Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Часть третья 8 страница




Он швырнул в чемодан майку и мрачно вздохнул. Амбросио поглядел на Амалию и подмигнул ей, но она отвернулась.

— Тебе смешно, негр, тебя‑то это не касается, — сказал Лудовико. — Конечно, ты выбился наверх, а про тех, кто служит, и не вспоминаешь. Побыл бы в моей шкуре, по‑другому бы запел.

— Не принимай близко к сердцу, — сказал Амбросио.

— Да, поглядел бы я на тебя, когда б тебя в твой законный выходной выдернули — «самолет в пять». — Он тоскливо посмотрел на Амбросио, потом на Амалию. — Зачем? На сколько? Ничего не известно. И что там вообще творится, в Арекипе этой?

— Да ничего не творится, прокатишься, посмотришь новые места, — сказал Амбросио. — Смотри на это как на экскурсию. Иполито с тобой?

— Со мной, — сказал Лудовико, запирая чемодан. — Ах, негр, негр, как было славно, когда мы работали при доне Кайо. До самой смерти жалеть буду, что меня перевели.

— Сам виноват, — засмеялся Амбросио. — Не ты ли все время ныл, что времени ни на что не остается? Не вы ли с Иполито просили о переводе?

— Ну, ладно, располагайтесь, — сказал Лудовико, и Амалия чуть не сгорела со стыда. — Когда будешь уходить, ключ отдай донье Кармен, она у ворот. — Он мрачно помахал им на прощанье и открыл дверь. Амалия почувствовала, как волна ярости захлестнула все ее тело, и поднявшийся на ноги Амбросио, увидев, какое у нее сделалось лицо, замер.

— Он знал, что я здесь, он не удивился, когда увидел меня. — И глаза ее и руки грозили Амбросио. — Это все брехня, что ты его ждал, он тебя пускает в комнату для…

— Он не удивился, потому что я ему сказал, что ты моя жена, — сказал Амбросио. — Неужели ж я со своей женой не могу прийти сюда, как захочу?

— Никакая я тебе не жена и не была никогда, — кричала Амалия. — Кем ты меня перед ним выставил?

— Лудовико мне все равно как брат, и я у него как у себя дома, — сказал Амбросио. — Чего чепуху‑то молоть. Я могу тут делать все, что мне вздумается.

— Он решил, наверно, что я какая‑нибудь уличная, он даже и не смотрел в мою сторону, и руки не подал. Он подумал, что…

— Руки он тебе не подал, потому что знает, как я ревнив, — сказал Амбросио. — И не смотрел на тебя, чтоб меня не дразнить. Брось Амалия, брось.

 

Официант подал ему стакан воды, и он, на мгновение умолкнув, отпил глоток, прокашлялся: правительство признательно всем гражданам Кахамарки и особенно — членам оргкомитета по встрече президента за их усилия, направленные на то, чтобы визит главы государства стал первостепенным политическим событием, и решил, и увидел за тюлевой дымкой стремительную череду новых лиц, новых тел, но событие это неизбежно повлечет за собой крупные расходы, и было бы неразумным обременять ими граждан Кахамарки, которые и так потратили немало времени и сил. В наступившей тишине он слышал учащенное дыхание тех, кто внимал ему, и видел, как в устремленных на него глазах зажглось хитроватое любопытство: она — и Маловия, она — и Карминча, она — и Китаянка. И снова покашлял, и снова чуть обозначил улыбку: а поскольку министерство поручило ему передать в распоряжение комитета некую сумму, компенсирующую эти траты, и тотчас выросла фигура дона Ремихио Сальдивара, она — и Ортенсия, ни слова больше, сеньор Бермудес, и он почувствовал во рту сгусток вязкой и тягучей, как семя, слюны. Еще когда только учреждался наш комитет, префект обещал выхлопотать компенсацию за наши расходы, и дон Ремихио Сальдивар с величавой надменностью словно что‑то оттолкнул от себя, и уже тогда мы решили отказаться от этой компенсации. Одобрительный шумок, провинциальная спесь на лицах, а он приоткрыл рот, сощурился: но вам недешево обойдутся, сеньор Сальдивар, эти привозы‑увозы крестьян, довольно и того, что вы потратитесь на банкеты и сам прием, и гул стал негодующим, и парламентарии Кахамарки обиженно заерзали в креслах, и дон Ремихио Сальдивар снова с великолепным презрением взмахнул руками: мы не возьмем у правительства ни гроша, обойдемся! Мы примем президента на свой счет, таково их единогласное решение, их фонда с лихвою хватит на все издержки, Кахамарка не нуждается в подачках, чтобы достойно встретить Одрию. Он встал, склонил голову, и силуэты за тюлем растаяли, как дым: он не смеет настаивать, он вовсе не хотел обидеть граждан Кахамарки и от имени президента благодарит их за рыцарское великодушие и щедрость. Уйти еще было нельзя, потому что официанты с подносами влетели в гостиную. Он стоял в самой гуще людей, пил апельсиновый сок, двигал морщинами в ответ на шутки. Знайте наших, сеньор Бермудес, и дон Ремихио Сальдивар подвел к нему носатого седого человека: доктор Лануса за свой счет заказал пятнадцать тысяч флажков, не говоря уж о том, что наравне со всеми внес свою долю в фонд комитета. И представьте, сеньор Бермудес, вовсе не потому, что добился, чтобы шоссе прошло вплотную к его усадьбе, засмеялся депутат Аспилькуэта. Все засмеялись, и сам доктор Лануса тоже. Ох уж эти кахамаринцы, для красного словца не пожалеют и отца. Да, господа, вы действуете с размахом, сказал он. Ну, сеньор Бермудес, в порядке ли у вас печень? — и он увидел искрящиеся весельем глаза депутата Мендиэты над стаканом пива, — мы вам приготовили знатное угощение. Он взглянул на часы: ох, как поздно! сожалею, господа, но мне пора. Руки, лица, «очень было приятно познакомиться», «до скорого свидания». Сенатор Эредиа и депутат Мендиэта проводили его до лестницы, где топтался смуглый толстячок с искательным выражением лица. Позвольте представиться, дон Кайо, — инженер Лама, и он подумал: должность? сделка? ходатайство? — член комитета. Очень приятно, чем могу быть полезен? Простите, что выбрал такое неподходящее время, дон Кайо, но мой племянник, и мать совершенно потеряла голову, упросила меня. Улыбкой он ободрил его и достал записную книжку: ну, так что же натворил ваш племянник? Мы с таким трудом отправили его в университет Трухильо, а там он попал в дурную компанию, связался с проходимцами, а ведь до этого никогда не лез в политику. Хорошо, я лично займусь им. Как зовут? где его арестовали — в Трухильо или в Лиме? Спустился по лестнице, а на проспекте Колумба уже зажглись фонари. Амбросио и Лудовико покуривали у дверей. Увидев его, бросили сигареты. В Сан‑Мигель.

 

— Первый поворот направо, — сказал Сантьяго. — Вон эта желтенькая развалюха. Вот. Тормози.

Он нажал кнопку звонка, просунул голову в щель и увидел на площадке лестницы Карлитоса в пижамных штанах и с полотенцем на плече. Вернулся к машине.

— Чиспас, если торопишься, поезжай, мы доберемся в Кальяо на такси, газета нам оплачивает дорогу.

— Я вас отвезу, — сказал Чиспас. — Ну, теперь‑то мы с тобой будем видеться? И Тете по тебе соскучилась. Можно мне ее как‑нибудь прихватить? Или ты и на нее взъелся?

— Да ни на кого я не взъелся, — сказал Сантьяго, — ни на нее, ни на стариков. Я скоро заеду повидаться. Я хочу только, чтоб вы усвоили: я буду жить отдельно, и чтобы свыклись с этим.

— Сам прекрасно понимаешь, что они никогда с этим не свыкнутся, — сказал Чиспас. — Ты отравил им существование, так что, академик, лучше брось свою фанаберию.

Но тут на улицу вышел Карлитос, растерянно взглянул на машину, на Чиспаса, и тот замолчал. Сантьяго распахнул дверцу: садись, садись, знакомься, это мой брат, он нас отвезет. Залезайте, сказал Чиспас, мы все поместимся. Он рванул с места вдоль трамвайных путей, и некоторое время все молчали. Чиспас протянул сигареты, думает он, и Карлитос искоса поглядел на нас, рассматривая поблескивающий никель, яркие чехлы, безупречную элегантность Чиспаса.

— Ты даже не заметил, что у меня новый автомобильчик, — сказал Чиспас.

— Да, верно, — сказал Сантьяго. — А «бьюик» продали?

— Нет, этот драндулет — мой собственный. В рассрочку купил. Еще месяца не проездил. А зачем вам в Кальяо?

— Интервью с начальником таможни, — сказал Сантьяго. — Мы с Карлитосом делаем статью о контрабанде.

— А‑а, — сказал Чиспас и, помолчав, добавил: — Знаешь, мы теперь покупаем «Кронику», только не знаем, где твои статьи. Почему не подписываешь своим именем? Стал бы знаменитостью.

Помнишь, Савалита, какие весело‑изумленные глаза сделались у Карлитоса, помнишь, как неловко тебе стало после этих слов? Чиспас пересек Барранко, Мирафлорес, свернул на проспект Пардо. Разговор шел с долгими мучительными паузами, а Карлитос вообще помалкивал, поглядывал на братьев с ироническим недоумением.

— Чертовски, наверно, интересно быть журналистом, — сказал Чиспас. — Я бы не смог, для меня и письмо написать — мука. А ты, Сантьяго, попал в свою стихию.

Перикито с фотоаппаратами через плечо поджидал их в дверях таможни, чуть поодаль стоял редакционный пикап.

— Как‑нибудь на днях, в это же время заеду, — сказал Чиспас. — Вместе с Тете. Идет?

— Идет, — сказал Сантьяго. — Спасибо, что подбросил нас.

Чиспас, помявшись в нерешительности, открыл было рот, но ничего не сказал, а только помахал на прощанье. Сантьяго и Карлитос посмотрели вслед разбрызгивавшей лужи машине.

— Он и правда твой брат? — Карлитос недоверчиво покрутил головой. — Так твое семейство деньги гребет лопатой?

— Чиспас сказал, что они на краю пропасти.

— Хоть бы денек побыть на таком краю, — сказал Карлитос.

— Ну, что ж вы, черти, — сказал Перикито, — полчаса жду. Слыхали новости? Военное правительство. Это из‑за волнений в Арекипе. Требуют отставки Бермудеса. Одрии — конец.

— Чему ты радуешься? — сказал Карлитос. — Одрии — конец, а чего начало?

 

 

В воскресенье в два часа встретились с Амбросио, пошли в кино, потом пообедали в кафе возле площади Армас, потом долго гуляли. Сегодня это произойдет, думала Амалия, не иначе как сегодня. Он время от времени взглядывал на нее, и она понимала, что он тоже думает: сегодня это случится. Тут, на Франсиско Писарро, есть хороший ресторанчик, сказал Амбросио, когда стемнело, там и креольская кухня, и китайская, они поели и выпили так, что еле поднялись. Тут танцулька поблизости, сказал Амбросио, пойдем посмотрим. За станцией железной дороги стоял круглый шатер, музыканты сидели на дощатом помосте, а на землю положены были циновки, чтоб танцующие не пачкали ноги глиной и грязью. Амбросио то и дело приносил в бумажных стаканчиках пиво. Народу было много, пары топтались в тесноте, задевали друг друга, иногда вспыхивала драка, но двое крепышей вышибал разгореться ей не давали: разнимали драчунов, выкидывали их вон. Напилась я, кажется, подумала Амалия. В груди вдруг стало горячо, словно что‑то отпустило, и она сама вытянула Амбросио в круг, и они, обнявшись, оказались в густой толчее, а музыка все не кончалась. Амбросио крепко прижимал ее к себе, Амбросио отпихнул пьяного, который попытался мимоходом ее ущипнуть, Амбросио поцеловал ее в шею, и все это было словно не с нею, словно она смотрела на это из дальней дали. Амалия хохотала. А потом пол стал медленно вращаться, плавно уходить из‑под ног, и она, чтобы не упасть, ухватилась за Амбросио: что‑то мне нехорошо. Она слышала, как он засмеялся, почувствовала, что он ведет ее куда‑то, и очутилась на улице, и на свежем воздухе пришла в себя, но не совсем. Она шла, держась за него, ощущала его руку у себя на талии и говорила: знаю, знаю, зачем ты меня напоил. Но ей было радостно — а куда мы идем? — и казалось, ноги вязнут — а я и сама знаю, куда ты меня ведешь. Она как в тумане увидела, узнала комнату Лудовико. Она обнимала Амбросио, она прижималась к Амбросио, искала губами губы Амбросио, говорила: я тебя ненавижу, Амбросио, сколько ты горя принес, и как будто не она, а другая Амалия позволила раздеть себя и положить на кровать, и подумала: что ж ты плачешь, дура? И сейчас же ее охватили твердые руки, и сверху навалилась какая‑то тяжесть, и дыхание пресеклось. Она чувствовала, что уже не смеется и не плачет, и вдруг увидела вдалеке лицо Тринидада. И тут ее затрясли за плечо. Она открыла глаза, в комнате горел свет, шевелись, сказал ей Амбросио, застегивая рубашку. А который час? Четыре утра. Голова у нее была точно чугунная, все тело ломило, что ж хозяйка скажет? Амбросио подавал ей блузку, чулки, туфли, и она торопливо стала одеваться, стараясь не встречаться с ним глазами. Улица была пустынна, и ветерок теперь не освежал, а пробирал до костей. Она не противилась, когда Амбросио притянул ее к себе и поцеловал. Скажу, тетушка заболела, не могла ее оставить, подумала она, или мне стало нехорошо, и тетушка не позволила идти. Амбросио время от времени гладил ее по голове, но не произносил ни слова, и она тоже молчала. Когда небо над крышами слабо засветилось, приехал автобус; сели, доехали до площади Сан‑Мартин, и уже наступило утро, и уже бегали из подъезда в подъезд мальчишки с пачками газет под мышкой. Амбросио проводил ее до трамвайной остановки. Амбросио, сказала она, теперь‑то не будет, как в тот раз? Ты моя жена, сказал Амбросио, я тебя люблю. Он держал ее за плечи, пока не подошел трамвай. Она махала ему из окна и смотрела, как он уплывает назад и становится все меньше и меньше.

 

Машина спустилась по проспекту Колумба, обогнула площадь Болоньези, выехала на проспект Бразилии. Из‑за пробок и светофоров до Магдалены добирались полчаса, зато потом, вырвавшись с проспекта, пронеслись по темным улицам и через несколько минут оказались в Сан‑Мигеле: не высыпаюсь, надо сегодня пораньше лечь. Полицейские на углу отдали честь. Он вошел в дом, горничная накрывала на стол. С лестницы он окинул взглядом гостиную и столовую: в вазах — свежие цветы, серебро и бокалы сверкают, чистота и порядок. Снял пиджак, без стука вошел в спальню. Ортенсия сидела у трюмо, красила ресницы.

— Кета не хотела идти, когда узнала, что будет Ланда. — Ее отражение улыбнулось ему; он швырнул пиджак на кровать, прикрыв голову дракона на покрывале. — Ее от него в сон клонит, беднягу. Ты бы звал иногда кого‑нибудь помоложе, покрасивей, ей надоело обхаживать твоих стариков.

— Водителей надо накормить, — сказал он, развязывая галстук. — Я приму ванну. Принеси мне, будь добра, стакан воды.

Он вошел в ванную, пустил горячую воду, разделся, не запирая двери, смотрел, как наполняется ванна, как горячий пар окутывает комнату, слушал, как распоряжается Ортенсия. Потом она вошла, неся стакан воды. Он принял таблетку.

— Может, выпьешь чего‑нибудь? — спросила она от дверей.

— Потом, когда искупаюсь. Достань мне чистое белье, пожалуйста.

Он влез в ванну, погрузился по шею и пролежал в полной неподвижности, пока вода не начала остывать. Потом намылился, встал под холодный душ, причесался и, не одеваясь, пошел в спальню. На спине у дракона лежали свежая сорочка, белье, носки. Медленно оделся, время от времени затягиваясь дымившей в пепельнице сигаретой. Потом из кабинета позвонил Лосано, в президентский дворец, в Чаклакайо. Потом спустился в гостиную, где уже сидела Кета. На ней было черное, сильно декольтированное платье, в волосах — старивший ее шиньон. Ортенсия и Кета пили виски и крутили пластинки.

 

Когда Лудовико заступил на место Иностросы, дела пошли повеселей. Почему? Потому что Иностроса был редкостный зануда, а Лудовико — свой парень. Самое выматывающее, дон, что было? Не то, что приходилось делать кое‑что для сеньора Лосано, и не то, что никакого тебе графика и неизвестно когда выпадет выходной, — а ночи, дон, вот погибель‑то где была. Вези дона Кайо в Сан‑Мигель и жди, иногда и до утра. Сиди сиднем и спать не смей. Теперь узнаешь, почем фунт лиха, сказал Амбросио, когда Лудовико впервые заступил на дежурство, а тот, поглядывая на особнячок, сказал: вот, значит, где дон Кайо свил себе гнездышко. С Лудовико хоть поговорить можно было, а то Иностроса разляжется на сиденьи и дрыхнет. А они с Лудовико залезали на стену в саду и беседы беседовали: оттуда вся улица как на ладони. Видели, как входил в дом дон Кайо, слышали голоса, Лудовико потешал Амбросио — рассказывал, что там делается: вот сейчас разлили, а теперь выпили, а когда вспыхивал верхний свет — вот, разнуздались, самое веселье пошло, куча мала. Иногда подходили к ним двое постовых с угла, и тогда курили, разговаривали вчетвером. Одно время стоял там, дон, парень с удивительным голосом, замечательно он пел, «Куколка» была его коронным номером, чего ж ты талант свой зарываешь, говорили они ему, чего тебе киснуть в полиции, меняй специальность. Где‑то к полуночи начиналась самая тоска, время будто вовсе замирало, один Лудовико не унывал, языком молол, выкладывал одну байку за другой, и все про Иполито, или показывал на балкон, причмокивал, жмурил глаз и нес такое, что, простите, дон, у всех четверых так начинало зудеть, что хоть беги к девкам. Любил он и насчет хозяйки пройтись: сегодня утром, когда мы дона Кайо доставили, я, негр, ее видел. Врал, конечно. Она в халатике, негр, была, а халатик, что твоя кисея, розовый и насквозь просвечивает, на ногах — китайские туфельки, а глазки так и сверкают. Раз взглянет — помрешь, второй — воскреснешь, а третий раз — опять помер. Такой забавник он был, не соскучишься. Конечно, про сеньору Ортенсию, про кого ж еще.

 

В дверях она столкнулась с Карлотой, та шла за хлебом: да где ж ты была, да куда ж ты пропала? Пришлось переночевать у тетки в Лимонсильо, та захворала, нельзя было оставить. А хозяйка очень сердилась? Вместе пошли в булочную: да она и не заметила, не до того было, всю ночь не спала, слушала, что передают из Арекипы. Амалия успокоилась. А ты знаешь, что в Арекипе — революция? — говорила взбудораженная Карлота, — и хозяйка так изнервничалась, что и их с Симулой заразила, и они до двух часов ночи торчали в буфетной, слушали радио. Да что там в Арекипе, говори толком. Там забастовки, стачки, волнения, убитые есть, а сейчас требуют, чтоб хозяина нашего из правительства убрали. Дона Кайо? Да, дона Кайо, а хозяйка нигде его не может разыскать, всю ночь ругалась на чем свет стоит и звонила сеньорите Кете. Запасайтесь, сказал им китаец‑булочник, берите побольше, если завтра будет революция, торговать не буду. Шли обратно, и все толковали: что же это творится? что же это будет? А за что хотят прогнать дона Кайо, а, Карлота? Хозяйка ночью кричала, за то, что слишком с ними церемонился — и вдруг Карлота схватила ее за руку, поглядела ей прямо в глаза: а ведь ты все наврала насчет тетки, ты не в Лимонсильо была, а у своего хахаля, у тебя все на лице написано. Да, глупая, у какого еще хахаля, говорят тебе, тетка захворала. Амалия глядела на Карлоту честно и серьезно, а по хребту бежали мурашки, жаром так и обдавало от счастья. Вошли в дом, а в гостиной сидела нахмуренная Симула, слушала радио. Амалия побежала к себе, быстро приняла душ, слава богу, никто ничего не спросил, не заметил, а когда с подносом поднималась в спальню, услышала позывные радиостанции «Время» и голос диктора. Хозяйка курила, сидя в постели, и на ее «доброе утро» даже не ответила. Правительство слишком долго сносило выходки тех, кто сеет смуту и ведет в Арекипе действия, направленные на подрыв основ, говорило радио, рабочие должны вернуться на заводы, студенты — в университет, и тут она встретилась глазами с хозяйкой, которая словно сейчас ее заметила: а газеты где? Живо, живо! Да, сеньора, сию минуту, и вылетела из спальни, очень довольная, что не пришлось держать ответ. Взяла у Симулы денег, понеслась в киоск на углу. Наверно, что‑то серьезное случилось, никогда еще не видела хозяйку такой бледной. Когда она вошла, та прямо прыгнула из кровати, схватила газеты, стала их листать. В кухне спросила Симулу, неужто вправду — революция? неужто Одрию скинут? Та пожала плечами: ну, уж нашего‑то хозяина точно скинут, его все ненавидят. Через минуту они услышали, что хозяйка спускается, побежали в буфетную, стали слушать: алло, алло, ты, Кетита? В газетах ничего нового, да что ты, я глаз не сомкнула — и увидели, как в ярости она швырнула на пол «Кронику», — эти сволочи тоже требуют отставки Кайо, столько лет они ему кадили, а теперь — такой поворот, Кетита. Она кричала в трубку, она ругалась. Амалия и Карлота только переглядывались. Нет, Кетита, не приезжал и не звонил, бедняга, наверно, выше головы занят Арекипой, может быть, он уже там. Ах, да их всех перестрелять надо, чтобы закаялись бунтовать, Кетита.

 

— Старуха Ивонна ругает правительство и тебя — особенно, — сказала Ортенсия.

— Ты поосторожней с ней, она меня убьет, если узнает, что я тебе это рассказала, — сказала Кета. — Мне опасно сериться с этой гадюкой.

Он прошел мимо них к бару. Бросил в стакан два кубика льда, плеснул, не разбавляя, виски и сел. Горничные, уже в наколках, фартучках и одинаковых платьях, сновали вокруг стола. Водителей покормили? Покормили, сеньор. От ванны его клонило в сон, лица Ортенсии и Кеты виделись смутно, как в дымке, он слышал их смешки и голоса, но слов не разбирал. Ну, так что там говорила старуха?

— Знаешь, это она в первый раз позволяет себе крыть тебя прилюдно, — сказала Кета. — До сих пор только сюсюкала.

— Она говорила Робертито, что Лосано часть полученных денег передает тебе, — сказала Ортенсия. — И ведь знает, кому говорить: Робертито первый сплетник и вестовщик в Лиме.

— И еще говорит, что если по‑прежнему будут из нее кровь высасывать, она бросит ремесло и вернется к нравственной жизни, — засмеялась Кета.

Он привычно осклабился, собрал морщины у глаз: о, если бы они были немые, о, если бы с женщинами можно было объясняться жестами. Кета потянулась за подсоленной соломкой, и груди ее выпрыгнули из глубокого выреза платья.

— Эй, не дразни меня, — сказал Ортенсия. — Прибереги свои прелести для Ланды.

— Его даже этим не проймешь, — сказала Кета. — Он тоже, кажется, на пути к нравственной жизни.

Обе смеялись, а он слушал их, потягивая виски. Вечно одно и то же — ты знаешь новость? — те же сплетни, те же шуточки — Робертито был любовником Ивонны! — а сейчас приедет сенатор Ланда, и наутро у него появится чувство, что скоротали еще одну ночь, неотличимую от всех предыдущих. Ортенсия поднялась сменить пластинку. Кета снова наполнила стаканы, какая унылая рутина. Они успели выпить еще по стакану, когда у ворот раздался скрип тормозов.

 

И вот, дон, Лудовико скрашивал им это ожидание. Ротик, губки, зубки сверкают как звезды, и пахнет от нее розами, а фигура такая, что мертвец из могилы восстанет, очень ему нравилась сеньора Ортенсия. Но на самом деле он при встрече боялся глаза на нее поднять, боялся дона Кайо. А он, Амбросио? Нет, дон, что вы, он, Амбросио, только слушал и посмеивался, ничего про нее не говорил, да вовсе не казалась она ему существом из другого мира, он просто ждал, когда же рассветет и можно будет завалиться спать. Другие, дон? Сеньорита Кета тоже не очень‑то прельщала? Нет, дон, не очень. Хорошенькая, конечно, но где ж тут думать о женщинах при такой‑то каторжной службе, когда мечтаешь только о выходном, чтобы отоспаться за все эти жуткие ночи. Нет, Лудовико был не такой, дон, он задрал нос, как только попал в личную охрану дона Кайо: ну, негр, теперь мне дорожка укатана, теперь звание получу и отыграюсь на всех, кто мне дышать не давал, когда я просто по контракту служил, теперь пусть поостерегутся. Мечта жизни, дон. И по ночам он если не про сеньору разглагольствовал, так про карьеру свою: положат мне твердое жалованье, отпуск будет, ото всех — почет и уважение, и всякий подлезет, предложит провернуть выгодное дельце. Нет, он, Амбросио, он о такой карьере в полиции не мечтал, нет, его даже стало воротить от этого, особенно после бессонных ночей и от тягомотного ожидания. Сидишь‑сидишь, куришь одну за другой, где‑то к часу, к двум уже до смерти спать хочется, а зимой околеваешь от холода, а начнет рассветать — умоешься в саду у фонтанчика, и тут уже и горничные за хлебом выскочат, загудят первые машины, ударит в нос запах травы, тут уж полегче, значит, дон Кайо скоро выйдет. Когда же это кончится, когда же я заживу по‑человечески, думал Амбросио. Вот спасибо вам, дон, жизнь повернулась другим боком.

 

Все утро хозяйка просидела в халате, с сигаретой, слушала радио. Завтракать не стала, только выпила крепкого кофе и уехала на такси. Потом ушли и Симула с Карлотой. Амалия, не раздеваясь, прилегла. Она вдруг почувствовала, до чего устала, веки отяжелели. Уснула, а проснулась уже под вечер. Приподнялась, села на кровати, попыталась вспомнить, что же ей приснилось: он ей снился, Амбросио, но что он с ней делал, было не вспомнить, но одна мысль не покидала ее во все время сна: лишь бы это длилось, лишь бы не кончалось. Значит, сладкий был сон, дура. Она умывалась, когда дверь ванной распахнулась: Амалия! Амалия! революция! У Карлоты глаза были в пол‑лица: ну, что там? что вы видели? Полицейские с ружьями, с автоматами, Амалия, и всюду солдаты. Амалия причесалась, надела фартук, а Карлота прыгала вокруг. Да где это? да что там? В Университетском парке, Амалия, они с Симулой только вышли из автобуса, как увидели целую толпу — парни, девушки, плакаты, «свобода», «свобода», и кричали «А‑ре‑ки‑па» и «До‑лой Кай‑о», а они с матерью стали глазеть. Сотни, а, может, и тысячи людей, и вдруг появилась полиция, грузовики и джипы, и вся Кольмена потонула в дыму, и ударили струи водометов, поднялся крик, полетели камни, и тут еще кавалерия поскакала прямо на людей. А они с Симулой не знали, куда бежать, где спрятаться. Прижались к дверям какого‑то дома, а дым был такой едкий, что они от него чихали и плакали, а мимо бежали люди с криками «Смерть Одрии», и бросались в полицейских камнями. Да что же это, что даже это такое. Пошли послушать радио, а Симула сердито крестилась, а радио молчало, как ни переключали они программы — только музыка, да реклама, да вопросы‑ответы.

Часов в одиннадцать увидели: хозяйка приехала, вылезает из беленькой машинки сеньориты Кеты, а та тотчас уехала. Хозяйка была спокойная: вы почему не спите, уже поздно. А Симула ей: мы, сеньора, радио слушали, но там про революцию ничего не сообщают. Да какая еще революция, сказала хозяйка, и Амалия догадалась, что она порядком дернувши, всех уже утихомирили. Да что вы, сеньора, они с Карлотой попали в самую свалку, митинг и полиция и всякое такое, а хозяйка им: дуры, нечего было пугаться, она говорила с доном Кайо по телефону, бунтовщиков из Арекипы вздрючили как следует, и завтра уже все будет спокойно. Хозяйка хотела есть, и Симула приготовила ей чурраско, а хозяйка сказала, что дон Кайо ей сказал, чтоб не беспокоились, вот она и не беспокоится, с ума больше сходить не будет. Убрав со стола, Амалия пошла спать. Чуть только легла, все началось сначала: вот дура‑то, ты в него всерьез влюбилась. По всему телу разливалась одуряющая истома, необоримая приятная слабость. Как же они теперь с ним будут? К Лудовико в комнату она больше не пойдет, пусть снимет что‑нибудь, по воскресеньям там будут видеться. Как у тебя все красиво получается, дура ты, Амалия. Ах, если б можно было рассказать Карлоте. Нет, она прибережет все для Хертрудис, а до тех пор — никому ничего.

 

Глаза у Ланды блестели, он был необыкновенно оживлен, и пахло от него вином, но, едва ступив на порог, сделал скорбную мину: он, к величайшему сожалению, всего на минутку. Приложился к руке Ортенсии, педерастическим голоском попросил у Кеты разрешения поцеловать ее в щечку и с размаху бросился на диван между обеими, воскликнув: репейник между роз. Глядя на него, лысеющего, в безупречно сшитом, скрывающем все огрехи телосложения сером костюме и темно‑красном галстуке, он подумал: эту уверенную и развязную манеру дают только деньги.

— Комиссия по продовольствию собирается в десять утра, дон Кайо, ни свет ни заря, — с шутливой горестью сказал он. — А доктор велел мне спать не меньше восьми часов. Такая жалость.

— Будет врать‑то, — сказала Кета, подавая ему стакан. — Просто жены боишься.

Сенатор Ланда провозгласил тост: за два совершенных творения природы, которые меня окружают, и за ваше здоровье, дон Кайо. Пригубил, глотнул, рассмеялся.

— Я свободный человек, даже супружеские узы меня не связывают! — воскликнул он. — «Я очень тебя люблю, душечка, но хочу сохранить холостяцкую свободу: может быть, это самое главное». И она меня понимает. Я женат тридцать лет, и ни разу не пришлось выяснить отношения. Ни одной сцены ревности, дон Кайо.

— Да уж, знаем, как ты пользуешься своей свободой, — сказала Ортенсия. — Расскажи о последней победе.

— Лучше я вам расскажу последние сплетни о правительстве, я только что из клуба, — сказал Ланда. — Только тс‑с, чтоб не слышал дон Кайо.

Сенатор раскатисто хохотал, и Ортенсия с Кетой вторили ему, и он тоже осклаблялся, собирал морщины у глаз. Ну, если нашему досточтимому сенатору скоро уходить, пора за стол. Ортенсия, а следом за нею Кета вышли в буфетную. Ваше здоровье, дон Кайо, ваше здоровье, сенатор.

— Кета все хорошеет, — сказал Ланда. — А про Ортенсию я и не говорю.

— Я вам очень признателен за рекомендацию вашей комиссии, — сказал он. — В полдень я сообщил Савале. Без вас америкашки никогда не добились бы надбавки.

— Это я вам, дон Кайо, безмерно благодарен за «Олаве»! — протестующе воскликнул Ланда. — Недаром говорится: друг познается в беде.

Но он видел, что сенатор говорит машинально, а взглядом провожает качающиеся бедра Кеты, выходившей из комнаты: нет‑нет, ни о политике, ни о делах ни слова! Он сел рядом с Ландой, увидел, как краска прихлынула к его щекам, как тот вдруг заморгал, как вытянул шею и на мгновение прильнул губами к шее Кеты. Никуда он не уйдет раньше трех‑четырех ночи, придумает какой‑нибудь предлог, он напьется, как всегда, и увезет Кету: он сдвинул большие пальцы обеих рук, и глаза ее заискрились, как две виноградины. Ты его разожгла, он остался, и по его милости я опять проведу бессонную ночь: плати! Прошу к столу, сказала Ортенсия, но до этого он еще успел сунуть раскаленный брус между ее бедер и услышать шипение и запах горелого мяса: плати! Ланда, с каждой следующей рюмкой делаясь все болтливей, говорил без умолку, царил за столом, сыпал анекдотами, прибаутками, комплиментами, сплетнями. Кета и Ортенсия переспрашивали, уточняли, хохотали, а он улыбался. Когда поднялись, Ланда совсем разошелся, заговорил еще пространней и оживленней, давал дамам затянуться своей сигарой: несомненно, останется. Но Ланда вдруг взглянул на часы, оживление как смыло с его лица: половина первого, пора, сколь ни прискорбно, пора. Приложился к ручке Ортенсии, вознамерился чмокнуть Кету в губы, но она ловко подставила ему щеку. Он проводил сенатора до дверей.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 243; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.043 сек.