Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Год. Лето 1 страница




VI

IV

III

Прежде чем рассказывать о нашей борьбе с кредиторами, продолжавшейся еще десять лет, почти до самой смерти Федора Михайловича, я хочу объяснить, как именно явились эти столь замучившие нас обоих долги.

Лишь самая малая доля их, тысячи две-три была сделана лично Федором Михайловичем. Главным же образом то были долги Михаила Михайловича по табачной фабрике и по журналу «Время». После неожиданной смерти Михаила Михайловича (он проболел лишь три дня) семья его, жена и четверо детей, привыкшие к обеспеченной, даже широкой жизни, остались без всяких средств. Федор Михайлович, к тому времени овдовевший и не имевший детей, счел своей обязанностью заплатить долги брата и поддержать его семью. Возможно, что ему и удалось бы исполнить свое благородное намерение, если бы он имел осторожный и практический характер. К сожалению, он слишком верил в людскую честность и благородство. Когда впоследствии я слышала рассказы очевидцев о том, как Федор Михайлович выдавал векселя, и из старинных писем узнавала подробности многих фактов, то поражалась его чисто детской непрактичностью. Его обманывали и брали от него векселя все, кому было не совестно и не лень.

При жизни брата Федор Михайлович не входил в денежную часть журнала и не знал, в каком положении дела находятся. Когда же после смерти Михаила Михайловича мужу пришлось взять на себя издание журнала «Эпоха», то пришлось взять на себя и все оставшиеся неуплаченными долги по изданию журнала «Время», по типографии, бумаге, переплетной и пр. Но, кроме известных Федору Михайловичу сотрудников «Времени», к нему стали являться люди, большею частью совершенно ему неизвестные, которые уверяли, что покойный Михаил Михайлович остался им должен. Почти никто не представлял тому доказательств, да Федор Михайлович, веривший в людскую честность, их и не спрашивал. Он (как мне передавали) обыкновенно говорил просителю:

— Сейчас у меня никаких денег нет, но, если хотите, я могу выдать вексель. Прошу вас только скоро с меня не требовать. Уплачу, когда будет можно.

Люди брали векселя, обещали ждать и, конечно, не исполняли обещаний, а взыскивали немедленно. Приведу случай, правдивость которого мне пришлось проследить по документам.

Один малоталантливый писатель X., помещавший свои произведения во «Времени», явился к Федору Михайловичу с просьбою уплатить ему двести пятьдесят рублей за повесть, помещенную в журнале еще при жизни Михаила Михайловича. По обыкновению, денег у мужа не оказалось, и он предложил вексель. X. горячо благодарил, обещал ждать, когда у Федора Михайловича поправятся дела, а вексель просил дать бессрочный, чтобы не иметь надобности по наступлении срока его протестовать. Каково же было изумление Федора Михайловича, когда через две недели с него потребовали по этому векселю деньги и хотели приступить к описи имущества. Федор Михайлович поехал к X. за объяснением. Тот смутился, стал оправдываться, уверять, что хозяйка грозила прогнать его с квартиры, и он, доведенный до крайности, отдал ей вексель Федора Михайловича, взяв с нее слово, что она подождет взыскивать деньги. Обещал еще раз поговорить с нею, убедить ее и т. д. Разумеется, из переговоров ничего не вышло, и Федору Михайловичу пришлось за большие проценты занять деньги для уплаты этого долга.

Лет через восемь, пересматривая по какому-то случаю бумаги Федора Михайловича, я нашла записную книжку по редакции «Времени». Представьте мое удивление и негодование, когда я нашла в ней расписку писателя X. в получении от Михаила Михайловича денег за эту же повесть! Я показала расписку мужу и услышала в ответ:

— Вот уж не думал, что X. способен был меня обмануть! До чего доводит человека крайность!

По моему мнению, значительная часть взятых на себя Федором Михайловичем долгов была подобного рода. Их было около двадцати тысяч, а с наросшими процентами, к нашему возвращению из-за границы, оказалось около двадцати пяти. Уплачивать нам пришлось в течение тринадцати лет. Лишь за год до смерти мужа мы, наконец, с ними расплатились и могли дышать свободно, не боясь, что нас будут мучить напоминаниями, объяснениями, угрозами описи и продажи имущества и пр.

Для уплаты этих фиктивных долгов Федору Михайловичу приходилось работать сверх сил и тем не менее отказывать и себе, и всей нашей семье не только в довольстве, в комфорте, но и в самых насущных наших потребностях. Как счастливее, довольнее и спокойнее могли бы мы прожить эти четырнадцать лет нашей супружеской жизни, если бы над нами не висела всегда забота об уплате долгов.

А как бы выиграли в художественном отношении произведения моего мужа, если бы он не имел этих взятых на себя долгов и мог писать романы не спеша, просматривая и отделывая, прежде чем отдать их в печать. В литературе и обществе часто сравнивают произведения Достоевского с произведениями других талантливых писателей и упрекают Достоевского в чрезмерной сложности, запутанности и нагроможденности его романов, тогда как у других творения их отделаны, а у Тургенева, например, почти ювелирски отточены. И редко кому приходит в голову припомнить и взвесить те обстоятельства, при которых жили и работали другие писатели, и при которых жил и работал мой муж. Почти все они (Толстой, Тургенев, Гончаров) были люди здоровые и обеспеченные и имевшие полную возможность обдумывать и отделывать свои произведения. Федор же Михайлович страдал двумя тяжкими болезнями, был обременен большою семьею, долгами и занят тяжелыми мыслями о завтрашнем дне, о насущном хлебе. Была ли какая возможность при таких обстоятельствах отделывать свои произведения? Сколько раз случалось за последние четырнадцать лет его жизни, что две-три главы были уже напечатаны в журнале, четвертая набиралась в типографии, пятая шла по почте в «Русский вестник», а остальные были еще не написаны, а только задуманы. И как часто Федор Михайлович, прочитав уже напечатанную главу своего романа, вдруг ясно прозревал свою ошибку и приходил в отчаяние, сознавая, что испортил задуманную вещь.

— Если б можно было вернуть, — говаривал он иногда, — если б можно было исправить! Теперь я вижу, в чем затруднение, вижу, почему мне не удается роман. Я, может быть, этой ошибкой вконец убил мою «идею».

И это была истинная скорбь, скорбь художника, увидевшего ясно, в чем он ошибался, и не имеющего возможности исправить ошибку. Да, к несчастью, никогда не представлялось ему такой возможности: нужны были деньги для житья, для уплаты долгов, а потому приходилось, несмотря на болезнь, иногда на другой день после припадка, работать, торопиться, еле просматривать рукопись, только чтобы она была отослана к сроку и за нее можно было бы поскорее получить деньги. И ни разу в жизни (за исключением его первой повести «Бедные люди») не пришлось Федору Михайловичу написать произведение не наспех, не торопясь, обдумав обстоятельно план романа и обсудив все его детали. Такого великого счастия судьба не послала Федору Михайловичу, а это всегда было его задушевной, хотя, увы, недостижимой мечтой!

Эти взятые на себя долги были вредны Федору Михайловичу и в экономическом отношении: в то время когда обеспеченные писатели (Тургенев, Толстой, Гончаров) знали, что их романы будут наперерыв оспариваться журналами, и они получали по пятьсот рублей за печатный лист, необеспеченный Достоевский должен был сам предлагать свой труд журналам, а так как предлагающий всегда теряет, то в тех же журналах он получал значительно меньше. Так, он получил за романы «Преступление и наказание», «Идиот» и «Бесы» по полтораста рублей за печатный лист; за роман «Подросток» — по двести пятьдесят рублей и только за последний свой роман «Братья Карамазовы» — по триста рублей.

Горькое чувство подымается во мне, когда вспоминаю, как испортили мою личную жизнь эти чужие долги, долги человека, которого я никогда в жизни не видала, к тому же долги фиктивные по векселям, взятым у мужа обманом недобросовестными людьми. Вся моя тогдашняя жизнь была омрачена постоянными размышлениями о том, где к такому-то числу достать столько-то денег; где и за сколько заложить такую-то вещь; как сделать, чтобы Федор Михайлович не узнал о посещении кредитора или об закладе какой-нибудь вещи. На это ушла моя молодость, пострадало здоровье и расстроились нервы.

Еще обиднее становится при мысли, что половина этих бедствий могла бы быть устранена, если бы среди друзей мужа нашлись добрые люди, которые хотели бы руководить Федора Михайловича в незнакомом ему деле издания журнала. Мне всегда представлялось непонятным и жестоким, что лица, которых Федор Михайлович считал своими друзьями, зная его чисто детскую непрактичность, излишнюю доверчивость и болезненность, могли допустить его разбираться одного во всех претензиях и долгах, оставшихся после смерти Михаила Михайловича. Неужели не могли они помочь ему рассмотреть все претензии и потребовать доказательств каждого долга? Я убеждена, что многие претензия никогда бы и не появились, если бы стало известно, что их будет разбирать не один доверчивый Федор Михайлович. Увы, между друзьями и почитателями моего мужа не нашлось ни одного доброго человека, который захотел бы пожертвовать своим временем и оказать ему настоящую услугу. Все они жалели Федора Михайловича, сочувствовали ему, но все это были «слова, слова, слова».

Скажут, пожалуй, что друзья Федора Михайловича были поэты, романисты и ничего не понимали в практической жизни. Отвечу на это, что все эти лица превосходно умели устраивать свои личные дела. Возразят, может быть, что Федор Михайлович желал самостоятельности и не допустил бы посторонних указаний. Но и это возражение будет неверно. Он охотно передал мне все свои дела, выслушивал и исполнял мои советы, хотя вначале он, конечно, не мог считать меня опытным дельцом. С тем же доверием отнесся бы Федор Михайлович и к помощи друзей, если бы ему она была предложена. С горьким чувством обиды за Федора Михайловича думаю я о подобных друзьях и о подобных дружеских отношениях.


 

Первое время после возвращения в Россию я надеялась уплатить часть долгов, продав назначенный мне в приданое дом. Я с нетерпением ждала возвращения из Дрездена моей матери, уехавшей на свадьбу сына, и возвращения из Рима моей сестры, которая в отсутствие матери заведовала всеми нашими домами. Она обещала, вернувшись весною, сдать нам все отчеты по управлению. Но весной она заболела тифом и скончалась 1 мая 1872 года в Риме. После ее кончины мы узнали, что доверенность на управление всеми делами она давно уже дала своему мужу, а тот, в свою очередь, уезжая часто из Петербурга вместе с женою, передал управление какому-то своему знакомому. Этот господин, пользуясь в течение трех-четырех лет доходами с домов, не нашел нужным уплачивать казенных налогов. Накопились крупные недоимки, и дома были назначены к продаже с публичного торга. У нас не было средств заплатить эти недоимки и спасти дома от аукциона, но мы надеялись, что их купят за хорошую цену и моя мать получит деньги, которые и отдаст мне вместо обещанного дома.

К сожалению, надежды мои не оправдались. Господин, управлявший нашими домами, совершил фиктивные условия с подставными лицами, которым будто бы отдал дома в аренду на десять лет, и получил вперед все деньги. Эта сделка обнаружилась лишь на торгах, и понятно, что не нашлось желающих купить дома. Тогда негодяй приобрел их, заплатив казенные недоимки, то есть за несколько тысяч получил три дома, два больших флигеля и громадный участок земли. Таким образом на долю матери, брата и меня не осталось ничего. Конечно, мы могли бы начать процесс, но у нас не было средств, чтобы его вести. К тому же, возбудив его, мы должны были бы привлечь к ответственности мужа моей сестры. Это нас бы с ним поссорило, и мы лишились бы возможности видеться с детьми-сиротами, которых мы очень любили. Тяжело было мне отказаться от единственной надежды поправить наши печальные обстоятельства!

Вначале я допускала кредиторов вести переговоры с Федором Михайловичем. Но результаты этих переговоров были плохие: кредиторы говорили мужу дерзости, грозили описью обстановки и долговым отделением. Федор Михайлович после таких разговоров приходил в отчаяние, целыми часами ходил по комнате, теребил волосы на висках (его обычный жест, когда он сильно волновался) и повторял:

— Ну что же, что же будем мы теперь делать?!

А назавтра случался припадок эпилепсии.

Мне было чрезвычайно жаль моего бедного мужа, и я, не говоря ему о том, решила переговоры с кредиторами взять на одну себя. Какие удивительные типы перебывали у меня за это время! То были, главным образом, перекупщики векселей — чиновничьи вдовы, хозяйки меблированных комнат, отставные офицеры, ходатаи низшего разряда. Все они купили векселя за гроши, а получить желали полностью. Грозили мне и описью и долговым, но я уже знала, как с ними говорить. Доводы мои были те же самые, как и при переговорах с Гинтерштейном. Видя бесполезность угроз, кредиторы соглашались, и мы взамен векселя Федора Михайловича подписывали отдельное условие. Но как трудно было мне выплачивать обещанное в назначенный срок! На какие ухищрения приходилось пускаться: занимать у родных, закладывать вещи, отказывать себе и семье в самом необходимом!

Получение денег у нас было нерегулярным и всецело зависело от успеха работы Федора Михайловича. Приходилось должать за квартиру и по магазинам, и когда получались деньги, четыреста — пятьсот рублей зараз (их муж всегда отдавал мне), у меня зачастую на другой же день оставалось лишь двадцать пять — тридцать рублей.

Посещения кредиторов не могли иногда пройти незамеченными моим мужем. Он допрашивал меня, кто, по какому делу приходил, и, видя мое нежелание рассказывать, начинал упрекать меня в скрытности. Жалобы эти отразились и в некоторых из его писем. Но я не могла быть всегда откровенной с Федором

Михайловичем. Ему был необходим покой для успешной работы. Неприятности же обыкновенно вызывали припадки эпилепсии, мешавшие этой работе. Приходилось тщательно скрывать от него все, что могло его расстроить или огорчить, даже рискуя показаться ему скрытной. Как все это было тяжело! И такую жизнь мне пришлось вести почти тринадцать лет!

С горечью вспоминаю также бесцеремонные просьбы родных мужа. Как ни малы были наши средства, Федор Михайлович считал себя не вправе отказывать в помощи брату Николаю Михайловичу, пасынку, а в экстренных случаях и другим родным. Кроме определенной суммы (пятьдесят рублей в месяц), «брат Коля» получал при каждом посещении по пяти рублей. Он был милый и жалкий человек, я любила его за доброту и деликатность и все же сердилась, когда он учащал свои визиты под разными предлогами: поздравить детей с рождением или именинами, беспокойством о нашем здоровье и т. п. Не скупость говорила во мне, а мучительная мысль, что дома лишь двадцать рублей, а завтра назначен кому-нибудь платеж, и мне придется опять закладывать вещи.

Особенно раздражал меня Павел Александрович. Он не просил, а требовал и был глубоко убежден, что имеет на это право.

При каждой крупной получке денег Федор Михайлович непременно давал пасынку значительную сумму. Но у того постоянно являлись экстренные нужды, и он приходил к отчиму за деньгами, хотя отлично знал, как тяжело нам живется в материальном отношении.

— Ну, что папа? Как его здоровье? — спрашивал он меня, входя. — Мне необходимо с ним поговорить: до зарезу нужны сорок рублей.

— Ведь вы знаете, что Катков ничего еще не прислал и у нас денег совсем нет, — отвечала я. — Сегодня я заложила свою брошь за двадцать пять рублей. Вот квитанция, посмотрите!

— Ну что ж! Заложите еще что-нибудь.

— Но у меня все уже заложено.

— Мне необходимо сделать такую-то издержку, — настаивал пасынок.

— Сделайте ее тогда, когда мы получим деньги.

— Я не могу отложить.

— Но у меня нет денег!!!

— А мне что за дело! Достаньте где-нибудь.

Я принималась уговаривать Павла Александровича просить у отчима не сорок рублей, которых у меня нет, а пятнадцать, чтобы у меня самой осталось хоть пять рублей на завтрашний день. После долгих упрашиваний Павел Александрович уступал, видимо, считая, что делает мне этим большое одолжение. И я давала мужу пятнадцать рублей для пасынка, с грустью думая, что на эти деньги мы спокойно бы прожили дня три, а теперь завтра опять придется идти закладывать какую-нибудь вещь. Не могу забыть, сколько горя и неприятностей причинил мне этот бесцеремонный человек!

Может быть, удивятся, почему я не протестовала против такого бесцеремонного требования денег. Но если б я поссорилась с Павлом Александровичем, то он тотчас пожаловался бы на меня Федору Михайловичу, сумел бы все извратить, представиться обиженным, произошла бы ссора, и все это подействовало бы на мужа самым угнетающим образом. Щадя его спокойствие, я предпочитала лучше сама терпеть и во всем себе отказывать, лишь бы в нашей семье сохранился мир.

<…>


 

Пословица говорит: «Беда не ходит одна», — и в жизни почти каждого человека было время, когда его постигала целая полоса, серия разнообразных и неожиданных несчастий и неудач. То же самое случилось и с нами. Несчастия наши начались в конце 1871 года, когда наша дочка Люба (ей было тогда два с половиной года), бегая на наших глазах по комнате, споткнулась и упала. Так как она сильно закричала, то мы бросились к ней, подняли и принялись успокаивать, но она продолжала плакать и не позволяла дотронуться до своей правой руки. Это заставило нас подумать, что ушиб был серьезный. Федор Михайлович, няня и горничная бросились отыскивать доктора. Федор Михайлович, узнав в аптеке адрес ближайшего хирурга, привез его через полчаса. Почти одновременно привела и няня другого доктора из Обуховской больницы. Осмотрев ушибленную руку, хирург высказал мнение, что произошел вывих, тотчас вправил кость и забинтовал ручку в толстую папку. Второй доктор подтвердил мнение хирурга о вывихе и уверил, что раз кость вправлена, она скоро срастется. Мнение двух компетентных докторов нас успокоило. Мы пригласили хирурга посещать больную, и тот в течение двух недель каждое утро приходил к нам, разбинтовывал ручку и говорил, что все идет как должно. Оба мы с Федором Михайловичем указывали хирургу на то, что на три вершка выше ладони имеется некоторое возвышение темно-багрового цвета. Хирург уверял, что и вся ручка больной распухла и что это обычное кровоизлияние при вывихе, которое должно мало-помалу разойтись. Ввиду нашего отъезда, хирург предложил нам, для безопасности в дороге, не разбинтовывать ручку до того времени, пока мы не приедем на место. Вполне успокоенные насчет происшедшего печального случая, мы выехали 15 мая 1872 года в Старую Руссу.

Выбор этого курорта, как нашего летнего местопребывания, был сделан по совету профессора М. И. Владиславлева, мужа родной племянницы Федора Михайловича, Марии Михайловны. И муж и жена уверяли, что в Руссе жизнь тихая и дешевая и что их дети за прошлое лето, благодаря соленым ваннам, очень поправились. Федор Михайлович, чрезвычайно заботившийся о здоровье детей, захотел повезти их в Руссу и дать им возможность воспользоваться купаньями. Первое наше путешествие в Старую Руссу ярко запечатлелось в моей памяти, как одно из отрадных воспоминаний нашей семейной жизни. Хоть зима 1871/72 года и прошла для нас благополучно и интересно, но мы уже с Великого поста начали мечтать о том, как бы уехать раннею весною и куда-нибудь подальше, в глушь, где можно было бы работать, да и пожить вместе, не на народе, как в Петербурге, а как привыкли с мужем жить за границей, довольствуясь обществом друг друга. И вот наша мечта осуществилась.

Выехали мы в прекрасное теплое утро и часа через четыре были на станции Соснинка, откуда по Волхову идут пароходы до Новгорода. На станции мы узнали, что пароход отходит в час ночи и что нам придется прождать здесь целый день. Остановились на постоялом дворе, а так как в комнате было душно, то мы вместе с детьми и их старушкой-няней пошли гулять по деревне. Но тут с нами произошел комический случай: не успели мы пройти половину улицы, как повстречали бабу с ребенком, лицо которого было покрыто красными пятнами и волдырями. Прошли дальше и встретили трех-четырех ребятишек, у которых тоже были волдыри и красные пятна на лицах. Это нас очень смутило и навело на мысль, нет ли в деревне больных оспою и не заразились бы наши дети. Федор Михайлович живо скомандовал идти домой и обратился к хозяйке с вопросом, не было ли болезни в деревне и почему у детей лица в пятнах. Баба даже обиделась и ответила, что никаких «болестей» у них нет и не было, а что это все «комарики детей забижают». Насчет оспы мы вскоре успокоились, так как не прошло и часу, как мы убедились, что и в самом деле это «комарики», так как лица и ручки наших детей были сильно обезображены их укусами.

В полночь мы перешли на пароход, уложили деток спать, а сами часов до трех ночи просидели на палубе, любуясь на реку и на только что распустившиеся деревья по берегам Волхова. Пред рассветом стало холодно, я ушла в каюту, а Федор Михайлович остался сидеть на воздухе: он так любил белые ночи!

Часов в шесть утра я почувствовала, что кто-то дотронулся до моего плеча. Я поднялась и слышу — говорит Федор Михайлович:

— Аня, выйди на палубу, посмотри, какая удивительная картина!

И вправду, картина была удивительная, ради которой можно было забыть о сне. Когда я впоследствии припоминала Новгород, эта картина всегда представлялась моим глазам.

Было чудное весеннее утро, солнце ярко освещало противоположный берег реки, на котором высились белые зубчатые стены Кремля и ярко горели золоченые главы Софийского собора, а в холодном воздухе гулко раздавался колокольный звон к заутрене. Федор Михайлович, любивший и понимавший природу, был в умиленном настроении, и оно невольно передалось мне. Мы долго рядом сидели молча, как бы боясь нарушить очарование. Впрочем, радостное настроение наше продолжалось и весь остальной день, — давно уже у нас не было так хорошо и покойно на душе!

Когда дети проснулись, мы переехали на другой пароход, идущий в Старую Руссу. Пассажиров было мало, и мы хорошо устроились. Да и ехать было чудесно: озеро Ильмень было спокойно, как зеркало; благодаря безоблачному небу оно казалось нежно-голубым, и можно было думать, что мы находимся на одном из швейцарских озер. Последние два часа переезда пароход шел по реке Полисти; она очень извилиста, и Старая Русса, со своими, издалека виднеющимися церквами, казалось, то приближалась, то отдалялась от нас.

Наконец, в три часа дня, пароход подошел к пристани. Мы забрали свои вещи, сели на линейки и отправились разыскивать нанятую для нас (чрез родственника Владиславлева) дачу священника Румянцева. Впрочем, разыскивать долго не пришлось: только что мы завернули с набережной реки Перерытицы в Пятницкую улицу, как извозчик мне сказал: «А вон и батюшка стоит у ворот, видно, вас дожидается». Действительно, зная, что мы приедем около 15 мая, священник и его семья поджидали нас и теперь сидели и стояли у ворот. Все они нас радостно приветствовали, и мы сразу почувствовали, что попали к хорошим людям. Батюшка, поздоровавшись с ехавшим на первом извозчике моим мужем, подошел ко второму, на котором я сидела с Федей на руках, и вот мой мальчуган, довольно дикий и ни к кому не шедший на руки, очень дружелюбно потянулся к батюшке, сорвал с него широкополую шляпу и бросил ее на землю. Все мы рассмеялись, и с этой минуты началась дружба Федора Михайловича и моя с отцом Иоанном Румянцевым и его почтенной женой, Екатериной Петровной, длившаяся десятки лет и закончившаяся только со смертью этих достойных людей.

Все мы очень устали с дороги и в добром и в радостном настроении кончили этот первый день нашей старорусской жизни.

Но, боже мой! Как мало дано человеку возможности знать, что будет с ним завтра! А завтра произошло вот что: часов в одиннадцать, после завтрака, желая отпустить детей в сад и стесняясь тем, что повязка на руке девочки сильно загрязнилась, я решила распороть ту папку, в которую была зашита хирургом ее больная ручка, и разбинтовать ее, как он мне это позволил. И что же я увидела: за несколько дней опухоль ручки сильно опала, но зато ясно выказалось то возвышение ниже ладони, на которое мы с мужем указывали в Петербурге хирургу. Возвышение казалось уже не мягким, как прежде, а твердым. В верхней же части руки было заметно углубление в палец глубиною, так что кривизна ручки была несомненна. Меня это страшно поразило, и я тотчас позвала Федора Михайловича. И он ужасно встревожился, полагая, не произошло ли что дурное с ручкой девочки во время нашего долгого пути. Позвали о. Иоанна и просили его указать нам доктора. Тот жил близко и скоро пришел. Осторожно осмотрев руку, он, к нашему ужасу, объявил, что у девочки была не вывихнута рука, а надломлена косточка, а так как ее неудачно скрепили и не сделали гипсовой повязки, то она и срослась неправильно. На наш вопрос, что же будет с рукой впоследствии, доктор ответил, что кривизна увеличится и рука будет изуродована; возможно и то, что левая будет расти нормально, а правая — отставать в росте, словом, что девочка будет сухорукая.

Каково было нам с мужем услышать, что наша милая девочка, которую мы так нежили и любили, будет калекой! Сначала мы не поверили и спросили, нет ли в городе хирурга. Доктор ответил, что с солдатами, посылаемыми в Руссу на ванны, приехал военный врач-хирург, но что он с ним незнаком и не может поручиться за его уменье. Решили пригласить хирурга, а доктора просили у нас подождать. Добрый батюшка отправился за хирургом и чрез полчаса привез к нам военного врача, сильно навеселе, которого он разыскал где-то в гостинице за бильярдом. Привыкший обращаться с солдатами, врач не подумал быть осторожнее с маленькой пациенткой и, осматривая руку, так нажал на едва сросшуюся кость, что она страшно закричала и заплакала.

К нашему большому горю, военный врач подтвердил мнение своего коллеги, то есть, что произошел не вывих, а надлом кости, а так как с того времени прошло около трех недель, то косточка успела срастись и срослась неправильно. Когда мы спросили докторов, что ж теперь делать, оба выразили мнение, что необходимо сросшуюся кость вновь сломать и, соединив осколки, наложить гипсовую (неподвижную) повязку и что тогда кость срастется правильно. Предупредили, что операцию надо сделать теперь же, как можно скорее, пока косточка не вполне срослась. На вопрос наш, будет ли операция очень болезненная, доктора ответили утвердительно, и хирург даже прибавил, что не может взять на себя ответственность за то, выдержит ли наша девочка, на вид такая бледная и хрупкая, столь мучительную операцию.

— Но нельзя ли сделать операцию под хлороформом? — спросил Федор Михайлович, но ему ответили, что маленьких детей опасно хлороформировать, так как они могут уснуть навсегда.

С сердечною болью вспоминаю о том, как мы с мужем были поражены неожиданным открытием и до чего несчастливы. Не зная, на что решиться, мы просили торопивших нас докторов дать нам день сроку, чтобы все обдумать. Положение наше было поистине трагическое: с одной стороны, немыслимо было оставить девочку калекой и не сделать попытки выпрямить ее ручку. С другой — как доверить эту операцию хирургу, может быть, даже неопытному (мы так недавно жестоко поплатились за наше доверие!), да к тому же любящему выпить. К тому же неуверенность хирурга в успехе операции («Ведь я не могу поручиться за то, что рука правильно срастется, может, придется и повторить операцию» — его подлинные слова), неуверенность его даже в том, выдержит ли наша милая крошка такую мучительную операцию, — все это повергло нас в страшное отчаяние. Боже, что мы с мужем пережили в этот несчастный день, обдумывая наше решение! Федор Михайлович, вне себя от горя и беспокойства, быстро ходил взад и вперед по судовой террасе, теребя себя за виски, что всегда было признаком его крайнего волнения, я же с минуты на минуту ждала, что с ним произойдет припадок, и, глядя на него и больную дочку, плакала. Бедная наша крошка, не отходившая от меня, тоже плакала. Словом, был сплошной ужас!

Выручил нас ставший с тех пор нашим другом священник о. Иоанн Румянцев. Видя наше отчаяние, он сказал нам:

— Бросьте вы наших докторов: они ничего не понимают и ничего не умеют. Они только замучают вашу дочку. Лучше поезжайте с нею в Петербург, и если нужна операция, то сделайте ее там.

Отец Иоанн говорил так убедительно, представил столько доводов, что помог нам решиться на поездку в Петербург. Но имелись основательные возражения и против поездки. Подумать только: рассчитывали провести лето в уединении и покое и запастись здоровьем на зиму, нашли хорошую дачу, совершили такой утомительный путь — и вдруг приходится возвращаться назад всей семьей в душный Петербург, где у нас и квартиры-то нет (мы ее сдали пред отъездом). Заплатив за дачу полтораста рублей, приходилось искать дачу где-нибудь в окрестностях столицы, и это при наших-то незначительных средствах, когда приходилось держаться строгой экономии. Кроме того, жалко было покидать и дачу, нам понравившуюся, и оставлять людей, которые отнеслись к нам с такою добротой.

Батюшка предложил и другой исход, именно: уехать нам с Любой и после операции вернуться обратно в Руссу, Федю же с его няней и кухаркой оставить на даче. Батюшка и его жена, Екатерина Петровна, обещали смотреть за ребенком и его няньками все то время, пока мы будем в отсутствии. Оба они, и батюшка и матушка, так искренно сочувствовали нашему горю и с такою сердечною готовностью взялись присматривать за Федей, что мы могли быть спокойны, что они уберегут нашего мальчугана.

Но было одно обстоятельство, сильно нас тревожившее, именно: нашему сыну было всего десять месяцев и я продолжала его кормить. И он, и я были вполне здоровы, и я предполагала его перестать кормить, когда выйдут глазные зубы. И вот приходилось внезапно бросить мальчика, не знавшего никакой другой пищи. Нам представлялось, что перемена сразу всего режима дурно на него подействует и он заболеет; да и на мое здоровье мог неблагоприятно повлиять внезапный отказ от кормления. Все это страшно смущало нас обоих, но боязнь и жалость к нашей крошке все превозмогли, и мы решились завтра же выехать в Петербург.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 327; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.