КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Литвиненко Н.А. Французский исторический роман первой половины XIX века: эволюция жанра. М.: УРАО, 1999. 2 страница
Мотив рока, заданный в самом начале произведения, по мере развития сюжета обогащается, приобретает все более объемный художественный смысл. Каждый персонаж романа — носитель рока: Квазимодо, с его глухотой и безобразием; Гудула, с ее ненавистью к мнимой цыганке; Клод, с его всепоглощающей страстью; Эсмеральда, со своей любовью к соборной площади и Фебу. Мотив рока подкрепляет стилистика повторов: проклятий затворницы, угрожающих реплик Клода, зловещий характер которых Гюго подчеркивает реакцией вздрагивающей Эсмеральды. В изображении Клода этот мотив приобретает черты демонизма, отчетливо различимую связь с традициями готики и байронизма. Это сказывается в обрисовке портрета героя, — в "горящих, как уголья, глазах", в "мертвенной неподвижности фигуры", в тридцать пять лет — остатки редеющих волос, лицо, изборожденное морщинами, — и сверкающий в глазах "юношеский пыл, жажда жизни и затаенная страсть". Гюго рисует незаурядного средневекового ученого, одержимого жаждой "все исследовать и все познать", "глубокую натуру, пламенную и сосредоточенную", ум "возвышенный и проникновенный, могучий и властный". Устанавливая прямую связь с фаустовской темой "ненасытной жажды познания", он трактует ее в русле общей для этого времени традиции байронизма — героя, дерзнувшего "вкусить от запретного плода". Гюго историзирует героя, погружая его в стихию алхимического мифа, того неразрешимого противоборства между богом и дьяволом, которое окрашивало его. Отъединенность от окружающего мира, сосредоточенность на собственной почти маниакальной страсти, приобретающей черты демонизма, в соответствии с духом средневекового сознания и традициями байронизма сюжетно развертывают и углубляют звучание мотива роковой предопределенности трагической развязки. Сцена с пауком и мухой в этой связи имеет, действительно, особое значение. "Ты, слепая мушка, безумный ученый, ты не заметил тонкой паутины, протянутой роком между светом и тобой, ты бросился в нее стремглав. И вот ныне с проломленной головой и оторванными крыльями ты бьешься в железных лапах судьбы... Вот символ всего", — говорит Клод, ощущая свое ничтожество, свою слабость перед лицом этой непостижимой для него силы. Герой Гюго усомнился в самих первоосновах своей жизни, христианской догмы. Чувствуя себя побежденным, он в традициях "Каина" и "Франкенштейна" винит в своем поражении бога, который, "сотворив человека и дьявола, не одарил их равной силой". Для него, как и для Манфреда, "древо знания" не стало "древом жизни". Но в отличие от Байрона, Гюго-романист показывает, раскрывает, как ложное знание деформирует, разрушает жизнь его героя. Если на байроновском Манфреде лишь отсвет трагической вины за погубленную Астарту, то Гюго на романной основе обнажает внутренний механизм того преступления, которое вершит байронический герой, наделенный сверхзнаниями и сверхстрастями. Несколькими годами позднее Ж. Санд в романах "Леоне Леони" (1834) и "Ускок" (1838) вступит в полемику с эстетизацией байронизма. Гюго разоблачает не байронизм, но своего героя — носителя средневекового сознания. "Quand on fait le mal, il faut fake tout le mal. Demence de s'arreter a un milieu dans le monstrieux! L'extermite du crime a des delires de joie", — думает Клод Фролло. Писатель прикасается к той теме "цветов зла", которая, сливаясь с традициями готического жанра, столь широко вошла во французскую романтическую литературу как в ее "низовой", так и "высокой ипостасях"109, но не разрабатывает ее. Г.К. Ко-сиков считает, что именно у европейских романтиков наиболее законченное воплощение нашла "мифологема вселенского зла". Хотя, по-видимому, не только у европейских, но и американских (Э. По, Г. Мелвилл). Мифологема вселенского зла в романтизме дополнялась, уравновешивалась богоборчеством, вырастающим из "неполноты добра". Можно согласиться с Г.К. Косиковым, считающим богоборчество "общим местом" романтической литературы, но потому оно и стало общим местом, что вошло в мифосознание эпохи, вошло как еще одна, неотрывная от первой, мифологема в структуре байронического мифа. В литературоведении — и западном, и отечественном — байронизм рассматривался как сложный комплекс идей, "наиболее последовательное выражение художественных вкусов целой эпохи". Байрон как «"властитель дум" своего поколения, — пишет В.М. Жирмунский, — сумел в своем творчестве объединить... элементы нового искусства и представить их читателям в той форме, которая с тех пор всего сильнее владела их воображением и получила как бы каноническое значение для своей эпохи». В отличие от Э. Эстева, В.М. Жирмунский не сводил Байрона и байронизм к "модифицированному сочетанию идей, завещанных ХУШ веком (Шиллером, Юнгом, Вольтером, Руссо) и развитых в XIX веке (Шатобрианом)", но и не связывал его возникновение и эволюцию в общественном сознании и искусстве с процессами мифологизации, а нам представляется, что именно такой подход на современном этапе развития литературоведческой мысли особенно продуктивен при изучении этого явления, жанровых процессов развития литературы, в том числе эволюции исторического романа XIX в., специфики жанра "Собора Парижской богоматери" Гюго. Особое художественное чутье писателя проявилось в том, что структура байронического мифа развернута им на романном историческом материале эпохи, пусть отдаленно, но все-таки "совпадающей" с современной, как "совпадает" зерно с проросшим из него злаком. Гениальное чутье Гюго в том, что, используя в структуре "Собора" многие компоненты жанра готического романа, он останавливается на некой грани, которую никогда не преступал, — потому что его гораздо более влекли "цветы добра", к которым по-разному тяготеют многие его герои — такие как Эсмеральда и Квазимодо; хотя персонажи "Собора" лишены того аромата христианской святости, который характерен для "Мучеников" Шатобриана, для обрисовки епископа Мириэля и Жана Вальжана в "Отверженных" Гюго. Исторический роман Гюго, судьба Клода художественно выражают дух своего исторического времени, происходящие в нем сдвиги. Крупнейший отечественный медиевист А.Я. Гуревич, исследуя феномен средневекового сознания Опицына, жившего в первой половине XIV в., приходит к заключению, что уже в XIII—XIV вв. в сознании средневекового индивида произошел серьезный сдвиг. "Гармония сменилась дисгармонией; божественный космос потеснен картиной демонизированного мира. Этот мир не превратился в дезорганизованный хаос, но разные его плоскости, ранее четко распределенные и разделенные, теперь совместились. Сложная и запутанная система символов, созданных Опицьшым, — пишет ученый, — свидетельствует о предельной противоречивости его сознания... раскаяние и сокрушение по временам перемежаются внезапными приступами крайней гордыни: ибо не кто иной, как именно он, Опицьш, надеялся даром познать тайну божественной мудрости. В обрисовке Клода у Гюго многое сходно, — кроме того, что принципиально противоречит традиционно средневековому. Опицьш, подобно авторам многих "исповедей", "апологий", "автобиографий", черпая из фрагментов чужих жизней — античных героев, христианских святых, "спешит уподобить себя архетипу, "примеру", авторитету — с тем, чтобы обнаружить собственную идентичность, обрести свое "я". Герой Гюго в соответствии с тенденциями более позднего XV в. и века самого Гюго осознает свою отьединенность, обособленность от окружающего мира. Один из крупнейших историков и философов XX в. Ортега-и-Гассет, характеризуя XV в., называет его "самым сложным и загадочным из всей европейской истории, определяет его как век исторического кризиса; перелом, происшедший в его середине, привел, по мнению ученого, к рождению на планете "человека Нового времени", он обнаруживает в недрах этого столетия "скрытое прорастание новой жизни". "XV век, — пишет ученый, — не есть эпоха обустройства в мире, это исход, паломничество к чему-то новому, грядущему". Ортега-и-Гассет подчеркивает принципиальные изменения, которые произошли в это время в самых фундаментальных пластах средневекового религиозного сознания. "Мир как человеческая жизнь вторгается в религию и поглощает ее", человек XV века "заблудился в самом себе, то есть выпал из одной системы верований и пока не утвердился в другой". Европейская судьба, полагает ученый, "в своей эволюции порождает совершенно новое качество: выясняется, что отныне человеческая ситуация состоит в том, чтобы идти от христианства, а не пребывать в нем... (человек) верит, но его вера лишена конкретного содержания". Ощущение, осознание переходности, кризисности XV в. Гюго воплотил в судьбе своего главного "исторического" персонажа, переживающего кризис веры, в судьбах втянутых в орбиту его интересов других персонажей романа. Сама концепция демонизации, байронизации конфликтных коллизий преломляла тот сдвиг "от христианства", которому пытались противостоять в послереволюционную эпоху во Франции многие, особенно успешно автор "Духа христианства". Разумеется, у Гюго движение "от христианства", экзистенциально только окрашено и осознано как движение к его новому качеству на новом этапе поступательного развития человечества. П. Балланш различал два типа поэзии: поэзию судьбы, рока (Destin), представленную преимущественно лордом Байроном, и поэзию Провидения. В первой — в отличие от второй — страдание лишено искупительного смысла (d'expiation), П. Альбуи считает, вслед за Э. Эстевом, что в 1829—1830 гг. Гюго был поэтом рока — ананкэ. Однако художественный мир "Собора" свидетельствует о более сложном соотношении провидения и рока в романтизме Гюго, как и взаимосвязи его с традициями байронизма. Прежде чем обозначить специфику этого соотношения, важно отметить отличие романтического рока в художественном мире романа Гюго от его архетипа, нашедшего воплощение в древних пластах письменной греческой культуры. Анализируя своеобразие воплощения концепции античного рока в классическом образце жанра древнегреческой трагедии "Царе Эдипе" Софокла, литературовед В. Ярхо подчеркивает, что драматическая ситуация в этом произведении не имеет никакого отношения к осуществлению прорицания, полученного некогда порознь Лаем и Эдипом. Эти предсказания стали действительностью тогда, когда Эдип убил "повстречавшегося ему заносчивого чужеземца... и вступил в брак с овдовевшей фиванской царицей". Романтический рок, тяготеющий над героями Гюго, не имеет ничего общего с абстрактным прорицанием, ничего общего с попытками уклониться от мрачных предсказаний, исходящих извне, — романтический рок гнездится в человеческой душе, и прорицание невозможности преодолеть кипящие в сердце страсти, их разрушительную силу принадлежит самому герою. В процессе постижения предначертанного в античной трагедии "неведомый рок никакого участия не принимает". Для романтического героя чрезвычайно важно осмыслить, осознать природу и меру неподвластных ему сил. Если в античной трагедии, "Царе Эдипе" Софокла не встает вопрос о справедливости постигаемой героем кары, то в романтизме рок всегда осознан как несправедливая кара, в глубине его — неразрешимый и конститутивный для романтизма конфликт общества и индивида. Напряженность психологической коллизии в байроническом роке определяется внутренним драматизмом противоборства в душе героя сил добра и зла, обретающих нерасторжимое единство. Рок — не воля богов, хотя он и может быть в романтизме мотивирован таким образом, — как в "Каине" Байрона, но иррациональное, вырвавшееся из-под власти рассудка, часто неведомое, часто любовь к единственной, или "ненависть к другим", или любовь, претерпевшая метаморфозу и превратившаяся в ненависть, — или изначальное одиночество гордой и неудовлетворенной души, как у Шатобриана. В "Соборе" Гюго рок — это страсть, губительно подчинившая себе героя. Любовь, опрокинувшая, разрушившая аскезу, приобрела уродливую форму, превратив Клода Фролло в "человека судьбы". Б.Г. Реизов трактует Клода Фролло как героя, который "потерял веру". Но такая интерпретация не соответствует ни эпохе, изображаемой Гюго, ни его герою. Клод усомнился в догме религии, и когда он говорит, что "плюет в лицо своего бога", — это не безбожие, а богохульство, и его "нравственный нигилизм" не "жизненная позиция", а капитуляция перед страстью. Серьезный и глубокий литературовед, Б.Г. Реизов не избежал упрощенно и искаженно социологических оценок, трактуя произведение Гюго как "борьбу народа с феодальными установлениями, прежде всего с религией". Роман Гюго при всей важности социальных мотивов включает их в космос исторического и природного мира. "Прозрение Эдипа, — пишет В. Ярхо, — открывает ему не алогичность мира, а несовместимость совершенного им с логикой мирового порядка". Индивид Гюго открывает алогичность не только своей души, но и самого миропорядка, в котором бог не наделил человека силами, позволившими бы ему победить в себе дьявола — зло. В отличие от классической античной трагедии драматическая ситуация возникает именно из характера центрального персонажа и его чувства. И однако, при всем принципиальном различии есть и точки схождения, тоже чрезвычайно важные. Древний эллин, как отмечает B.C. Библер, "целиком индивидуально отвечает за космический рок, за его завязку и развязку. Это индивид, могущий и долженствующий — и по праву — судить самого себя". Герой французского романтизма Клод Фролло, как и герой Байрона, тоже отвечает за свой рок, но по-другому; бросая ему вызов, он сливается с ним, осознавая всю меру зла, заключенного в такой позиции. Но космическая природа рока скрыта, зашифрована в романе Гюго, и способность героя судить себя возвышает его над роком, но не обеспечивает победы над ним. На более поздней стадии развития культуры в романе Гюго космическая судьба тоже воспринимается как справедливость, но осознание этой справедливости вынесено за скобки судьбы конкретного индивида — Клода или Эсмеральды и принадлежит автору. И потому в утверждении власти рока не проявляется скепсиса по отношению к христианской идее провиденциализма, которая в духе просветительской эпохи определяет оптимистическую веру в то, что "это убьет то". И однако, рок и провидение пребывают в динамическом, диалогическом, антиномическом противоборстве в романе Гюго. Рок побеждает в душе и судьбе героев, — но смерть Клода и Квазимодо — это слабые знаки Провидения, которое дарит искупительное мгновение счастья Эсмеральде и ее матери и посмертное объятие Квазимодо. Случай в романе тоже не социален, но воплощение рока, — когда Клод из слов Жеана узнает о предстоящем свидании Эсмеральды и Феба. В механизме действия случая находит выражение романная специфика. В то же время случай в романе и провиденциален — в сценах узнавания матери и дочери, а также Квазимодо, угадавшего роль Клода в судьбе Эсмеральды. Причем именно провиденциальный случай особенно значим в художественной системе романтического романа Гюго — и в "Соборе", и в более поздних романах писателя. Конфликт между роком и провидением определяет взаимосвязь романической интриги с лиро-эпическим пластом авторских "отступлений", "исповедующих" провиденциализм; романическое таким путем входит в исторически детерминированную картину развития европейской культуры от средневековья к новому времени. Основная специфика историзации романа связана с включением в его структуру, с развертыванием в его структуре мифов, сложившихся на исторической почве средневековой и современной культуры. Гюго вписывает своего героя в структуру разрушающегося, но еще живого в XV в. алхимического мифа. В.Л. Рабинович рассматривает алхимию как "своего рода предчувствие, предположение иной культуры". Ученый создал интересное "алхимическое" прочтение романа Гюго, улавливая в нем "игровую атмосферу алхимических трансмутаций — оборотничеств, полагая, что алхимические превращения в нем осуществляются на человеческом материале". По существу понятие алхимии здесь утрачивает категориальный смысл и становится синонимом художественности. Однако важнее другое: ученый, глубоко восчувствовавший средневековый алхимический миф, сумел верно раскрыть один из аспектов его реализации в произведении Гюго. "Алхимический миф стал новолитературным мифом, — пишет В.Л. Рабинович. Именно так он себя осуществил, хотя и потерял самого себя безвозвратно. Вот почему алхимическое средневековье в романе Гюго есть мнение об этом средневековье автора романа "Собор Парижской богоматери". Лишь прочтение мифа о философском камне. Мифологическое прочтение этого мифа писателем-мифотворцем Виктором Гюго. Миф о мифе, а потому совсем иной миф". Отметим, что специфика "мифотворческого прочтения" алхимического мифа определяется у Гюго в особенности тем, что писатель включил его в структуру современного социокультурного мифа. И. Тертерян, характеризуя мифологизм европейских романтиков, основное внимание традиционно сосредоточила на немецком материале, при анализе французской литературы она сближает мифологизм с гигантоманией и символизацией: "Символизм, почти мифологическая обобщенность образов и историзм — обе эти важнейшие черты романтического художественного сознания, рожденные стремлением к объективности, к отражению исторического движения, казалось бы, находятся в трудноразрешимом противоречии. Но историзм романтиков таков, что это противоречие преодолевается". В рамках "Истории всемирной литературы" И. Тертерян могла не раскрывать механизм разрешения этого противоречия, но возникает необходимость в уточнении самой трактовки "мифологического", которое здесь предстает как более высокая ступень символизации. Представляется уместным ввести уточнение, предложенное Ю.М. Лотманом, который различал "символ как тип знака, непосредственно порождаемый мифологическим сознанием, и символ как тип знака, который только предполагает мифологическую ситуацию", — может принадлежать "немифологическому сознанию". Думается, что и в романтизме символ, тяготея к мифу, не всегда совпадает с ним, а лишь тогда, когда "вводит логику двойственности, двусмысленности, полярности" в структуру произведения в целом, когда он организует, пересоздает это целое. Требует уточнения роль и специфика романтического мифологизма, который, как очевидно, был явлением неоднородным в разных национальных литературах и индивидуальных художественных системах. В современной науке своеобразие интерпретации мифа определяется исходной методологической посылкой. При этом одни ученые рассматривают миф как специфическое явление, возникающее на ранних этапах развития культуры, другие (Ю.М. Лотман, Б.А. Успенский) оценивают мифологизм как "типологически универсальное явление", распространяют "значение мифа на глубочайшие основы культуры, — как древней, так и современной" (Г.С. Кнабе). При изучении мифа всегда встает вопрос о выражении в нем коллективно-бессознательного, хотя в новейшую эпоху стало возможным возникновение и индивидуальных мифов, продуцируемых или не продуцируемых горизонтом широких социокультурных и эстетических ожиданий. Изучение литературного мифологизма и мифологизации — в зависимости от стадии историко-литературного развития и используемой писателем художественной модели мифа диктует соответствующие, продуктивные для ее осмысления исследовательские подходы. Своеобразие процессов мифологизации в "Соборе Парижской богоматери" определяется прежде всего тем, что писатель включил средневековый алхимический миф в современный социокультурный — байронический. Использование мифа вообще и байронического, в частности, расширяло интертекстуальные контакты произведения Гюго, определяя специфику его связей и оппозиций в контексте современной ему французской литературы и функционирования романа в последующие эпохи. Гюго вписывает в байронический миф не только Клода, но и Квазимодо, хотя и не сразу и не вполне. Изначально этот персонаж "слишком чужд человечеству и слишком близок к первобытному состоянию". И только когда он "дорастает" до человека и отчасти "перерастает" его, став носителем идеального начала — самоотверженной любви, он обретает байроническую ипостась. В байронизме как мифе есть несколько основных мифологем, и одна из них — общеромантическая — одиночество героя; к байронизму это одиночество приближается, когда отъединенность приобретает характер резкого, антитетического противопоставления героя окружающей его среде, когда его конфликт с миром вбирает онтологические и героические черты. Любовь Квазимодо к Эсмеральде, как и Корсара к Медоре, — единственная его связь с миром. Клод в этом контексте — лишь предыстория, он сам постоянно — внутренне — вне мира, да и Квазимодо поклоняется ему, как богу. Романтическое — в трудно угадываемом Квазимодо превращении его бога, Клода, в демона, в составляющую того враждебного мира, от которого он был отторгнут изначально, с самого своего рождения. Байронизм складывался как глубоко личностное и одновременно "массовое" сознание в первые десятилетия XIX в. Особенность Гюго в том, что он создал своеобразную романтическую, романную модификацию жанра, в основе которого байронизм как мифоструктура, разработанная на основе наложения, сближения, но и частичного совпадения средневековой эпохи — пробуждения в социосознании индивида личностного начала — и послереволюционной эпохи XIX в., когда оно стало доминирующим. Широту референции байроническому мифу обеспечил разнообразный исторический и историко-культурный опыт эпохи, в особенности — запечатленный в "наполеоновской легенде", — опыт, структурировавший ее возникновение и функционирование на протяжении более полувека. Байронический миф претворял, сплавлял в целое исторические импульсы, исторический опыт современности с традиционными для европейской культуры, начиная со средневековья, религиозно-мифологическими мотивами о падшем ангеле, об искупительной жертве. Широко распространяясь в первые десятилетия XIX в., он разрабатывал антиномию и антитезу покорности — бунта, используя христиански богоборческую традицию, восходящую к древним ересям, черпая материал из Библии. Мильтона и опираясь на исторический опыт слома этических норм феодальной эпохи и рождения — в отдаленной перспективе тотально-демократического сознания. Байрон наряду с Шатобрианом был одним из создателей этого мифа, в который современниками не без заслуг самого поэта вписывалась его собственная жизнь. Он сам, его поступки, поведение не менее, чем творчество, были мифообразующими факторами. В этом Шатобриан при всей экстравагантности перипетий своей биографии безусловно уступал ему. Байрон гораздо более отвечал востребованному послереволюционной эпохой порыву к подвигу и свободе, к борьбе "даже без надежды на успех". Определяющим структурным компонентом байронического мифа стал мотив рока — мистифицированного механизма реализации трагической судьбы. Байронический миф обладал мощным моделирующим потенциалом. Об этом свидетельствует масштаб и широта распространения архетипа байронического героя в разных областях искусства и жизни, в разных странах, не только XIX, но и XX в. Байронический миф запечатлел опыт несостоявшегося прорыва личности к некоему идеальному "Я", к возможности его самореализации во внешнем мире, несостоявшегося прорыва к "другому", в том числе к богу; в нем сублимировалась страстная жажда компенсации за поражение. Идеалы вновь оказались отторгнуты, не востребованы реальной жизнью. Под страшный, мучительный вопрос оказались поставленными и идеалы, и сама личность. Жизнеспособность этого мифа усиливалась его разомкнутостью, он вбирал в себя те импульсы, о которых писал Э. Эстев, а также другие мифологические мотивы, мифологемы других мифов, как это было с фаустовским мифом, нашедшим реализацию не только в "Манфреде", автор которого не знал творения Гете, — но и в образе Клода Фролло. В основе мифа всегда — архетипический герой. По концепции Е.М. Ме-летинского, такой герой "одновременно повторяет и отрицает эпический архетип героя". Особенность архетипа байронического героя в том, что он антиномичен: он по высшему потенциальному счету совпадает с эпическим героем — и несовместим с ним; его архетип обнаруживает нерасторжимое антиномическое, антитетическое единство эпических и анти-эпических начал, устремленность к всеобщему, героическое начало — и едва ли не мизантропию, крайний эгоцентризм. Жанровая структура того или иного произведения, социокультурная и национальная почва, авторская индивидуальность, наконец, масштаб таланта определяли своеобразие художественной реализации байронического мифа, — но и стадия его социокультурного бытования, пласт культуры, к которой он принадлежал. Повествовательная структура определяет механизм его развертывания и функционирования в романных жанрах, в том числе в "Соборе Парижской богоматери" Гюго. Байронический миф сплавляет онтологическую реальность и историческую, которая, в свою очередь, вбирает историко-легендарный материал, в частности "наполеоновскую легенду", как факт и фактор послереволюционного европейского социокультурного сознания. С ней была в диалогических связях и в оппозиции легенда о самом Байроне, вписывавшаяся современниками в байронизм и способствовавшая его широкому распространению и тиражированию. Ведущие мифологемы — исключительности, одиночества, богоборчества, "вселенского зла" — натурализованы, онтологизированы в байроническом мифе механизмом действующего рока, который по-своему организует, упорядочивает хаос — уже исторического, социального, но столь же враждебного, непонятного или мнимо понятного человеку мира. У Гюго миф включает в себя в качестве источника мифологемы и мифы средневекового мира и, как отмечалось, в первую очередь алхимический миф, но он — естественно — входит как составляющее — в христианскую онтологию и семиотику, которая, в свою очередь, поглощена структурой байронического мифа, — именно поэтому, как справедливо сожалел Ш. Сент-Бев, роману Гюго недостает светлого, ангельского начала. В рефлективной культуре художественные модификации байронического мифа в силу их разнообразия, диалогической природы выполняют общественно моделирующую функцию, углубляя межлитературные связи, саморефлексию культуры, — реализуя, модифицируя и одновременно разрушая сложившийся миф, вытесняя его в низовые пласты культуры, где его "реликтовые" формы будут долго функционировать, видоизменяясь, переосмысливаясь в структуре новых социокультурных мифологизированных представлений. А.В. Михайлов пишет о "мифориторической системе культуры", черпавшей из "фонда значимых мифов", полагая, что она исчерпала себя на рубеже XVIII—XIX вв.; пишет о мифе мифориторической культуры, которая "сломалась" во всемирно-историческом масштабе в эту пору. Едва ли правомерно говорить об исчерпанности мифориторической культуры: наряду с этим сломом и в своеобразных связях, особенно с христианским пластом культуры, развивается новое мифотворчество в системе романтизма, сохраняющего антитетические связи с принципами мифориторической системы классической эпохи. Прав Ю.М. Лотман, считающий, что «"риторизм" не принадлежит каким-либо эпохам исключительно: подобно оппозиции "поэзия/проза", оппозиция "риторизм/антириторизм" принадлежит к универсалиям человеческой культуры. Оба члена этой оппозиции взаимосвязаны, и семиотическая активность одного из них подразумевает актуализацию другого". Романтизм во Франции, отвергая риторические принципы классицизма, формировал и реализовал собственную риторику. Это, в первую очередь, относится к творчеству Гюго. Проявление риторики в "Соборе Парижской богоматери" порой видят в специфике языка — "языка в действии", слов, дискурса, подчиняющих идеей, концепцией (обобщенной и приблизительной), временной последовательностью, которая формирует "судьбы". При таком подходе дискурс мыслится "неотделимым от хронологии", чтобы его понять, "надо читать исторически (dans le sens du temps)... Громадная жемчужина с изъяном (1а loupe)". Романтическая поэтика, стилистика контрастов, диссонансов, антиномий и антитез, построения целого и каждой составляющей романа обнаруживают своеобразие риторической культуры поэта, повествователя, будущего трибуна — Гюго. Гюго включает миф в разомкнутое романное пространство своего произведения. Весь тот обширный материал авторских размышлений, оценок, возражений, полемики, который столь разные его предшественники — Бартелеми, Шатобриан, Вильмен помещали в примечания, Гюго свободно, по произволу и логике своего поэтического мышления, включает в романное целое, используя принцип лейтмотивов, повторов, организуя целое в субъективном видении. В традиции просветительской эпохи мысль, ее неожиданный и парадоксальный ход приобретают романическую увлекательность и воплощают "приключение" мысли, ее познавательную и изобразительную способность. Со свободой гения Гюго организует живой и живописный исторический мир, в котором действуют законы поступательного развития. Границы жанра раздвигаются. Исторический роман обретает свободу почти беспредельную, вбирая составляющие самых разнообразных жанров эпической и лиро-эпической прозы, драматургии, накопленных в литературе этого времени. Гюго как бы разрушает все даже относительные правила, предугадывая в отдаленной перспективе "роман культуры", роман-поток, субъектом, творцом которого становится как будто сама жизнь, вырвавшаяся на свободу и заговорившая устами своего демиурга — поэта и романиста. И однако романное целое строится на динамической связи с этой стихией — могучего, лирически окрашенного процесса постижения жизни, самой жизни — одной из форм ее реализации, исторически конкретной, хотя и всеобщей — средневекового и современного мира и мифа. Лирические отступления, традиционно рассматриваемые как "вне-сюжетный", антироманный элемент, в произведении Гюго на самом деле являются важнейшей составляющей романной структуры, определяя относительную детерминированность созданной писателем жанровой модели и как следствие ее способность к взаимодействию с другими жанровыми моделями —не только исторического романа.
Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 1307; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |