ответный? – горячился Митя. – Слухам, пане, может сто, може двесьце, сколько ставить будешь. – Миллион! – захохотал Митя. – Пан капитан, может, слышал про пана Подвысоцкего?* – Какого Подвысоцкого? – В Варшаве банк ответный ставит кто идет. Приходит Подвысоцкий, видит тысёнц злотых, ставит: ва-банк. Б а нкер муви: «Пане Подвысоцки, ставишь злото чи на г о нор?» – «На г о нор, пане», – муви Подвысоцкий. «Тем лепей, пане». Б а нкер мечет талью, Подвысоцкий берет тысёнц злотых. «Почекай, пане, – муви б а нкер, вынул ящик и дает миллион, – бери, пане, ото есть твой рахунек» (вот твой счет)! Банк был миллионным. «Я не знал того», – муви Подвысоцкий. «Пане Подвысоцки, – муви б а нкер, – ты ставилэсь на г о нор, и мы на г о нор». Подвысоцкий взял миллион. – Это неправда, – сказал Калганов. – Пане Калганов, в шляхетной компании так мувиць не пржистои (в порядочном обществе так не говорят). – Так и отдаст тебе польский игрок миллион! – воскликнул Митя, но тотчас спохватился. – Прости, пане, виновен, вновь виновен, отдаст, отдаст миллион, на г о нор, на польску честь! Видишь, как я говорю по-польски, ха-ха! Вот ставлю десять рублей, идет – валет. – А я рублик на дамочку, на червонную, на хорошенькую, на паненочку, хи-хи! – прохихикал Максимов, выдвинув свою даму и как бы желая скрыть ото всех, придвинулся вплоть к столу и наскоро перекрестился под столом. Митя выиграл. Выиграл и рублик. – Угол! – крикнул Митя. – А я опять рублик, я семпелечком, я маленьким, маленьким семпелечком, – блаженно бормотал Максимов в страшной радости, что выиграл рублик. – Бита! – крикнул Митя. – Семерку на пе!* Убили и на пе. – Перестаньте, – сказал вдруг Калганов. – На ne, на ne, – удваивал ставки Митя, и что ни ставил на ne, – всё убивалось. А рублики выигрывали. – На пе! – рявкнул в ярости Митя. – Двесьце проиграл, пане. Еще ставишь двесьце? – осведомился пан на диване. – Как, двести уж проиграл? Так еще двести! Все двести на пе! – И, выхватив из кармана деньги, Митя бросил было двести рублей на даму, как вдруг Калганов накрыл ее рукой. – Довольно! – крикнул он своим звонким голосом. – Что вы это? – уставился на него Митя. – Довольно, не хочу! Не будете больше играть. – Почему? – А потому. Плюньте и уйдите, вот почему. Не дам больше играть! Митя глядел на него в изумлении. – Брось, Митя, он, может, правду говорит; и без того много проиграл, – со странною ноткой в голосе произнесла и Грушенька. Оба пана вдруг поднялись с места со страшно обиженным видом. – Жартуешь (шутишь), пане? – проговорил маленький пан, строго осматривая Калганова. – Як сен поважашь то робиць, пане! (Как вы смеете это делать!) – рявкнул на Калганова и пан Врублевский. – Не сметь, не сметь кричать! – крикнула Грушенька. – Ах петухи индейские! Митя смотрел на них на всех поочередно; но что-то вдруг поразило его в лице Грушеньки, и в тот же миг что-то совсем новое промелькнуло и в уме его – странная новая мысль! – Пани Агриппина! – начал было маленький пан, весь красный от задора, как вдруг Митя, подойдя к нему, хлопнул его по плечу. – Ясневельможный, на два слова. – Чего хцешь, пане? (Что угодно?) – В ту комнату, в тот покой, два словечка скажу тебе хороших, самых лучших, останешься доволен. Маленький пан удивился и опасливо поглядел на Митю. Тотчас же, однако, согласился, но с непременным условием, чтобы шел с ним и пан Врублевский. – Телохранитель-то? Пусть и он, и его надо! Его даже непременно! – воскликнул Митя. – Марш, Панове! – Куда это вы? – тревожно спросила Грушенька. – В один миг вернемся, – ответил Митя. Какая-то смелость, какая-то неожиданная бодрость засверкала в лице его; совсем не с тем лицом вошел он час назад в эту комнату. Он провел панов в комнатку направо, не в ту, в большую, в которой собирался хор девок и накрывался стол, а в спальную, в которой помещались сундуки, укладки и две большие кровати с ситцевыми подушками горой на каждой. Тут на маленьком тесовом столике в самом углу горела свечка. Пан и Митя расположились у этого столика друг против друга, а огромный пан Врублевский сбоку их, заложив руки за спину. Паны смотрели строго, но с видимым любопытством. – Чем моген служиць пану? – пролепетал маленький пан. – А вот чем, пане, я много говорить не буду: вот тебе деньги, – он вытащил свои кредитки, – хочешь три тысячи, бери и уезжай куда знаешь. Пан смотрел пытливо, во все глаза, так и впился взглядом в лицо Мити. – Тржи тысенцы, пане? – Он переглянулся с Врублевеким. – Тржи, Панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с собой захвати – слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба? Я тебе вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и – до видзенья, пане! А? Митя уверенно ждал ответа. Он не сомневался. Нечто чрезвычайно решительное мелькнуло в лице пана. – А р у бли, пане? – Рубли-то вот как, пане: пятьсот рублей сию минуту тебе на извозчика и в задаток, а две тысячи пятьсот завтра в городе – честью клянусь, будут, достану из-под земли! – крикнул Митя. Поляки переглянулись опять. Лицо пана стало изменяться к худшему. – Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! – надбавил Митя, почувствовав нечто нехорошее. – Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же… Да теперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, – лепетал Митя, труся и падая духом с каждым своим словом, – ей-богу, лежат, спрятаны… В один миг чувство необыкновенного собственного достоинства засияло в лице маленького пана: – Чи не потшебуешь еще чего? – спросил он иронически. – Пфе! А пфе! (стыд, срам!) – И он плюнул. Плюнул и пан Врублевский. – Это ты оттого плюешься, пане, – проговорил Митя как отчаянный, поняв, что всё кончилось, – оттого, что от Грушеньки думаешь больше тяпнуть. Каплуны вы оба, вот что! – Естем до живего доткнентным! (Я оскорблен до последней степени) – раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, как бы не желая больше ничего слушать, вышел из комнаты. За ним, раскачиваясь, последовал и Врублевский, а за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Он боялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так и случилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой. – Пани Агриппина, естем до живего доткнентным! – воскликнул было он, но Грушенька как бы вдруг потеряла всякое терпение, точно тронули ее по самому больному месту. – По-русски, говори по-русски, чтобы ни одного слова польского не было! – закричала она на него. – Говорил же прежде по-русски, неужели забыл в пять лет! – Она вся покраснела от гнева. – Пани Агриппина… – Я Аграфена, я Грушенька, говори по-русски, или слушать не хочу! – Пан запыхтел от гонора и, ломая русскую речь, быстро и напыщенно произнес: – Пани Аграфена, я пшиехал забыть старое и простить его, забыть, что было допрежь сегодня… – Как простить? Это меня-то ты приехал простить? – перебила Грушенька и вскочила с места. – Так есть, пани (точно так, пани), я не малодушны, я великодушны. Но я былем здзивёны (был удивлен), когда видел твоих любовников. Пан Митя в том покое давал мне тржи тысёнцы, чтоб я отбыл. Я плюнул пану в физию. – Как? Он тебе деньги за меня давал? – истерически вскричала Грушенька. – Правда, Митя? Да как ты смел! Разве я продажная? – Пане, пане, – возопил Митя, – она чиста и сияет, и никогда я не был ее любовником! Это ты соврал… – Как смеешь ты меня пред ним защищать, – вопила Грушенька, – не из добродетели я чиста была и не потому, что Кузьмы боялась, а чтобы пред ним гордой быть и чтобы право иметь ему подлеца сказать, когда встречу. Да неужто ж он с тебя денег не взял? – Да брал же, брал! – воскликнул Митя, – да только все три тысячи разом захотел, а я всего семьсот задатку давал. – Ну и понятно: прослышал, что у меня деньги есть, а потому и приехал венчаться! – Пани Агриппина, – закричал пан, – я рыцарь, я шляхтич, а не лайдак! Я пшибыл взять тебя в супругу, а вижу нову пани, не ту, что прежде, а упарту и без встыду (своенравную и бесстыдную). – А и убирайся откуда приехал! Велю тебя сейчас прогнать, и прогонят! – крикнула в исступлении Грушенька. – Дура, дура была я, что пять лет себя мучила! Да и не за него себя мучила вовсе, я со злобы себя мучила! Да и не он это вовсе! Разве он был такой? Это отец его какой-то! Это где ты парик-то себе заказал? Тот был сокол, а это селезень*. Тот смеялся и мне песни пел… А я-то, я-то пять лет слезами заливалась, проклятая я дура, низкая я, бесстыжая! Она упала на свое кресло и закрыла лицо ладонями. В эту минуту вдруг раздался в соседней комнате слева хор собравшихся наконец мокринских девок – залихватская плясовая песня. – То есть содом! – взревел вдруг пан Врублевский. – Хозяин, прогони бесстыжих! Хозяин, который давно уже с любопытством заглядывал в дверь, слыша крик и чуя, что гости перессорились, тотчас явился в комнату. – Ты чего кричишь, глотку рвешь? – обратился он к Врублевскому с какою-то непонятною даже невежливостью. – Скотина! – заорал было пан Врублевский. – Скотина? А ты в какие карты сейчас играл? Я подал тебе колоду, а ты мои спрятал! Ты в поддельные карты играл! Я тебя за поддельные карты в Сибирь могу упрятать, знаешь ты это, потому оно всё одно что бумажки поддельные… – И, подойдя к дивану, он засунул пальцы между спинкой и подушкой дивана и вытащил оттуда нераспечатанную колоду карт. – Вот она моя колода, не распечатана! – Он поднял ее и показал всем кругом. – Я ведь видел оттелева, как он мою колоду сунул в щель, а своей подменил – шильник ты этакой, а не пан! – А я видел, как тот пан два раза передернул, – крикнул Калганов. – Ах как стыдно, ах как стыдно! – воскликнула Грушенька, всплеснув руками, и воистину покраснела от стыда. – Господи, экой, экой стал человек! – И я это думал, – крикнул Митя. Но не успел он это выговорить, как пан Врублевский, сконфуженный и взбешенный, обратясь ко Грушеньке и грозя ей кулаком, закричал: – Публична шельма! – Но не успел он и воскликнуть, как Митя бросился на него, обхватил его обеими руками, поднял на воздух и в один миг вынес его из залы в комнату направо, в которую сейчас только водил их обоих. – Я его там на пол положил! – возвестил он, тотчас же возвратившись и задыхаясь от волнения, – дерется, каналья, небось не придет оттуда!.. – Он запер одну половинку двери и, держа настежь другую, воскликнул к маленькому пану: – Ясневельможный, не угодно ли туда же? Пшепрашам! – Батюшка, Митрий Федорович, – возгласил Трифон Борисыч, – да отбери ты у них деньги-то, то, что им проиграл! Ведь всё равно что воровством с тебя взяли. – Я свои пятьдесят рублей не хочу отбирать, – отозвался вдруг Калганов. – И я свои двести, и я не хочу! – воскликнул Митя, – ни за что не отберу, пусть ему в утешенье останутся. – Славно, Митя! Молодец, Митя! – крикнула Грушенька, и страшно злобная нотка прозвенела в ее восклицании. Маленький пан, багровый от ярости, но нисколько не потерявший своей сановитости, направился было к двери, но остановился и вдруг проговорил, обращаясь ко Грушеньке: – Пани, ежели хцешь исьць за мною, идзьмы, если не – бывай здрова! (Пани, если хочешь идти за мной – пойдем, а если нет – то прощай!) И важно, пыхтя от негодования и амбиции, прошел в дверь. Человек был с характером: он еще после всего происшедшего не терял надежды, что пани пойдет за ним, – до того ценил себя. Митя прихлопнул за ним дверь. – Заприте их на ключ, – сказал Калганов. Но замок щелкнул с их стороны, они заперлись сами. – Славно! – злобно и беспощадно крикнула опять Грушенька. – Славно! Туда и дорога! VIII Бред Началась почти оргия, пир на весь мир. Грушенька закричала первая, чтоб ей дали вина: «Пить хочу, совсем пьяная хочу напиться, чтобы как прежде, помнишь, Митя, помнишь, как мы здесь тогда спознавались!» Сам же Митя был как в бреду и предчувствовал «свое счастье». Грушенька его, впрочем, от себя беспрерывно отгоняла: «Ступай, веселись, скажи им, чтобы плясали, чтобы все веселились, „ходи изба, ходи печь“*, как тогда, как токда!» – продолжала она восклицать. Была она ужасно возбуждена. И Митя бросался распоряжаться. Хор собрался в соседней комнате. Та же комната, в которой до сих пор сидели, была к тому же и тесна, разгорожена надвое ситцевою занавеской, за которою опять-таки помещалась огромная кровать с пухлою периной и с такими же ситцевыми подушками горкой. Да и во всех четырех «чистых» комнатах этого дома везде были кровати. Грушенька расположилась в самых дверях, Митя ей принес сюда кресло: так же точно сидела она и «тогда», в день их первого здесь кутежа, и смотрела отсюда на хор и на пляску. Девки собрались все тогдашние же; жидки со скрипками и цитрами тоже прибыли, а наконец-то прибыл и столь ожидаемый воз на тройке с винами и припасами. Митя суетился. В комнату входили глядеть и посторонние, мужики и бабы, уже спавшие, но пробудившиеся и почуявшие небывалое угощение, как и месяц назад. Митя здоровался и обнимался со знакомыми, припоминал лица, откупоривал бутылки и наливал всем кому попало. На шампанское зарились очень только девки, мужикам же нравился больше ром и коньяк и особенно горячий пунш. Митя распорядился, чтобы был сварен шоколад на всех девок и чтобы не переводились всю ночь и кипели три самовара для чаю и пунша на всякого приходящего: кто хочет, пусть и угощается. Одним словом, началось нечто беспорядочное и нелепое, но Митя был как бы в своем родном элементе, и чем нелепее всё становилось, тем больше он оживлялся духом. Попроси у него какой-нибудь мужик в те минуты денег, он тотчас же вытащил бы всю свою пачку и стал бы раздавать направо и налево без счету. Вот почему, вероятно, чтоб уберечь Митю, сновал кругом его почти безотлучно хозяин, Трифон Борисыч, совсем уж, кажется, раздумавший ложиться спать в эту ночь, пивший, однако, мало (всего только выкушал один стаканчик пунша) и зорко наблюдавший по-своему за интересами Мити. В нужные минуты он ласково и подобострастно останавливал его и уговаривал, не давал ему оделять, как «тогда», мужиков «цигарками и ренским вином» и, боже сохрани, деньгами, и очень негодовал на то, что девки пьют ликер и едят конфеты: «Вшивость лишь одна, Митрий Федорович, – говорил он, – я их коленком всякую напинаю, да еще за честь почитать прикажу – вот они какие!» Митя еще раз вспомянул про Андрея и велел послать ему пуншу. «Я его давеча обидел», – повторял он ослабевшим и умиленным голосом. Калганов не хотел было пить, и хор девок ему сначала не понравился очень, но, выпив еще бокала два шампанского, страшно развеселился, шагал по комнатам, смеялся и всё и всех хвалил, и песни и музыку. Максимов, блаженный и пьяненький, не покидал его. Грушенька, тоже начинавшая хмелеть, указывала на Калганова Мите: «Какой он миленький, какой чудесный мальчик!» И Митя с восторгом бежал целоваться с Калгановым и Максимовым. О, он многое предчувствовал; ничего еще она ему не сказала такого и даже видимо нарочно задерживала сказать, изредка только поглядывая на него ласковым, но горячим глазком. Наконец она вдруг схватила его крепко за руку и с силой притянула к себе. Сама она сидела тогда в креслах у дверей. – Как это ты давеча вошел-то, а? Как ты вошел-то!.. я так испугалась. Как же ты меня ему уступить-то хотел, а? Неужто хотел? – Счастья твоего губить не хотел! – в блаженстве лепетал ей Митя. – Но ей и не надо было его ответа. – Ну, ступай… веселись, – отгоняла она его опять, – да не плачь, опять позову. И он убегал, а она принималась опять слушать песни и глядеть на пляску, следя за ним взглядом, где бы он ни был, но через четверть часа опять подзывала его, и он опять прибегал. – Ну, садись теперь подле, рассказывай, как ты вчера обо мне услышал, что я сюда поехала; от кого от первого узнал? И Митя начинал всё рассказывать, бессвязно, беспорядочно, горячо, но странно, однако же, рассказывал, часто вдруг хмурил брови и обрывался. – Чего ты хмуришься-то? – спрашивала она. – Ничего… одного больного там оставил. Кабы выздоровел, кабы знал, что выздоровеет, десять бы лет сейчас моих отдал! – Ну, бог с ним, коли больной. Так неужто ты хотел завтра застрелить себя, экой глупый, да из-за чего? Я вот этаких, как ты, безрассудных, люблю, – лепетала она ему немного отяжелевшим языком. – Так ты для меня на всё пойдешь? А? И неужто ж ты, дурачок, вправду хотел завтра застрелиться! Нет, погоди пока, завтра я тебе, может, одно словечко скажу… не сегодня скажу, а завтра. А ты бы хотел сегодня? Нет, я сегодня не хочу… Ну ступай, ступай теперь, веселись. Раз, однако, она подозвала его как бы в недоумении и озабоченно. – Чего тебе грустно? Я вижу, тебе грустно… Нет, уж я вижу, – прибавила она, зорко вглядываясь в его глаза. – Хоть ты там и целуешься с мужиками и кричишь, а я что-то вижу. Нет, ты веселись, я весела и ты веселись… Я кого-то здесь люблю, угадай кого?.. Ай, посмотри: мальчик-то мой заснул, охмелел, сердечный. Она говорила про Калганова: тот действительно охмелел и заснул на мгновение, сидя на диване. И не от одного хмеля заснул, ему стало вдруг отчего-то грустно, или, как он говорил, «скучно». Сильно обескуражили его под конец и песни девок, начинавшие переходить, постепенно с попойкой, в нечто слишком уже скоромное и разнузданное. Да и пляски их тоже: две девки переоделись в медведей, а Степанида, бойкая девка с палкой в руке, представляя вожака, стала их «показывать». «Веселей, Марья, – кричала она, – не то палкой!» Медведи наконец повалились на пол как-то совсем уж неприлично, при громком хохоте набравшейся не в прорез всякой публики баб и мужиков. «Ну и пусть их, ну и пусть их, – говорила сентенциозно Грушенька с блаженным видом в лице, – кой-то денек выйдет им повеселиться, так и не радоваться людям?» Калганов же смотрел так, как будто чем запачкался. «Свинство это всё, эта вся народность, – заметил он, отходя, – это у них весенние игры, когда они солнце берегут во всю летнюю ночь*». Но особенно не понравилась ему одна «новая» песенка с бойким плясовым напевом, пропетая о том, как ехал барин и девушек пытал: Барин девушек пытал,* Девки любят али нет? Но девкам показалось, что нельзя любить барина: Барин будет больно бить, А я его не любить. Ехал потом цыган (произносилось ц ы ган), и этот тоже: Цыган девушек пытал, Девки любят али нет? Но и цыгана нельзя любить: Цыган будет воровать, А я буду горевать. И много проехало так людей, которые пытали девушек, даже солдат: Солдат девушек пытал, Девки любят али нет? Но солдата с презрением отвергли: Солдат будет ранец несть, А я за ним… Тут следовал самый нецензурный стишок, пропетый совершенно откровенно и произведший фурор в слушавшей публике. Кончилось наконец дело на купце: Купчик девушек пытал, Девки любят али нет? И оказалось, что очень любят, потому, дескать, что: Купчик будет торговать, А я буду царевать. Калганов даже озлился: – Это совсем вчерашняя песня, – заметил он вслух, – и кто это им сочиняет! Недостает, чтобы железнодорожник аль жид проехали и девушек пытали: эти всех бы победили. – И, почти обидевшись, он тут же и объявил, что ему скучно, сел на диван и вдруг задремал. Хорошенькое личико его несколько побледнело и откинулось на подушку дивана. – Посмотри, какой он хорошенький, – говорила Грушенька, подводя к нему Митю, – я ему давеча головку расчесывала; волоски точно лен и густые… И, нагнувшись над ним в умилении, она поцеловала его лоб. Калганов в один миг открыл глаза, взглянул на нее, привстал и с самым озабоченным видом спросил: где Максимов? – Вот ему кого надо, – засмеялась Грушенька, – да посиди со мной минутку. Митя, сбегай за его Максимовым. Оказалось, что Максимов уж и не отходил от девок, изредка только отбегал налить себе ликерчику, шоколаду же выпил две чашки. Личико его раскраснелось, а нос побагровел, глаза стали влажные, сладостные. Он подбежал и объявил, что сейчас «под один мотивчик» хочет протанцевать танец саботьеру.* – Меня ведь маленького всем этим благовоспитанным светским танцам обучали-с… – Ну ступай, ступай с ним, Митя, а я отсюда посмотрю, как он там танцевать будет. – Нет, и я, и я пойду смотреть, – воскликнул Калганов, самым наивным образом отвергая предложение Грушеньки посидеть с ним. И все направились смотреть. Максимов действительно свой танец протанцевал, но, кроме Мити, почти ни в ком не произвел особенного восхищения. Весь танец состоял в каких-то подпрыгиваниях с вывертыванием в стороны ног, подошвами кверху, и с каждым прыжком Максимов ударял ладонью по подошве. Калганову совсем не понравилось, а Митя даже облобызал танцора. – Ну, спасибо, устал, может, что глядишь сюда: конфетку хочешь, а? Цигарочку, может, хочешь? – Папиросочку-с. – Выпить не хочешь ли? – Я тут ликерцу-с… А шоколатных конфеточек у вас нет-с? – Да вот на столе целый воз, выбирай любую, голубиная ты душа! – Нет-с, я такую-с, чтобы с ванилью… для старичков-с… Хи-хи! – Нет, брат, таких особенных нет. – Послушайте! – нагнулся вдруг старичок к самому уху Мити, – эта вот девочка-с, Марьюшка-с, хи-хи, как бы мне, если бы можно, с нею познакомиться, по доброте вашей… – Ишь ты чего захотел! Нет, брат, врешь. – Я никому ведь зла не делаю-с, – уныло прошептал Максимов. – Ну хорошо, хорошо. Здесь, брат, только поют и пляшут, а впрочем, черт! подожди… Кушай пока, ешь, пей, веселись. Денег не надо ли? – Потом бы разве-с, – улыбнулся Максимов. – Хорошо, хорошо… Голова горела у Мити. Он вышел в сени на деревянную верхнюю галерейку, обходившую изнутри, со двора, часть всего строения. Свежий воздух оживил его. Он стоял один, в темноте, в углу и вдруг схватил себя обеими руками за голову. Разбросанные мысли его вдруг соединились, ощущения слились воедино, и всё дало свет. Страшный, ужасный свет! «Вот если застрелиться, так когда же как не теперь? – пронеслось в уме его. – Сходить за пистолетом, принести его сюда и вот в этом самом, грязном и темном углу и покончить». Почти с минуту он стоял в нерешимости. Давеча, как летел сюда, сзади него стоял позор, совершенное, содеянное уже им воровство и эта кровь, кровь!.. Но тогда было легче, о, легче! Ведь уж всё тогда было покончено: ее он потерял, уступил, она погибла для него, исчезла – о, приговор тогда был легче ему, по крайней мере казался неминуемым, необходимым, ибо для чего же было оставаться на свете? А теперь! Теперь разве то, что тогда? Теперь с одним по крайней мере привидением, страшилищем, покончено: этот ее «прежний», ее бесспорный, фатальный человек этот исчез, не оставив следа. Страшное привидение обратилось вдруг во что-то такое маленькое, такое комическое; его снесли руками в спальню и заперли на ключ. Оно никогда не воротится. Ей стыдно, и из глаз ее он уже видит теперь ясно, кого она любит. Ну вот теперь бы только и жить и… и нельзя жить, нельзя, о, проклятие! «Боже, оживи поверженного у забора! Пронеси эту страшную чашу мимо меня!* Ведь делал же ты чудеса, господи, для таких же грешников, как и я! Ну что, ну что, если старик жив? О, тогда срам остального позора я уничтожу, я ворочу украденные деньги, я отдам их, достану из-под земли… Следов позора не останется, кроме как в сердце моем навеки! Но нет, нет, о, невозможные малодушные мечты! О, проклятие!» Но всё же как бы луч какой-то светлой надежды блеснул ему во тьме. Он сорвался с места и бросился в комнаты – к ней, к ней опять, к царице его навеки! «Да неужели один час, одна минута ее любви не стоят всей остальной жизни, хотя бы и в муках позора?» Этот дикий вопрос захватил его сердце. «К ней, к ней одной, ее видеть, слушать и ни о чем не думать, обо всем забыть, хотя бы только на эту ночь, на час, на мгновение!» Пред самым входом в сени, еще на галерейке, он столкнулся с хозяином Трифоном Борисычем. Тот что-то показался ему мрачным и озабоченным и, кажется, шел его разыскивать.
Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 279; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |