КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Часть вторая 10 страница
— У вас, наверно, мало студентов и мало рабочих? — спросила Аида. — Мы работаем в трудных условиях, иногда для того, чтобы привлечь в наши ряды одного человека, тратятся целые месяцы напряженных усилий. — Льяке держал сигарету самыми кончиками большого и указательного пальцев, думает он, и улыбался застенчиво. — Но, несмотря на репрессии, наша численность растет. — И он, значит, тебя убедил, Савалита? — сказал Карлитос. — Он верил тому, что говорил, — сказал Сантьяго. — И потом, было заметно, ему нравится то, что он делает. — Каково отношение партии к союзу с другими организациями, объявленными вне закона? — сказал Хакобо. — С АПРА, с троцкистами? — Он не колебался, он веровал, Карлитос, — сказал Сантьяго. — А я всегда завидовал тем, кто слепо верует хоть во что‑нибудь. — Что ж, партия готова вместе с АПРА бороться против диктатуры, — ответил Льяке. — Но апристы не хотят, чтобы правые обвиняли их в экстремизме, и потому всюду доказывают свой антикоммунизм. Ну, а троцкистов в Лиме не больше десятка, и все, несомненно, — агенты полиции. — Это величайшее счастье, Амбросио, — говорит Сантьяго. — Верить в то, о чем говоришь, любить то, что делаешь. — Почему же АПРА, играя на руку империалистам, все еще так популярна в народе? — спросила Аида. — Потому что велика сила привычки, потому что апристы — ловкие демагоги, и еще потому, что некоторые из них мученически погибли от руки режима, — ответил Льяке. — Но главным образом благодаря правым. Они не понимают, что АПРА — давно уже их союзница, продолжают преследовать ее и тем самым возвышать в глазах народа. — Это верно: идиотство превратило АПРА в мощную партию, — сказал Карлитос. — Но если левые так и остались кучкой заговорщиков, то тут не АПРА виновата, а их собственная бездарность — лидеров нет. — Мы вот с тобой люди одаренные, а сидим в сторонке, критикуем бездарных, которые полезли в драку, — сказал Сантьяго. — Честно ли это, Карлитос? — Нет, нечестно, — сказал Карлитос, — и потому я никогда не говорю о политике. Мало того, что ты устраиваешь тут каждый вечер сеансы своего тошнотного самобичевания, так еще и меня втягиваешь. — Теперь позвольте вопрос и мне, товарищи, — почти смущенно улыбнулся Льяке. — Хотите вступить в партию? Оформлять членство пока необязательно: вы можете работать как сочувствующие. — Я хочу вступить в партию немедленно, — сказала Аида. — Спешить не стоит, — сказал Льяке, — подумайте, посоветуйтесь. — Этим мы по горло были сыты в кружке, — сказал Хакобо. — Я тоже хочу вступить. — Правильно, товарищ, нельзя вступать в партию, не разрешив всех сомнений, — сказал Льяке. — Вы можете проводить очень плодотворную работу и не будучи членом партии. — Вот тогда и обнаружилось, что Савалита уже сильно замарал свою чистоту, — говорит Сантьяго. — Что Хакобо и Аида все еще чисты, а он — нет. Вот, Амбросио, когда это выяснилось. А если бы ты вступил в тот день в партию, Савалита, думает он. Так называемая борьба увлекла бы тебя, поволокла за собой, очистила бы все твои сомнения и за месяцы или годы превратила бы в верующего, в еще одного оптимиста, в еще одного темного, но чистого помыслами героя. Плохо бы тебе жилось, Савалита? Ты, подобно Хакобо и Аиде, в промежутках между отсидками ходил бы на какую‑нибудь поганую службу, потом тебя вышибали бы с нее, и писал бы ты не редакционные передовицы о необходимости отлова бродячих собак — переносчиков бешенства, а статьи в «Унидад» — если были бы деньги и полиция не закрыла бы ее в очередной раз, думает он, — о базирующемся на достижениях науки поступательном движении родины социализма и о том, что в профсоюзе булочников и пекарей одержана победа над капитулянтами‑апристами, продавшимися предпринимателям, или клеймил бы в «Бандера Роха» советских ревизионистов и предателей из «Унидад», или вел бы себя благородней и вступил в боевую группу, и мечтал бы об уличных боях герильи, и участвовал бы в них, и терпел бы поражение, и сидел бы в тюрьме, как Эктор, или был бы убит в сельве и удобрил бы ее собой, как Мартинес, и ездил бы полулегально на фестивали молодежи и студентов — в Москву, думает он, или в Будапешт, и передавал бы братский привет на конгрессах демократических журналистов, думает он, и повышал боевую выучку в Гаване или в Пекине. Был бы счастливей, получив адвокатский диплом, женившись, став профсоюзным лидером, депутатом? Был бы ты счастливей? Или несчастней? Или остался таким, как есть? Эх, Савалита, думает он. — Нет, это был не ужас перед непреложностью догмы, — сказал Карлитос, — а такой младенческий анархизм, детское нежелание повиноваться приказам. А в глубине души — боязнь окончательного разрыва с теми, кто вкусно ест, кто чисто одет, от кого хорошо пахнет. — Я и раньше их ненавидел, и сейчас ненавижу, — сказал Сантьяго. — Это единственное, что не вызывает у меня ни малейших сомнений, Карлитос. — Значит, из духа противоречия, — сказал Карлитос. — Тебе непременно надо было доказать, что дважды два — пять. Не твое это дело — революция. Пописывал бы себе. — А я знал, что, если все начнут размышлять и сомневаться, Перу останется в дерьме до скончания века, — сказал Сантьяго. — Я знал, что нужны догматики. — Ни догматики, ни мыслители Перу из дерьма не вытащат, — сказал Карлитос. — Эта страна плохо начала и скверно кончит. Как и мы с тобой, Савалита. — Мы — капиталисты? — сказал Сантьяго. — Мы — щелкоперы, — сказал Карлитос. — Сотрясаем воздух, и веры нам нет. Будь здоров, Савалита. — Столько времени мечтал о партии, а когда представился случай, я пошел на попятный, — сказал Сантьяго. — Никогда этого не пойму, Карлитос. Клянетесь посвятить свою жизнь борьбе за дело социализма? — спросил Льяке, и Аида с Хакобо ответили: клянемся! — а Сантьяго ничего не сказал, только глядел на них, — а потом выберем вам партийные клички. — Ну, а ты что приуныл? — спросил Льяке. — В Университетской фракции члены партии и сочувствующие работают на равных. Он попрощался с ними за руку — до свиданья, товарищи! — и велел десять минут выждать и только потом расходиться. День был хмурый, сырой; они вышли из лавки Матиаса и в кафе «Бранса» на Кольмене заказали три чашки кофе с молоком. — Можно тебя спросить? — сказала Аида. — Почему ты не записался? В чем ты еще сомневаешься? — Я ведь уже говорил, — сказал Сантьяго. — Кое в чем я еще не до конца убежден. Вот, например… — В том, что Бога нет? — засмеялась Аида. — Нечего тут обсуждать, — сказал Хакобо. — Дай ему созреть. — Я ничего и не собираюсь обсуждать, — все так же, со смехом, продолжала Аида, — но вот что я тебе скажу, Сантьяго: ты никогда не вступишь в партию, ты окончишь Сан‑Маркос, и забудешь о революции, и станешь адвокатом «Интернешнл петролеум», и членом Национального клуба. — Утешься, ее пророчество не сбылось, — сказал Карлитос. — Ты не стал ни адвокатом, ни членом клуба, ни пролетарием, ни буржуа. Стал ты жалким куском дерьма, между нами говоря. — Ну, а что с этими‑то стало — с Хакобо и с Аидой? — говорит Амбросио. — Поженились, наверно, и дети у них есть, я много лет их не встречал, — говорит Сантьяго. — Про Хакобо узнаю из газет: то его посадили, то выпустили. — Ты всегда ему завидовал, — сказал Карлитос. — Вот что: я запрещаю тебе разговоры на эту тему: они действуют на тебя хуже, чем на меня алкоголь. Это твой тайный порок, Савалита. — Какой ужас сегодня в «Пренсе», — сказала сеньора Соила. — Разве можно писать о таких зверствах? Завидовал ли ты ему из‑за Аиды, Савалита? Нет, думает он. А из‑за другого? Надо встретиться с ним, думает он, поговорить, узнать, лучше ли он стал или хуже, принеся в жертву собственную жизнь. Узнать, в ладу ли он со своей совестью. — Смешная ты, мама, — сказала Тете. — Раз в жизни раскрыла газеты и вознегодовала. Ну, по крайней мере, он не чувствовал одиночества: его всегда сопровождало, окружало, подпирало — что? Да вот то самое — нечто тепловатое и клейкое, знакомое еще по собраниям кружка, и по заседаниям ячейки, и по работе во фракции. — Ну что? — сказал дон Фермин. — Опять маньяк похитил и изнасиловал ребенка? — С того дня мы стали видеться еще реже, — сказал Сантьяго. — Наши кружки превратились в ячейки, собирались мы отдельно. А в секции всегда было полно народу. — Ей‑богу, ты хуже этих журналистов, — сказала сеньора Соила. — Хотя бы при дочери не говорил так. — Да сколько ж их было, черт возьми, и чем они занимались? — сказал Карлитос. — Во времена Одрии я про них и не слышал. — Ты, мамочка, меня все десятилетней считаешь, — сказала Тете. — Никогда не знал, сколько нас, — сказал Сантьяго. — Но кое‑что против Одрии мы все‑таки сделали, в университете по крайней мере. — Ну, объяснит мне кто‑нибудь толком, о чем речь? — сказал дон Фермин. — Дома у тебя знали о твоей деятельности? — сказал Карлитос. — Продавать своих собственных детей! — сказала сеньора Соила. — Каких тебе еще ужасов? — Я старался избегать родителей и не разговаривать с ними, — сказал Сантьяго. — Отношения наши портились день ото дня. В Пуно [46]уже много недель не было дождя, началась засуха, урожай погиб, скот стал падать от бескормицы, деревни пустели, страницы газет запестрели фотографиями: индейцы на фоне иссушенной земли, индеанки с детьми над растрескавшейся от зноя пашней, широко раскрытые глаза умирающих коров — шапки, подзаголовки, вопросительные знаки. — Да способны они, мама, способны испытывать человеческие чувства, — сказал Сантьяго, — но прежде всего они испытывают голод! Они продают своих детей, чтоб спасти их от голодной смерти. Не возрождает ли засуха времена рабовладения? — Ну, что еще‑то вы делали, кроме того, что читали классиков марксизма и обсуждали передовицы? — сказал Карлитос. Индеанки продают своих детей туристам? — Это какие‑то животные, — сказала сеньора Соила, — они не знают, что такое семья, ребенок. Не надо заводить детей, если не можете их прокормить. — Мы возродили Федеральные центры, Университетскую федерацию, — сказал Сантьяго. — Нас с Хакобо выдвинули делегатами от курса. — Глупо, мне кажется, обвинять правительство в том, что дождей не было, — сказал дон Фермин. — Одрия хочет помочь этим несчастным из Пуно. Соединенные Штаты окажут содействие пострадавшим, там собирают продукты и одежду. — Секция победила на выборах, — сказал Сантьяго. — Восемь делегатов от «Кауйде» с филологического, юридического и экономического. Апристов было больше, но мы заключили с ними союз и стали контролировать центры. «Неорганизованных» мы легко одолели. — Не надо повторять эту чушь, что, дескать, все американские пожертвования осядут в карманах одристов, — сказал дон Фермин. — Одрия поручил возглавить Комиссию по распределению ресурсов мне. — Но сколько было нескончаемых споров и схваток с апристами, чего нам стоило каждое соглашение, — сказал Сантьяго. — Целый год я только тем и занимался, что ходил на собрания: в Центре, в секции и на тайные — с апристами. — Он и тебя сейчас вором обзовет, папа, — сказал Чиспас. — Для нашего академика все приличные люди Перу — кровопийцы и грабители. — Тут еще заметка, мамочка, как раз для тебя, — сказала Тете. — В тюрьме Куско умерли двое заключенных, и при вскрытии у них в желудке обнаружили крючки и подошвы от ботинок. — Ну, а почему ты так горюешь, что раздружился с этой парой? — сказал Карлитос. — Других в «Кауйде» не нашлось? — Как ты думаешь, мама, они по невежеству съели подошвы своих башмаков? — сказал Сантьяго. — Знаешь, Фермин, твой дорогой сынок скоро поднимет на меня руку, — сказала сеньора Соила. — К тому идет. — Да нет, Карлитос, я дружил со всеми, но мы просто делали одно дело, — сказал Сантьяго. — Никогда ни о чем личном не говорили. А с Хакобо и Аидой у нас была настоящая, кровная близость. — Не ты ли всегда утверждал, что газеты врут? — сказал дон Фермин. — Значит, о мерах, предпринятых правительством, они врут, а эти ужасы — правда? — Честное слово, хоть за стол не садись! — сказала Тете. — Поесть не даешь спокойно, академик! Унялся бы хотя бы за обедом. — Вот что я тебе скажу, — говорит Сантьяго. — Я не жалею, что поступил в Сан‑Маркос, а не в Католический. — Вот вырезка из «Пренсы», — сказала Аида. — Прочти, и тебя затошнит. — Потому что благодаря Сан‑Маркосу я не стал примерным мальчиком, образцовым студентом, преуспевающим адвокатом, — говорит Сантьяго. — Понимаешь, Амбросио? — Засуха якобы породила взрывоопасную ситуацию, — сказала Аида. — Идеальные условия для работы агитаторов на юге. Читай, читай дальше. — Потому что в борделе узнаешь жизнь лучше, чем в монастыре, — говорит Сантьяго. — И потому надо привести в боевую готовность тамошние гарнизоны и глаз не спускать с крестьян, — сказала Аида. — Засуха их беспокоит не потому, что люди умирают, а потому, что могут начаться волнения. Нет, ты слышал что‑нибудь подобное? — Потому что благодаря Сан‑Маркосу жизнь моя накрылась — сам понимаешь, Амбросио, чем, — говорит Сантьяго. — И это хорошо: в нашей стране, Амбросио, если не ты, так тебя. И потому я ни о чем не жалею. — В этом и состоит ценность нашей прессы при всей ее гнусности, — сказал Хакобо. — Если устал и изверился, открой любую газетенку — и получишь новый заряд ненависти к перуанской буржуазии. — Значит, мы все это время подзаряжали своими статейками юных мятежников, — сказал Карлитос. — Совесть твоя чиста, Савалита. Ты, сам того не сознавая, помогаешь прежним соратникам. — Ты шутишь, а ведь так оно и есть, — сказал Сантьяго. — Всякий раз, берясь за какую‑нибудь пакостную статью, я стараюсь испохабить ее как можно сильней. Надеюсь, какой‑нибудь мальчуган прочтет, его затошнит — глядишь, что‑нибудь и сдвинется. Над дверью была вывеска, о которой говорил Вашингтон. Густая пыль покрывала грубо намалеванные буквы «Академии», но аляповатый рисунок — стол, кий, три шара — виднелся явственно, да и изнутри доносился стук шаров. — Наш Одрия, оказывается, — аристократ, — засмеялся дон Фермин. — Читали сегодняшнюю «Комерсио»? Предки его носили баронский титул, и он при желании может претендовать на него. Сантьяго толкнул дверь и вошел: в густых клубах табачного дыма над зеленым сукном бильярдных столов, под нештукатуренным потолком едва виднелись лица игроков. — Какая связь между стачкой трамвайщиков и тем, что ты ушел из дому? — сказал Карлитос. Он прошел через бильярдную, миновал второй салон с единственным занятым столом, потом двор, заставленный мусорными баками. В глубине, возле фигового дерева, была дверь. Он стукнул два раза, выждал, еще два удара, и дверь сейчас же отворилась. — Как он не понимает, что, разрешая так беззастенчиво кадить себе, ставит себя в дурацкое положение? — сказала сеньора Соила. — Если Одрия — аристократ, кто тогда мы? — Апристов еще нет, — сказал Эктор. — Проходи, наши уже собрались. — До тех пор наша работа замыкалась в чисто студенческие рамки, — сказал Сантьяго. — Собрали деньги для арестованных, устраивали дискуссии в Центрах, разбрасывали листовки. Забастовка транспортников позволила нам взяться за более серьезные дела. Эктор закрыл за ним дверь. Эта комната была грязней и запущенней, чем те два салона. Бильярдные столы были сдвинуты к стене, чтобы освободить место. Делегаты от «Кауйде» бродили в этом пространстве. — Ну, написали, что Одрия — древнего рода, — сказал дон Фермин. — Он‑то чем виноват? Люди зарабатывают деньги как могут и на чем могут — на генеалогии в том числе. Вашингтон и Мартинес разговаривали, стоя у самой двери, Солорсано, присев на стол, листал газету, Аиду и Хакобо было почти не видно в полутемном уголку. Птичка устроилась на полу, а Эктор через щелку в двери смотрел во двор. — Трамвайщики политических требований не выдвигали, — сказал Сантьяго. — Только повышение жалованья. Их профсоюз прислал письмо в Федерацию Сан‑Маркоса, просили у студентов поддержки. Мы подумали, что такую возможность упускать нельзя. — Я говорил апристам, чтоб приходили по одному, но им на конспирацию наплевать, — сказал Вашингтон. — Явятся, как всегда, всей оравой. — Ну, тогда позвони этому писаке, пусть признает и за нами право носить титул, — сказала сеньора Соила. — Выискался аристократ — Одрия! Совсем уж! Опасения Вашингтона подтвердились: через несколько минут пришли впятером делегаты АПРА: Сантос Виверо, Аревало, Очоа, Уаман и Сальдивар. Не голосуя, его и решили выбрать председателем. Он был костлявый, седоватый, со впалыми щеками — очень благообразный. Как всегда, перед дискуссией началась легкая шутливая пикировка и перебранка. — И решили провести в университете забастовку солидарности, — сказал Сантьяго. — Я знаю, почему ты так заботишься о конспирации, — поддевал Виверо Вашингтона, — если, не дай бог, нас заметут, коммунизм у нас в Перу кончится — вас ведь всего ничего. А мы пятеро — капля в море, которое называется АПРА. — Ага. Это то самое море, которое пьяному по колено, — сказал Вашингтон. Эктор оставался на своем наблюдательном пункте у дверей, все говорили тихо, приглушенными голосами, и стоявший в комнате негромкий ровный гул иногда вдруг прорезался смешком или восклицанием. — Сами мы не могли объявить забастовку: у нас было всего восемь мандатов, — сказал Сантьяго. — Надо было сблокироваться с апристами. Вот мы и устроили в бильярдной эту встречу. Там, Карлитос, все и началось. — Я сомневаюсь, что они поддержат забастовку, — шепнула Аида. — Все будет зависеть от Сантоса Виверо: если он согласится, остальные пойдут за ним как бараны. У апристов ведь знаешь как: что лидер сказал, то и хорошо. — Это была первая крупная дискуссия, — сказал Сантьяго. — Я был против забастовки солидарности, а Хакобо возглавлял тех, кто стоял за нее. — Ну, товарищи, к делу! — похлопал в ладони Сальдивар. — Давайте поближе, начинаем. — Нет, не потому, что хотел идти наперекор Хакобо, — сказал Сантьяго. — Просто я думал, что студенты нас не поддержат и затея наша провалится. Однако остался в меньшинстве. — Гусь свинье не товарищ, — засмеялся Вашингтон. — Мы, Сальдивар, — рядом, но не вместе. — Знаешь, эти встречи с апристами больше всего напоминали товарищеский матч по футболу, — сказал Сантьяго. — Начиналось с объятий, а кончалось иногда потасовкой. — Ладно, не хотите быть товарищами — не надо, — сказал Сальдивар. — Давайте начинать, а не то я в кино пойду. Смех и разговоры стали стихать; все уселись вокруг Сальдивара, а он с траурной торжественностью объявил повестку дня: сегодня нам предстоит решить, товарищи, поддержит ли Федерация забастовку трамвайщиков, выяснить, товарищи, способны ли мы выработать общую платформу. Хакобо поднял руку. — В нашей секции мы репетировали это собрание как балет, — сказал Сантьяго. — Заранее было намечено, кому за кем выступать, кто какие аргументы приводит, кто и как опровергает доводы противника. Он стоял — лохматый, с распущенным галстуком, говорил тихим голосом: забастовка — это великолепная возможность пробудить в студенческой среде политическое самосознание. Руки его висели вдоль туловища: и развернуть движение, которое перерастет в борьбу за освобождение ранее арестованных студентов и всеобщую политическую амнистию. Он замолчал, и тотчас поднял руку Уаман. — Я возражал против забастовки по тем же соображениям, что и априст Уаман, — сказал Сантьяго. — Но поскольку секция приняла решение провести забастовку, мне пришлось спорить с ним. Это и есть, Карлитос, демократический централизм. Уаман был маленький, жеманный: мы потратили три года, чтобы восстановить уничтоженные центры и Федерацию Сан‑Маркоса — с элегантными манерами — и как можно объявлять забастовку, причина которой вне университета, — одной рукой он брался за лацкан пиджака, а другая порхала, как бабочка, — а если секции отвергнут эту идею, мы потеряем доверие студенчества, — а голос у него был звучный и гибкий, хорошо поставленный и все же иногда срывавшийся, — а за этим могут последовать репрессии властей, которые разгонят центры и Федерацию, еще не успевшие начать свою полноценную деятельность. — К тому времени я уже знал, что такое партийная дисциплина, — сказал Сантьяго. — Я усвоил, что нарушение ее приведет к хаосу. Нет, Карлитос, я не оправдываюсь. — Конкретней, Очоа, — сказал Сальдивар. — Ближе к делу. — Да ближе некуда, — сказал Очоа. — Я спрашиваю: достаточно ли сильна Федерация Сан‑Маркоса, чтобы начать наступление на диктатуру. — Чтобы не терять времени, сам и ответь, — сказал Эктор. — И если нет, но все же решится объявить забастовку, — продолжал Очоа, — чем тогда будет это выступление, я спрашиваю. — Будет ли тогда это выступление провокацией? — Я спрашиваю: да или нет, — и со всей ответственностью отвечаю: да! — Вот в самый разгар таких дискуссий я вдруг сознавал, что никогда не стану настоящим революционером, истинным солдатом партии, — сказал Сантьяго. — Совершенно неожиданно мне становилось тошно, дурно, тоскливо, появлялось ощущение, что я бездарно трачу время. — Романтический юнец не любил дебатов, — сказал Карлитос. — Ему хотелось эпохальных событий, хотелось бросать бомбы, стрелять, штурмовать казармы. Перечитал ты романов, Савалита. — Я знаю, тебе не хочется отстаивать забастовку, — сказала Аида. — Можешь успокоиться: апристы — против, а без них Федерация отклонит наше предложение. — Вот бы кто‑нибудь изобрел таблетки или свечки от сомнений, — говорит Сантьяго. — Представь, Амбросио, как было бы замечательно: принял, запил водичкой или засунул в задницу — и готово: верую! Он вскинул руку и заговорил, не дожидаясь, пока Сальдивар предоставит ему слово: забастовка сплотит Центры, закалит делегатов, и низовые ячейки поддержат идею — разве они не выразили свое доверие уже тем, что выбрали их в Федерацию? — Точно так я исповедовался по четвергам, перед причастием, — сказал Сантьяго. — Потому ли мне снились голые женщины, что я хотел, чтобы они мне приснились, или потому, что так хотел дьявол, а я не смог победить его? Навязывал ли он их мне или я сам вызывал их? — Нет, ты не прав, из тебя получился бы революционер, — сказал Карлитос. — Если бы мне пришлось отстаивать чуждые мне идеи, я бы ничего членораздельного не смог бы сказать — мычал бы только или сопел. — Что ты делаешь в «Кронике», Карлитос? — сказал Сантьяго. — Чем мы с тобой занимаемся каждый божий день? Сантос Виверо поднял руку, с кротким нетерпением пережидая выкрики, и, прежде чем начать, закрыл глаза, прокашлялся, как бы разрешая последние сомнения. — В последнюю минуту все переигралось, — сказал Сантьяго. — Нам казалось, что апристы против забастовки и, значит, ее не будет. А если бы ее не было, я бы, наверно, не служил в «Кронике». Мне кажется, товарищи, что задачей текущего момента является не университетская реформа, а борьба против диктатуры. А для того, чтобы действенно отстаивать гражданские свободы, требовать амнистии для политзаключенных и высланных, легализации партий, надо, товарищи, крепить союз рабочих и студентов или, как сказал великий философ, работников умственного и физического труда. — Еще раз процитируешь Айю де ла Торре, — я прочту тебе весь «Коммунистический манифест», — сказал Вашингтон. — Он у меня под рукой. — Знаешь, Савалита, ты мне напоминаешь старую проститутку, вздыхающую о погибшей молодости, — сказал Карлитос. — Мы и здесь с тобой расходимся. Я выбрасываю из головы все, что было со мной раньше, и уверен, что самое важное случится завтра. А ты с восемнадцати лет вроде и не живешь вообще. — Перестань, не перебивай его, — прошипел Эктор. — Он же поддерживает забастовку. А забастовка может стать отличной возможностью, ибо товарищи транспортники доказали свое мужество и решимость, а их профсоюз не кастрирован желтыми. Напоминаю, что делегаты должны не слепо следовать за низовыми ячейками, а, наоборот, вести их за собой, прокладывать им курс, побуждать их к действию, тормошить, товарищи, тормошить и будоражить. — После речи Виверо снова заговорили апристы, потом — опять мы. — сказал Сантьяго. — Наконец пришли к соглашению, покинули бильярдную, и в ту же ночь Федерация объявила забастовку солидарности с трамвайщиками. Ровно через десять дней меня арестовали, Карлитос. — Это было твое боевое крещение, — сказал Карлитос. — Точнее, не крещение, а соборование.
— Значит, лучше б тебе было дома сидеть, в Пукальпу не ездить, — говорит Сантьяго. — Лучше было бы, — говорит Амбросио. — Да кто ж знал?! Верно говорит, дело говорит, закричал Трифульсио. По площади прокатилось вялое рукоплескание, два‑три голоса гаркнули «ура!» и «да здравствует!». Стоя у ступенек трибуны, Трифульсио глядел на толпу — рябь ходила по ней, как по морю во время дождя. Ладони у него горели, но он продолжал хлопать. — Первое: кто тебя послал к колумбийскому посольству кричать «Да здравствует АПРА!»? — сказал Лудовико. — Второе: назови сообщников. Третье: где они? Ну, Тринидад Лопес, живо, живо! — Да, кстати, — говорит Сантьяго. — Почему ты все‑таки сбежал? — Садитесь, Ланда, — сказал дон Фермин. — Мы и так уж настоялись сегодня на мессе. Садитесь, дон Эмилио. — Надоело на других горб ломать, — говорит Амбросио. — Дай, думаю, попробую на себя поработать. Он выкрикивал то «Да‑здравствует‑дон‑Эмилио‑Аревало!», то «Слава‑генералу‑Одрии!», то «Аре‑ва‑ло‑Од‑ри‑я!». С трибуны ему незаметно махали, шипели сквозь зубы: сколько раз было говорено — ораторов не прерывать, но Трифульсио не слушался: первым начинал рукоплескать, последним останавливался. — Ей‑богу, это не пластрон, а удавка какая‑то, — сказал сенатор Ланда. — Замучили вы меня этикетом. Какого дьявола? Я — сельский житель. — Ну, Тринидад Лопес, отвечай, — сказал Иполито. — Кто и где? Ну, отвечай, не томи. — А я думал, папа тебя рассчитал, — говорит Сантьяго. — Теперь я знаю, Фермин, почему он не согласился представлять в сенате Лиму, — сказал Аревало. — Чтоб не носить фрак и котелок. — Боже упаси, — говорит Амбросио. — Он как раз хотел, чтоб я остался, просил меня. Это вы спутали, ниньо. Время от времени он склонялся над перилами, вскидывал руки над головой — «ура Эмилио Аревало!» — и первым рычал «р‑р‑а‑а!» — «ура генералу Одрии!» — и снова издавал громоподобный рык. — Парламент хорош для тех, кому делать нечего, — сказал дон Фермин. — Для вас, землевладельцев. — Не серди меня, Тринидад Лопес, не доводи до крайности, — сказал Иполито. — Готово, довел. — Я впутался во все это лишь потому, что президент настоял, чтобы я баллотировался по округу Чиклайо, — сказал сенатор Ланда. — В чем горько раскаиваюсь. Кто хозяйством‑то будет заниматься? Да еще манишка окаянная. — Откуда ты узнал о смерти старика? — говорит Сантьяго. — Пожалуйста, не придуривайся, — сказал дон Фермин. — Став сенатором, ты помолодел лет на десять. А уж выборы — это не выборы, а одно удовольствие. Жаловаться тебе не приходится. — Из газеты узнал, — говорил Амбросио. — Ох, как я по нем горевал. Папа ваш, дон Фермин, он великий человек был. Площадь теперь гудела и рокотала, пела и выкрикивала здравицы. Но грянувший из рупоров, установленных на крыше мэрии, на колокольне, в кронах пальм, с перекрестка, голос дона Эмилио Аревало заглушил все звуки. Даже в Скиту Блаженной умудрился Трифульсио приладить громкоговоритель. — Ну‑ну, не преувеличивай, — сказал сенатор Аревало. — Ланде было легко: он баллотировался один. А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона. — Вот видишь, как нехорошо: рассердил Иполито и получил, — сказал Лудовико. — Отвечай, кто они, где скрываются. Отвечай, Тринидад, пока опять не попало. — Разве я виноват, что по второму списку в Чиклайо шли апристы? — засмеялся сенатор Ланда. — Спрашивать надо с Избирательной комиссии, а не с меня. Ну где ж флаги‑то? — выпучив от изумления глаза, спросил вдруг Трифульсио. Его собственный скатан и спрятан под рубашку, и он выдернул его и вскинул над головой, с вызовом показав толпе. Над соломенными шляпами, над газетными треуголками, которые многие смастерили, спасаясь от зноя, взметнулось несколько флажков. Да где ж остальные, зачем тогда и приходить‑то было, чего они их прячут? Замолчи, негр, цыкнул на него тот, главный, все идет как должно. Но Трифульсио не унимался: пить‑то пили, а про флажки забыли. Оставь их в покое, отвечал главный, все нормально. А Трифульсио ему: ну до чего ж неблагодарные твари, дон! — А от какой же болезни он умер? — говорит Амбросио. — Ланда от этих предвыборных фортелей помолодел, а у меня седины прибавилось, — сказал сенатор Аревало. — Хватит с меня выборов. Сегодня вечером переменю пять девиц. — Сердце, — говорит Сантьяго. — А может быть, оттого, что слишком много огорчений я ему доставлял. — Пять? — засмеялся сенатор Ланда. — Пожалей себя. — А вот теперь наш Иполито распалился по‑настоящему, — сказал Лудовико. — Вот теперь он тебя достанет. Ай, мамочки мои! — Ну зачем же так? — говорит Амбросио. — Ведь он вас так любил, так любил. Всегда повторял: Сантьяго я больше всех люблю.
Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 280; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |