Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Дело Засулич

Вера Ивановна Засулич обвинялась в покушении на убийство Петербургского градоначальника генерала Трепова, совершенного ею путем выстрела из пистолета 24 января 1878 г. Обвинительной властью преступление Засулич квалифицировалось как умышлен­ное, с заранее обдуманным намерением.

Истинным мотивом этого преступления было возмущение Засу­лич беззаконными действиями генерала Трепова, отдавшего рас­поряжение высечь розгами содержавшегося и доме предваритель­ного заключения политического подследственного Боголюбова. Поступок генерала Трепова широко обсуждался в печати и раз­личных общественных кругах. Наиболее передовые из них оцени­вали этот поступок как жестокий акт насилия, произвола и надругательства над человеческой личностью, несовместимый с принципами гуманности. Выстрел В. Засулич и прозвучал как выражение про­теста против действий генерала Трепова со стороны прогрессивной общественности.

При рассмотрении дела Засулич царская юстиция предложила обвинителям не давать в речи оценки действий Трепова. Такое условие не было принято Андреевским и Жуковским, которые вы­ступать обвинителями в этом процессе отказались. Однако, не только оценка действий Трепова, но и горячее осуждение вообще применения телесных наказаний были блестяще даны в речи Александрова, защищавшего Веру Засулич.

Дело рассматривалось Петербургским окружным судом с уча­стием присяжных заседателей 31 марта 1878 г.1.

 

Господа присяжные заседатели! Я выслушал благородную, сдержанную речь товарища прокурора, и со многим из того, что сказано им, я совершенно согласен; мы расходимся лишь в весьма немногом, но, тем не менее, задача моя после речи господина про­курора не оказалась облегченной. Не в фактах настоящего дела, не в сложности их лежит его трудность; дело это просто по своим обстоятельствам, до того просто, что если ограничиться одним только событием 24 января, тогда почти и рассуждать не придет­ся. Кто станет отрицать, что самоуправное убийство есть преступ­ление; кто будет отрицать то, что утверждает подсудимая, что тяжело поднимать руку для самоуправной расправы?

Все это истины, против которых нельзя спорить, но дело в том, что событие 24 января не может быть рассматриваемо отдельно от другого случая: оно так связуется, так переплетается с фактом совершившегося в доме предварительного заключения 13 июля, что если непонятным будет смысл покушения, произведенного В. Засулич на жизнь генерал-адъютанта Трепова, то его можно уяснить, только сопоставляя это покушение с теми мотивами, на­чало которых положено было происшествием в доме предваритель­ного заключения. В самом сопоставлении, собственно говоря, не было бы ничего трудного; очень нередко разбирается не только такое преступление, но и тот факт, который дал мотив этому пре­ступлению. Но в настоящем деле эта связь до некоторой степени усложняется, и разъяснение ее затрудняется. В самом деле, нет сомнения, что распоряжение генерал-адъютанта Трепова было долж­ностным распоряжением. Но должностное лицо мы теперь не су­дим, и генерал-адъютант Трепов является здесь в настоящее время не в качестве подсудимого должностного лица, а в качестве свидетеля, лица, потерпевшего от преступления; кроме того, чувст­во приличия, которое мы не решились бы преступить в защите на­шей и которое не может не внушить нам известной сдержанности относительно генерал-адъютанта Трепова как лица, потерпевшего от преступления, я очень хорошо понимаю, что не могу касаться действий должностного лица и обсуждать их так, как они обсуж­даются, когда это должностное лицо предстоит в качестве подсу­димого. Но из того затруднительного положения, в котором нахо­дится защита в этом деле, можно, мне кажется, выйти следующим образом.

Всякое должностное, начальствующее лицо представляется мне в виде двуликого Януса, поставленного в храме, на горе; одна сторона этого Януса обращена к закону, к начальству, к суду; она ими освещается и обсуждается; обсуждение здесь полное, веское, правдивое; другая сторона обращена к нам, простым смертным, стоящим в притворе храма, под горой. На эту сторону мы смотрим, и она бывает не всегда одинаково освещена для нас. Мы к ней подходим иногда только с простым фонарем, с грошовой свечкой, с тусклой лампой, многое для нас темно, многое наводит нас на такие суждения, которые не согласуются со взглядами начальства, суда на те же действия должностного лица. Но мы живем в этих, может быть, иногда и ошибочных понятиях, на основании их мы питаем те или другие чувства к должностному лицу, порицаем его или славословим его, любим или остаемся к нему равнодушным, радуемся, если находим распоряжения мотивом для наших дейст­вий, за которые мы судимся и должны ответствовать, тогда важно иметь в виду не только то, правильны или не правильны дейст­вия должностного лица с точки зрения закона, а как мы сами смотрели на них. Не суждения закона о должностном действии, а наши воззрения на него должны быть приняты как обстоятельст­ва, обусловливающие степень нашей ответственности. Пусть эти воззрения будут и неправильны, — они ведь имеют значение не для суда над должностным лицом, а для суда над нашими поступками, соображенными с теми или другими руководившими нами понятиями.

Чтобы вполне судить о мотиве наших поступков, надо знать, как эти мотивы отразились в наших понятиях. Таким образом, в моем - суждении о событии 13 июля не будет обсуждения действий должностного лица, а только разъяснение того, как отразилось это событие на уме и убеждениях Веры Засулич. Оставаясь в этих пределах, я, полагаю, не буду судьею действий должностного лица и затем надеюсь, что в этих пределах мне будет дана необходимая законная свобода слова и вместе с тем будет оказано снисхожде­ние, если я с некоторой подробностью остановлюсь на таких об­стоятельствах, которые с первого взгляда могут и не казаться прямо относящимися к делу. Являясь защитником В. Засулич, по ее собственному избранию, выслушав от нее, в моих беседах с нею, многое, что она находила нужным передать мне, я невольно впа­даю в опасение не быть полным выразителем ее мнения и упустить что-либо, что, по взгляду самой подсудимой, может иметь значе­ние для ее дела.

Я мог бы теперь начать прямо со случая 13 июля, но нужно прежде исследовать почву, которая обусловила связь между 13 июля и 24 января. Эта связь лежит во всем прошедшем, во всей жизни В. Засулич. Рассмотреть эту жизнь весьма поучитель­но; поучительно рассмотреть ее не только для интересов настоя­щего дела, не только для того, чтобы определить, в какой степени виновна В. Засулич, но ее прошедшее поучительно и для извле­чения из него других материалов, нужных и полезных для разреше­ния таких вопросов, которые выходят из пределов суда: для изучения той почвы, которая у нас нередко производит преступле­ние и преступников. Вам сообщены уже о В. Засулич некоторые биографические данные; они не длинны, и мне придется остано­виться только на некоторых из них.

Вы помните, что с семнадцати лет, по окончании образования в одном из московских пансионов, после того как она выдержала с отличием экзамен на звание домашней учительницы, Засулич вер­нулась в дом своей матери. Старуха-мать ее живет в Петербурге. В небольшой сравнительно промежуток времени семнадцатилетняя девушка имела случай познакомиться с Нечаевым и его сестрой. Познакомилась она с ней совершенно случайно, в учительской школе, куда она ходила изучать звуковой метод преподавания грамоты. Кто такой был Нечаев, какие его замыслы, она не знала, да тогда еще и никто не знал его в России; он считался простым студентом, который играл некоторую роль в студенческих волне­ниях, не представлявших ничего политического.

По просьбе Нечаева В. Засулич согласилась оказать ему неко­торую, весьма обыкновенную услугу. Она раза три или четыре принимала от него письма и передавала их по адресу, ничего, ко­нечно, не зная о содержании самих писем. Впоследствии оказалось, что Нечаев - государственный преступник, и ее совершенно слу­чайные отношения к Нечаеву послужили основанием к привлече­нию ее в качестве подозреваемой в государственном преступлении по известному нечаевскому делу. Вы помните из рассказа В. За­сулич, что двух лет тюремного заключения стоило ей это подозре­ние. Год она просидела в Литовском замке и год в Петропавлов­ской крепости. Это были восемнадцатый и девятнадцатый годы ее юности.

Годы юности по справедливости считаются лучшими годами в жизни человека; воспоминания о них, впечатления этих лет ос­таются на всю жизнь. Недавний ребенок готовится стать созревшим человеком. Жизнь представляется пока издали ясной, розовой, обольстительной стороной без мрачных теней, без темных пятен. Много переживает юноша в эти короткие годы, и пережитое кладет след на всю жизнь. Для мужчины это пора высшего образования; здесь пробуждаются первые прочные симпатии; здесь завязывают­ся товарищеские связи; отсюда выносятся навсегда любовь к ме­сту своего образования, к своей alma mater. Для девицы годы юности представляют пору расцвета, полного развития; перестав быть дитятею, свободная еще от обязанностей жены и матери, де­вица живет полною радостью, полным сердцем. То — пора первой любви, беззаботности, веселых надежд, незабываемых радостей, пора дружбы; то — пора всего того дорогого, неуловимо-мимолет­ного, к чему потом любят обращаться воспоминаниями зрелая мать и старая бабушка.

Легко вообразить, как провела Засулич эти лучшие годы сво­ей жизни, в каких забавах, в каких радостях провела она это до­рогое время, какие розовые мечты волновали ее в стенах Литов­ского замка и казематах Петропавловской крепости. Полное отчуж­дение от всего, что за тюремной стеной. Два года она не видела ни матери, ни родных, ни знакомых. Изредка только через тюремное начальство доходила весть от них, что все, мол, слава богу, здоро­вы. Ни работы, ни занятий. Кое-когда только книга, прошедшая через тюремную цензуру. Возможность сделать несколько шагов по комнате и полная невозможность увидеть что-либо через тюрем­ное окно. Отсутствие воздуха, редкие прогулки, дурной сон, пло­хое питание. Человеческий образ видится только в тюремном сто­роже, приносящем обед, да в часовом, заглядывающем, время от времени, в дверное окно, чтобы узнать, что делает арестант. Звук отворяемых и затворяемых замков, бряцание ружей сменяющихся часовых, мерные шаги караула да уныло-музыкальный звон часов Петропавловского шпица. Вместо дружбы, любdи, человеческого общения - одно сознание, что справа и слева, за стеной, такие же товарищи по несчастью, такие же жертвы несчастной доли.

В эти годы зарождающихся симпатий Засулич действительно создала и закрепила в душе своей навеки одну симпатию — безза­ветную любовь ко всякому, кто, подобно ей, принужден влачить несчастную жизнь подозреваемого в политическом преступлении. Политический арестант, кто бы он ни был, стал ей дорогим дру­гом, товарищем юности, товарищем по воспитанию. Тюрьма была для нее alma mater, которая закрепила эту дружбу, это товарище­ство.

Два года кончились. Засулич отпустили, не найдя даже ника­кого основания предать ее суду. Ей сказали: «Иди»,— и даже не прибавили: «И более не согрешай»,— потому что прегрешений не нашлось, и до того не находилось их, что в продолжение двух лет она всего только два раза была спрошена, и одно время серьезно думала, в продолжение многих месяцев, что она совершенно забы­та: «Иди». Куда же идти? По счастию, у нее есть куда идти — у нее здесь, в Петербурге, старуха-мать, которая с радостью встре­тит дочь. Мать и дочь были обрадованы свиданием; казалось, два тяжких года исчезли из памяти. Засулич была еще молода — ей был всего двадцать первый год. Мать утешала ее, говорила: «Поправишься, Верочка, теперь все пройдет, все кончилось благо­получно». Действительно, казалось, страдания излечатся, молодая жизнь одолеет, и не останется следов тяжелых лет заключения.

Была весна, пошли мечты о летней дачной жизни, которая мог­ла казаться земным раем после тюремной жизни; прошло десять дней полных розовых мечтаний. Вдруг поздний звонок. Не друг ли запоздалый? Оказывается — не друг, но и не враг, а местный надзиратель. Объясняет он Засулич, что приказано ее отправить в пересыльную тюрьму. «Как в тюрьму? Вероятно, это недоразу­мение, я не привлечена к нечаевскому делу, не предана суду, обо мне дело прекращено судебного палатою и Правительствующим Се­натом».— «Не могу знать,— отвечает надзиратель,— пожалуйте, я от начальства имею предписание взять вас».

Мать принуждена отпустить дочь. Дала ей кое-что: легкое пла­тье, бурнус, говорит: «Завтра мы тебя навестим, мы пойдем к прокурору, этот арест — очевидное недоразумение, дело объяснится и ты будешь освобождена».

Проходят пять дней, В. Засулич сидит в пересыльной тюрьме с полной уверенностью скорого освобождения.

Возможно ли, чтобы после того как дело было прекращено судебного властью, не нашедшей никакого основания в чем бы то ни было обвинять Засулич, она, едва двадцатилетняя девица, жи­вущая у матери, могла быть выслана, и выслана только что осво­божденная, после двухлетнего тюремного заключения.

В пересыльной тюрьме навещают ее мать, сестра; ей приносят конфеты, книжки; никто не воображает, чтобы она могла быть вы­слана, и никто не озабочен приготовлениями к предстоящей вы­сылке.

На пятый день задержания ей говорят: «Пожалуйте, вас сей­час отправляют в город Крестцы».— «Как отправляют? Да у меня нет ничего для дороги. Подождите, по крайней мере, дайте мне воз­можность дать знать родственникам, предупредить их. Я уверена, что тут какое-нибудь недоразумение. Окажите мне снисхождение, подождите, отложите мою отправку хоть на день, на два, я дам знать родным».—«Нельзя,— говорят,-—не можем по закону, тре­буют вас немедленно отправить».

Рассуждать было нечего. Засулич понимала, что надо поко­риться закону, не знала только, о каком законе тут речь. Поехала она в одном платье, в легком бурнусе; пока ехала по железной до­роге, было сносно, потом поехала на почтовых, в кибитке, между двух жандармов. Был апрель месяц, стало в легком бурнусе не­выносимо холодно: жандарм снял свою шинель и одел барышню. Привезли ее в Крестцы. В Крестцах сдали ее исправнику, исправ­ник выдал квитанцию в принятии клади и говорит Засулич: «Иди­те, я вас не держу, вы не арестованы. Идите и по субботам являй­тесь в полицейское управление, так как вы состоите у нас под над­зором».

Рассматривает Засулич свои ресурсы, с которыми ей прихо­дится начать новую жизнь в неизвестном городе. У нее оказывает­ся рубль денег, французская книжка, да коробка шоколадных кон­фет.

Нашелся добрый человек, дьячок, который поместил ее в сво­ем семействе. Найти занятие в Крестцах ей не представилось воз­можности, тем более, что нельзя было скрыть, что она — высланная административным порядком. Я не буду затем повторять другие подробности, которые рассказала сама В. Засулич.

Из Крестцов ей пришлось ехать в Тверь, в Солигалич, в Харь­ков. Таким образом началась ее бродячая жизнь,— жизнь женщи­ны, находящейся под надзором полиции. У нее делали обыски, призывали для разных опросов, подвергали иногда задержкам не в виде арестов и, наконец, о ней совсем забыли.

Когда от нее перестали требовать, чтобы она еженедельно явля­лась на просмотр к местным полицейским властям, тогда ей улыб­нулась возможность контрабандой поехать в Петербург и затем с детьми своей сестры отправиться в Пензенскую губернию. Здесь она летом 1877 года прочитывает в первый раз в газете «Голос» известие о наказании Боголюбова.

Да позволено мне будет, прежде чем перейти к этому изве­стию, сделать еще маленькую экскурсию в область розги.

Я не имею намерения, господа присяжные заседатели, пред­ставлять вашему вниманию историю розги,— это завело бы меня в область слишком отдаленную, к весьма далеким страницам нашей истории, ибо история русской розги весьма продолжительна. Нет, не историю розги хочу я повествовать перед вами, я хочу привести лишь несколько воспоминаний о последних днях ее жизни.

Вера Ивановна Засулич принадлежит к молодому поколению. Она стала себя помнить тогда уже, когда наступили новые поряд­ки, когда розги отошли в область преданий. Но мы, люди пред­шествовавшего поколения, мы еще помним то полное господство розг, которое существовало до 17 апреля 1863 г. Розга царила везде: в школе, на мирском сходе, она была непременной принад­лежностью на конюшне помещика, потом в казармах, в полицей­ском управлении... Существовало сказание - апокрифического, впрочем, свойства, - что где-то русская розга была приведена в союз с английским механизмом, и русское сечение совершалось по всем правилам самой утонченной европейской вежливости. Впро­чем, достоверность этого сказания никто не подтверждал собствен­ным опытом. В книгах наших уголовных, гражданских и военных за­конов розга испещряла все страницы. Она составляла какой-то легкий, мелодический перезвон в общем громогласном гуле плети, кнута и шпицрутенов. Но наступил великий день, который чтит вся Россия,— 17 апреля 1863 г.,— и розга перешла в область ис­тории. Розга, правда, не совсем, но все другие телесные наказания миновали совершенно. Розга не была совершенно уничтожена, но крайне ограничена. В то время было много опасений за полное унич­тожение розги, опасений, которых не разделяло правительство, но ко­торые волновали некоторых представителей интеллигенции. Им ка­залось вдруг как-то неудобным и опасным оставить без розг Рос­сию, которая так долго вела свою историю рядом с розгой,— Рос­сию, которая, по их глубокому убеждению, сложилась в обширную державу и достигла своего величия едва ли не благодаря розгам. Как, казалось, вдруг остаться без этого цемента, связующего об­щественные устои? Как будто в утешение этих мыслителей розга осталась в очень ограниченных размерах и утратила свою публич­ность.

По каким соображениям решились сохранить ее, я не знаю, но думаю, что она осталась как бы в виде сувенира после умершего или удалившегося навсегда лица. Такие сувениры обыкновенно приобретаются и сохраняются в малых размерах. Тут не нужно це­лого шиньона, достаточно одного локона; сувенир обыкновенно не выставляется наружу, а хранится в тайнике медальона, в дальнем ящике. Такие сувениры не переживают более одного поколения.

Когда в исторической жизни народа нарождается какое-либо преобразование, которое способно поднять дух народа, возвысить его человеческое достоинство, тогда подобное преобразование при­вивается и приносит свои плоды. Таким образом, и отмена телесного наказания оказала громадное влияние на поднятие в русском народе чувства человеческого достоинства. Теперь стал позорен тот солдат, который довел себя до наказания розгами; теперь смешон и считается бесчестным тот крестьянин, который допустит себя наказать розгами.

Вот в эту-то пору, через пятнадцать лет после отмены розг, ко­торые, впрочем, давно уже были отменены для лиц привилегирован­ного сословия, над политическим осужденным арестантом было совершено позорное сечение. Обстоятельство это не могло укрыться от внимания общества: о нем заговорили в Петербурге, о нем вскоре появляются газетные известия. И вот эти-то газетные изве­стия дали первый толчок мыслям В. Засулич. Короткое газетное известие о наказании Боголюбова розгами не могло не произвести на Засулич подавляющего впечатления. Оно производило такое впечатление на всякого, кому знакомо чувство чести и человече­ского достоинства.

Человек, по своему рождению, воспитанию и образованию чуж­дый розги; человек, глубоко чувствующий и понимающий все ее позорное и унизительное значение; человек, который по своему об­разу мыслей, по своим убеждениям и чувствам не мог без сердеч­ного содрогания видеть и слышать исполнение позорной экзекуции над другими, — этот человек сам должен был перенести на собст­венной коже всеподавляющее действие унизительного наказания.

Какое, думала Засулич, мучительное истязание, какое презри­тельное поругание над всем, что составляет самое существенное достояние развитого человека, и не только развитого, но и всяко­го, кому не чуждо чувство чести и человеческого достоинства.

 

Не с точки зрения формальностей закона могла обсуждать В. Засулич наказание, произведенное над Боголюбовым, но и для нее не могло быть ясным из самых газетных известий, что Бого­любов, хотя и был осужден в каторжные работы, но еще не посту­пил в разряд ссыльно-каторжных, что над ним не было еще исполнено все то, что, по фикции закона, отнимает от человека честь, разрывает всякую связь его с прошедшим и низводит его на положение лишенного всех прав. Боголюбов содержался еще в доме предварительного заключения, он жил среди прежней обстановки, среди людей, которые напоминали ему его прежнее положение.

Нет, не с формальной точки зрения обсуждала В. Засулич наказание Боголюбова; была другая точка зрения, менее специаль­ная, более сердечная, более человеческая, которая никак не позво­ляла примириться с разумностью и справедливостью произведен­ного над Боголюбовым наказания.

Боголюбов был осужден за государственное преступление. Он принадлежал к группе молодых, очень молодых людей, судив­шихся за преступную манифестацию на площади Казанского со­бора. Весь Петербург знает об этой манифестации, и все с сожалением отнеслись тогда к этим молодым людям, так опро­метчиво заявившим себя политическими преступниками, к этим так непроизводительно погубленным молодым силам. Суд строго от­несся к судимому деянию. Покушение явилось в глазах суда весь­ма опасным посягательством на государственный порядок, и закон был применен с подобающей строгостью. Но строгость приговора за преступление не исключала возможности видеть, что покушение молодых людей было прискорбным заблуждением и не имело в своем основании таких расчетов, своекорыстных побуждений, пре­ступных намерений, что, напротив, в основании его лежало доброе увлечение, с которым не совладал молодой разум, живой характер, и дало им направиться на ложный путь, приведший к прискорб­ным последствиям.

Характерные особенности нравственной стороны государствен­ных преступлений не могут не обращать на себя внимания. Физиономия государственных преступлений нередко весьма измен­чива. То, что вчера считалось государственным преступлением, сегодня или завтра становится высокочтимым подвигом граждан­ской доблести. Государственное преступление нередко — только разновременно высказанное учение преждевременного преобразо­вания, проповедь того, что еще недостаточно созрело и для чего еще не наступило время.

Все это, несмотря на тяжкую кару закона, постигающую госу­дарственного преступника, не позволяет видеть в нем презренного, отвергнутого члена общества, не позволяет заглушить симпатий ко всему тому высокому, честному, доброму, разумному, что остает­ся в нем вне сферы его преступного деяния.

Мы, в настоящее славное царствование, тогда еще с восторгом юности, приветствовали старцев, возвращенных монаршим мило­сердием из снегов Сибири, этих государственных преступников, явившихся энергическими деятелями по различным отраслям вели­ких преобразований, тех преобразований, несвоевременная мечта о которых стоила им годов каторги.

Боголюбов судебным приговором был лишен всех прав состоя­ния и присужден к каторге. Лишение всех прав и каторга — одно из самых тяжелых наказаний нашего законодательства. Лишение всех прав и каторга одинаково могут постигнуть самые разнообразные тяжкие преступления, несмотря на все различие их нравственной подкладки. В этом еще нет ничего несправедливого. Наказание, насколько оно касается сферы права, изменения общественного положения, лишения свободы, принудительных работ, может, без особенно вопиющей неравномерности постигать преступника самого разнообразного характера. Разбойник, поджигатель, распростра­нитель ереси, наконец, государственный преступник могут быть без явной несправедливости уравнены постигающим их наказанием.

Но есть сфера, которая не поддается праву, куда бессилен про­никнуть нивелирующий закон, где всякая законная уравнитель­ность была бы величайшей несправедливостью. Я разумею сферу умственного и нравственного развития, сферу убеждений, чувство­ваний, вкусов, сферу всего того, что составляет умственное и нрав­ственное достояние человека.

Высокоразвитый, полный честных нравственных принципов государственный преступник и безнравственный, презренный раз­бойник, или вор могут одинаково, стена об стену, тянуть долгие годы заключения, могут одинаково нести тяжкий труд рудниковых работ, но никакой закон, никакое положение, созданное для них наказанием, не в состоянии уравнять их во всем том, что состав­ляет умственную и нравственную сферу человека. Что для одного составляет ничтожное лишение, легкое взыскание, то для другого может составить тяжелую нравственную пытку, невыно­симое, бесчеловечное истязание.

Закон карающий может отнять внешнюю честь, все внешние отличия, с ней сопряженные, но истребить в человеке чувство моральной чести, нравственного достоинства судебным приговором, изменить нравственное содержание человека, лишить его всего того, что составляет неотъемлемое достояние его развития, никакой закон не может. И если закон не может предусмотреть все нрав­ственные, индивидуальные различия преступника, которые обуслов­ливаются их прошедшим, то является на помощь общая, присущая человеку, нравственная справедливость, которая должна подска­зать, что применимо к одному и что было бы высшею несправед­ливостью в применении к другому.

Если с этой точки зрения общей справедливости смотреть на наказание, примененное к Боголюбову, то понятным станет то возбуждающее, тяжелое чувство негодования, которое овладело всяким неспособным безучастно относиться к нравственному истязанию над ближним.

С чувством глубокого, непримиримого оскорбления за нрав­ственное достоинство человека отнеслась Засулич к известию о позорном наказании Боголюбова.

Что был для нее Боголюбов? Он не был для нее родственни­ком, другом, он не был ее знакомым, она никогда не видала и не знала его. Но разве для того, чтобы возмутиться видом нравствен­но раздавленного человека, чтобы прийти в негодование от позорного глумления над беззащитным, нужно быть сестрой, женой, любовницей? Для Засулич Боголюбов был политический арестант, и в этом слове было для нее все: политический арестант не был для Засулич отвлеченное представление, вычитываемое из книг, знакомое по слухам, по судебным процессам, — представле­ние, возбуждающее в честной душе чувство сожаления, сострада­ния, сердечной симпатии. Политический арестант был для Засу­лич — она сама, ее горькое прошедшее, ее собственная история — история безвозвратно погубленных лет, лучших и дорогих в жизни каждого человека, которого не постигает тяжкая доля, перенесен­ная Засулич. Политический арестант был для Засулич — горькое воспоминание ее собственных страданий, ее тяжкого нервного воз­буждения, постоянной тревоги, томительной неизвестности, вечной думы над вопросами: Что я сделала? Что будет со мной? Когда же наступит конец? Политический арестант был ее собственное сердце, и всякое грубое прикосновение к этому сердцу болезненно отзывалось на ее возбужденной натуре.

В провинциальной глуши газетное известие действовало на За­сулич еще сильнее, чем оно могло бы действовать здесь, в столице. Там она была одна. Ей не с кем было разделить свои сомнения, ей не от кого было услышать слово участия по занимавшему ее вопро­су. Нет, думала Засулич, вероятно, известие неверно, по меньшей мере оно преувеличено. Неужели теперь, и именно теперь, думала она, возможно такое явление? Неужели 20 лет прогресса, смягчение нравов, человеколюбивое отношение к арестованному, улучшение судебных и тюремных порядков, ограничение личного произвола, неужели 20 лет поднятия личности и достоинства человека вычеркнуты и забыты бесследно? Неужели к тяжкому приговору, постигшему Боголюбова, можно было прибавлять еще более тяжкое презрение к его человеческой личности, забвение в нем всего прошло­го, всего, что дали ему воспитание и развитие? Неужели нужно было еще наложить несмываемый позор на эту, положим, преступную, но во всяком случае не презренную личность? Нет ничего удивительного, продолжала думать Засулич, что Боголюбов в со­стоянии нервного возбуждения, столь понятного в одиночно-заклю­ченном арестанте, мог, не владея собой, позволить себе то или дру­гое нарушение тюремных правил, но на случай таких нарушений, если и признавать их вменяемыми человеку в исключительном состоянии его духа, существуют у тюремного начальства другие меры, ничего общего не имеющие с наказанием розгами. Да и какой же поступок приписывает Боголюбову газетное известие? Неснятие шапки при вторичной встрече с почетным посетителем. Нет, это невероятно, успокаивалась Засулич; подождем, будет опровержение, будет разъяснение происшествия; по всей вероятности, оно окажет­ся не таким, как представлено.

 

Но не было ни разъяснений, ни опровержений, ни гласа, ни послушания. Тишина молчания не располагала к тишине взволно­ванных чувств. И снова возникал в женской экзальтированной голове образ Боголюбова, подвергнутого позорному наказанию, и распаленное воображение старалось угадать, перечувствовать все то, что мог перечувствовать несчастный. Рисовалась возмущающая душу картина, но то была еще только картина собственного вооб­ражения, не проверенная никакими данными, не пополненная слу­хами, рассказами очевидцев, свидетелей наказания; скоро явилось и то и другое.

В сентябре Засулич была в Петербурге; здесь уже она могла проверить занимавшее ее мысль происшествие по рас­сказам очевидцев или лиц, слышавших непосредственно, от очевидцев. Рассказы по содержанию своему не способны были усмирить возмущенное чувство. Газетное известие оказыва­лось непреувеличенным; напротив, оно дополнялось такими подробностями, которые заставляли содрогаться, которые приводи­ли в негодование. Рассказывалось и подтверждалось, что Боголю­бов не имел намерения оказать неуважение, неповиновение, что естественное уклонение от внушения, которое ему угрожало, что попытка сбить с Боголюбова шапку вызвала крики со стороны смотревших на происшествие арестантов независимо от какого-ли­бо возмущения их к тому Боголюбовым. Рассказывались дальше возмутительные подробности приготовления и исполнения наказа­ния. Во двор, на который из окон камер неслись крики арестантов, взволнованных происшествием с Боголюбовым, является смотри­тель тюрьмы и, чтобы «успокоить» волнение, возвещает о пред­стоящем наказании Боголюбова розгами, не успокоив никого этим в действительности, но, несомненно, доказав, что он, смотритель, обладает и практическим тактом и пониманием человеческого сердца. Перед окнами женских арестантских камер, в виду испуганных чем-то необычайным происходящим в тюрьме женщин, вяжутся пуки розог, как будто бы драть предстояло целую роту; разминаются руки, делаются репетиции предстоящей экзекуции, и, в конце кон­цов, нервное волнение арестантов возбуждается до такой степени, что ликторы считают нужным убраться в сарай и оттуда выносят пуки розог уже спрятанными под шинелями.

Теперь, по отрывочным рассказам, по догадкам, по намекам нетрудно было вообразить и настоящую картину экзекуции. Вос­ставала эта бледная, испуганная фигура Боголюбова, не ведающая, что он сделал, что с ним хотят творить; восставал в мыслях бо­лезненный его образ. Вот он, приведенный на место экзекуции и пораженный известием о том позоре, который ему готовится; вот он, полный негодования и думающий, что эта сила негодова­ния даст ему силы Самсона, чтоб устоять в борьбе с массой ликторов, исполнителей наказания; вот он, падающий под массой пудов человеческих тел, насевших ему на плечи, распростертый на полу, позорно обнаженный несколькими парами рук, как железом, прикованный, лишенный всякой возможности сопротивляться, и над всей этой картиной мерный свист березовых прутьев, да так­же мерное счисление ударов благородным распорядителем экзеку­ции. Все замерло в тревожном ожидании стона; этот стон раздал­ся, - то не был стон физической боли - не на нее рассчитывали; то был мучительный стон удушенного, униженного, поруганного, раздавленного человека. Священнодействие совершилось, позорная жертва была принесена!..

Сведения, полученные Засулич, были подробны, обстоятель­ны, достоверны. Теперь тяжелые сомнения сменились еще более тяжелою известностью. Роковой вопрос встал со всей его беспо­койною настойчивостью. Кто же вступится за поруганную честь беспомощного каторжника? Кто смоет, кто и как искупит тот по­зор, который навсегда неутешимою болью будет напоминать о себе несчастному? С твердостью перенесет осужденный суровость каторги, но не примирится с этим возмездием за его преступление, быть может, сознает его справедливость, быть может, наступит минута, когда милосердие с высоты трона и для него откроется, когда скажут ему: «Ты искупил свою вину, войди опять в то об­щество, из которого ты удален,— войди и будь снова граждани­ном». Но кто и как изгладит в его сердце воспоминание о позоре, о поруганном достоинстве; кто и как смоет то пятно, которое на всю жизнь останется неизгладимым в его воспоминании? Наконец, где же гарантия против повторения подобного случая? Много товарищей по несчастью у Боголюбова, — неужели и они должны существовать под страхом всегдашней возможности испытать то, что пришлось перенести Боголюбову? Если юристы могли создать лишение прав, то отчего психологи, моралисты не явятся со сред­ствами отнять у лишенного прав его нравственную физиономию, его человеческую натуру, его душевное состояние; отчего же они не укажут средств низвести каторжника на степень скота, чувст­вующего физическую боль и чуждого душевных страданий?

Так думала, так не столько думала, как инстинктивно чувство­вала В. Засулич. Я говорю ее мыслями, я говорю почти ее словами. Быть может, найдется много экзальтированного, болезненно-пре­увеличенного в ее думах, волновавших ее вопросах, в ее не­доумении. Быть может, законник нашелся бы в этих не­доумениях, подведя приличную статью закона, прямо оправ­дывающую случай с Боголюбовым: у нас ли не найти статьи закона, коли нужно ее найти? Быть может, опытный блюститель порядка доказал бы, что иначе поступить, как было поступлено с Боголюбовым, и невозможно, что иначе и порядка существовать не может. Быть может, не блюститель порядка, а просто практиче­ский человек сказал бы, с полной уверенностью в разумности свое­го совета: «Бросьте вы, Вера Ивановна, это самое дело: не вас ведь выпороли».

Но и законник, и блюститель порядка, и практический человек не разрешил бы волновавшего Засулич сомнения, не успокоил бы ее душевной тревоги. Не надо забывать, что Засулич — натура экзальтированная, нервная, болезненная, впечатлительная; не надо забывать, что павшее на нее, чуть не ребенка в то время, подозре­ние в политическом преступлении, подозрение не оправдавшееся, но стоившее ей двухлетнего одиночного заключения, и затем бес­приютное скитание надломили ее натуру, навсегда оставив воспо­минание о страданиях политического арестанта, толкнули ее жизнь на тот путь и в ту среду, где много поводов к страданию, душевному волнению, но где мало места для успокоения на сообра­жениях практической пошлости.

В беседах с друзьями и знакомыми, наедине днем и ночью среди занятий и без дела Засулич не могла оторваться от мысли о Боголюбове, и ни откуда сочувственной помощи, ни откуда удов­летворения души, взволнованной вопросами: кто вступится за опозоренного Боголюбова, кто вступится за судьбу других не­счастных, находящихся в положении Боголюбова? Засулич ждала этого заступничества от печати, она ждала оттуда поднятия, воз­буждения так волновавшего ее вопроса. Памятуя о пределах, молча­ла печать. Ждала Засулич помощи от силы общественного мнения. Из тиши кабинета, из интимного круга приятельских бесед не вы­ползало общественное мнение. Она ждала, наконец, слова от право­судия. Правосудие... Но о нем ничего не было слышно.

И ожидания оставались ожиданиями. А мысли тяжелые и тревоги душевные не унимались. И снова, и снова, и опять, и опять возникал образ Боголюбова и вся его обстановка.

Не звуки цепей смущали душу, но мрачные своды мертвого дома леденили воображение; рубцы — позорные рубцы — резали сердце, и замогильный голос заживо погребенного звучал: Что ж молчит в вас, братья, злоба, Что ж любовь молчит?

И вдруг внезапная мысль, как молния, сверкнувшая в уме Засулич: «О, я сама! Затихло, замолкло все о Боголюбове, нужен крик, в моей груди достанет воздуха издать этот крик, я издам его и заставлю его услышать!» Решимость была ответом на эту мысль в ту же минуту. Теперь можно было рассуждать о времени, о спо­собах исполнения, но само дело, выполненное 24 января, было бесповоротно решено.

Между блеснувшею и зародившеюся мыслью и исполнением ее протекли дни и даже недели; это дало обвинению право признать вмененное Засулич намерение и действие заранее обдуманным.

Если эту обдуманность относить к приготовлению средств, к выбору способов и времени исполнения, то, конечно, взгляд обви­нения нельзя не признать справедливым, но в существе своем, а своей основе, намерение Засулич не было и не могло быть намере­нием хладнокровно обдуманным, как ни велико по времени рас­стояние между решимостью и исполнением. Решимость была и осталась внезапною, вследствие внезапной мысли, павшей на бла­гоприятную, для нее подготовленную, почву, овладевшей всецело и всевластно экзальтированной натурой. Намерения, подобные наме­рению Засулич, возникающие в душе возбужденной, аффектирован­ной, не могут быть обдумываемы, обсуждаемы. Мысль сразу овла­девает человеком, не его обсуждению она подчиняется, а подчиня­ет его себе и влечет за собою. Как бы далеко ни отстояло исполне­ние мысли, овладевшей душой, аффект не переходит в холодное размышление и остается аффектом. Мысль не проверяется, не обсу­ждается, ей служат, ей рабски повинуются, за ней следуют. Нет критического отношения, имеет место только безусловное поклоне­ние. Тут обсуждаются и обдумываются только подробности испол­нения, но это не касается сущности решения. Следует ли или не следует выполнить мысль,— об этом не рассуждают, как бы долго ни думали над средствами и способами исполнения. Страстное со­стояние духа, в котором зарождается и воспринимается мысль, не допускает подобного обсуждения; так вдохновенная мысль поэта остается вдохновенною, не выдуманною, хотя она и может задумы­ваться над выбором слов и рифм для ее воплощения.

Мысль о преступлении, которое стало бы ярким и громким указанием на расправу с Боголюбовым, всецело завладела возбуж­денным умом Засулич. Иначе и быть не могло: эта мысль как нельзя более соответствовала тем потребностям, отвечала на те за­дачи, которые волновали ее.

Руководящим побуждением для Засулич обвинение ставит месть. Местью и сама Засулич объяснила свой поступок, но для меня представляется невозможным объяснить вполне дело Засулич побуждением мести, по крайней мере, мести, понимаемой в ограни­ченном смысле этого слова. Мне кажется, что слово «месть» упот­реблено в показании Засулич, а затем и в обвинительном акте, как термин наиболее простой, короткий и несколько подходящий к обозначению побуждения, импульса, руководившего Засулич.

Но месть, одна «месть» была бы неверным мерилом для обсуж­дения внутренней стороны поступка Засулич. Месть обыкновенно руководится личными счетами с отомщаемым за себя или близких. Но никаких личных, исключительно ее, интересов не только не было для Засулич в происшествии с Боголюбовым, но и сам Бого­любов не был ей близким, знакомым человеком.

Месть стремится нанести возможно больше зла противнику; Засулич, стрелявшая в генерал-адъютанта Трепова, сознается, что для нее безразличны были те или другие последствия выстрела. Наконец, месть старается достигнуть удовлетворения возможно де­шевою ценой, месть действует скрытно, с возможно меньшими по­жертвованиями. В поступке Засулич, как бы ни обсуждать его, нельзя не видеть самого беззаветного, но и самого нерасчетливого самопожертвования. Так не жертвуют собой из-за одной узкой, эгоистической мести. Конечно, не чувство доброго расположения к генерал-адъютанту Трепову питала Засулич; конечно, у нее было известного рода недовольство против него, и это недовольство имело место в побуждениях Засулич, но ее месть всего менее инте­ресовалась лицом отомщаемым; ее месть окрашивалась, видоизме­нялась, осложнялась другими побуждениями.

Вопрос справедливости и легальности наказания Боголюбова казался Засулич не разрешенным, а погребенным навсегда,— надо было воскресить его и поставить твердо и громко. Униженное и оскорбленное человеческое достоинство Боголюбова казалось невосстановленным, несмытым, неоправданным, чувство мести — не­удовлетворенным. Возможность повторения в будущем случаев позорного наказания над политическими преступниками и арестан­тами казалась не предупрежденной.

Всем этим необходимостям, казалось Засулич, должно было удовлетворить такое преступление, которое с полной достовер­ностью можно было бы поставить в связь со случаем наказания Боголюбова и показать, что это преступление явилось как послед­ствие случая 13 июля, как протест против поругания над чело­веческим достоинством политического преступника. Вступиться за идею нравственной чести и достоинства политического осужден­ного, провозгласить эту идею достаточно громко и призвать к ее признанию и уверению,— вот те побуждения, которые руководили Засулич, и мысль о преступлении, которое было бы поставлено в связь с наказанием Боголюбова, казалось, может дать удовлетворе­ние всем этим побуждениям. Засулич решилась искать суда над ее собственным преступлением, чтоб поднять и вызвать обсуждение забытого случая о наказании Боголюбова.

Когда я совершу преступление, думала Засулич, тогда замолк­нувший вопрос о наказании Боголюбова восстанет; мое преступле­ние вызовет гласный процесс, и Россия, в лице своих представите­лей, будет поставлена в необходимость произнести приговор не обо мне одной, а произнести его, по важности случая, в виду Европы, той Европы, которая до сих пор любит называть нас варварским государством, в котором атрибутом правительства служит кнут.

 

Этими обсуждениями и определились намерения Засулич. Со­вершенно достоверным поэтому представляется то объяснение За­сулич, которое притом же дано было ею при самом первоначальном ее допросе и было затем неизменно поддерживаемо, что для нее было безразлично: будет ли последствием произведенного ею выст­рела смерть или только нанесение раны. Прибавлю от себя, что для ее целей было бы одинаково безразлично и то, если б выстрел, очевидно, направленный в известное лицо, и совсем не произвел никакого вредного действия, если б последовала осечка или промах. Не жизнь, не физические страдания генерал-адъютанта Трепова нужны были для Засулич, а появление ее самой на скамье подсудимых, вместе с нею появление вопроса о случае с Боголю­бовым.

Было безразлично, совместно существовало намерение убить или ранить; намерению убить не отдавала Засулич никакого осо­бенного преимущества. В этом направлении она и действовала. Ею не было предпринято ничего для того, чтобы выстрел имел неиз­бежным следствием смерть. О более опасном направлении выстре­ла она не заботилась. А, конечно, находясь в том расстоянии от генерал-адъютанта Трепова, в каком она находилась, она, действи­тельно, могла бы выстрелить совершенно в упор и выбрать самое опасное направление. Вынув из кармана револьвер, она направила его так, как пришлось: не выбирая, не рассчитывая, не поднимая даже руки. Она стреляла, правда, в очень близком расстоянии, но иначе она и не могла действовать. Генерал-адъютант Трепов был окружен своею свитою, и выстрел на более далеком расстоянии мог грозить другим, которым Засулич не желала вредить. Стрелять совсем в сторону было совсем дело не подходящее - это сводило бы драму, которая нужна была Засулич, на степень комедии.

На вопрос о том, имела ли Засулич намерение причинить смерть или имела намерение причинить только рану, прокурор остановился с особенной подробностью. Я внимательно выслушал те доводы, которые он высказал, но я согласиться с ними не могу, и они все падают перед соображением о той цели, которую имела В. Засулич. Ведь не отвергают же того, что именно оглашение дела с Боголюбовым было для В. Засулич побудительною причиною преступления. При такой точке зрения мы можем довольно без­различно относиться к тем обстоятельствам, которые обратили вни­мание господина прокурора, например, что револьвер был выбран из самых опасных. Я не думаю, чтобы тут имелась в виду наиболь­шая опасность; выбирался такой револьвер, какой мог удобнее вой­ти в карман: большой нельзя было бы взять, потому что он высо­вывался бы из кармана, - необходимо было взять револьвер мень­шей величины. Как он действовал — более опасно или менее опас­но, какие последствия от выстрела могли произойти,— это для Засулич было совершенно безразлично. Мена револьвера произве­дена была без ведения Засулич. Но если даже и предполагать, как признает возможным предполагать прокурор, что первый револьвер принадлежит В. Засулич, то опять-таки перемена револьвера объясняется очень просто: прежний револьвер был таких размеров, что не мог поместиться в кармане.

Я не могу согласиться и с тем весьма остроумным предположе­нием, что Засулич не стреляла в грудь и в голову генерал-адъю­танта Трепова, находясь к нему enface, потому только, что чувст­вовала некоторое смущение, и что только после того, как несколь­ко оправилась, она нашла в себе достаточно силы, чтобы произве­сти выстрел. Я думаю, что она просто не стреляла в грудь гене­рал-адъютанта Трепова потому, что она не заботилась о более опа­сном выстреле: она стреляет тогда, когда ей уже приходится ухо­дить, когда ждать более нельзя.

Раздался выстрел... Не продолжая более дела, которое совер­шала, довольствуясь вполне тем, что достигнуто, Засулич сама бро­сила револьвер, прежде чем успели схватить ее, и, отойдя в сторо­ну, без борьбы и сопротивления отдалась во власть набросившего­ся на нее майора Курнеева и осталась не задушенной им только благодаря помощи других окружающих. Ее песня была теперь спе­та, ее мысль исполнена, ее дело совершено.

Я должен остановиться на прочтенном здесь показании генерал-адъютанта Трепова. В этом показании сказано, что после пер­вого выстрела Засулич, как заметил генерал Трепов, хотела произ­вести второй выстрел, и что началась борьба: у нее отнимали ре­вольвер. Это совершенно ошибочное показание генерал-адъютанта Трепова объясняется тем весьма понятным взволнованным состоя­нием, в котором он находился. Все свидетели, хотя также взволно­ванные происшествием, но не до такой степени, как генерал-адъю­тант Трепов, показали, что Засулич совершенно добровольно, без всякой борьбы, бросила сама револьвер и не показывала намере­ния продолжать выстрелы. Если же и представилось генерал-адъю­танту Трепову что-либо похожее на борьбу, то это была та борьба, которую вел с Засулич Курнеев и вели прочие свидетели, которые должны были отрывать Курнеева, вцепившегося в Засулич.

Я думаю, что ввиду двойственности намерения Засулич, вви­ду того, что для ее намерений было безразлично последствие боль­шей или меньшей важности, что ею ничего не было предпринято для достижения именно большего результата, что смерть только допускалась, а не была исключительным стремлением В. Засу­лич,— нет оснований произведенный ею выстрел определять поку­шением на убийство. Ее поступок должен быть определен по тому последствию, которое произведено в связи с тем особым намере­нием, которое имело в виду это последствие.

Намерение было: или причинить смерть, или нанести рану; не последовало смерти, но нанесена рана. Нет основания в этой на­несенной ране видеть осуществление намерения причинить смерть, уравнивать это нанесение раны покушению на убийство, а вполне было бы справедливо считать не более как действительным нанесением раны и осуществлением намерения нанести такую рану. Та­ким образом, отбрасывая покушение на убийство как не осущест­вившееся, следовало бы остановиться на действительно доказанном результате, соответствовавшем особому условному намерению — нанесению раны.

Если Засулич должна понести ответственность за свой посту­пок, то эта ответственность была бы справедливее за зло, действи­тельно последовавшее, а не такое, которое не было предположено как необходимый и исключительный результат, как прямое и без­условное стремление, а только допускалось.

Впрочем, все это — только мое желание представить вам сооб­ражения и посильную помощь к разрешению предстоящих вам во­просов; для личных же чувств и желаний Засулич безразлично, как бы ни разрешился вопрос о юридическом характере ее дейст­вий, для нее безразлично быть похороненной по той или другой ста­тье закона. Когда она переступила порог дома градоначальника с решительным намерением разрешить мучившую ее мысль, она зна­ла и понимала, что она несет в жертву все - свою свободу, остат­ки своей разбитой жизни, все то немногое, что дала ей на долю мачеха-судьба.

И не торговаться с представителями общественной совести за то или другое уменьшение своей вины явилась она сегодня перед вами, господа присяжные заседатели.

Она была и осталась беззаветною рабой той идеи, во имя ко­торой подняла она кровавое оружие.

Она пришла сложить перед нами все бремя наболевшей души, открыть скорбный лист своей жизни, честно и откровенно изло­жить все то, что она пережила, передумала, перечувствовала, что двинуло ее на преступление, чего ждала она от него.

Господа присяжные заседатели! Не в первый раз на этой ска­мье преступлений и тяжелых душевных страданий является перед судом общественной совести женщина по обвинению в кровавом преступлении.

Были здесь женщины, смертью мстившие своим соблазните­лям; были женщины, обагрявшие руки в крови изменивших им любимых людей или своих более счастливых соперниц. Эти жен­щины выходили отсюда оправданными. То был суд правый, от­клик суда божественного, который взирает не на внешнюю только сторону деяний, но и на внутренний их смысл, на действительную преступность человека. Те женщины, совершая кровавую расправу, боролись и мстили за себя.

В первый раз является здесь женщина, для которой в пре­ступлении не было личных интересов, личной мести,— женщина, которая со своим преступлением связала борьбу за идею, во имя того, кто был ей только собратом по несчастью всей ее молодой жизни. Если этот мотив проступка окажется менее тяжелым на весах общественной правды, если для блага общего, для торжества закона, для общественности нужно призвать кару законную, тог­да — да совершится ваше карающее правосудие! Не задумывай­тесь!

Не много страданий может прибавить ваш приговор для этой надломленной, разбитой жизни. Без упрека, без горькой жалобы, без обиды примет она от вас решение ваше и утешится тем что, может быть, ее страдания, ее жертва предотвратила возможность повторения случая, вызвавшего ее поступок. Как бы мрачно ни смотреть на этот поступок, в самых мотивах его нельзя не видеть честного и благородного порыва.

Да, она может выйти отсюда осужденной, но она не выйдет опозоренною, и остается только пожелать, чтобы не повторялись при­чины, производящие подобные преступления, порождающие подоб­ных преступников.

 

В. Засулич была оправдана.

 

<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>
Дело братьев Скитских | Дело Рыбаковской
Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-01-07; Просмотров: 218; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.