Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Особенности человека как объекта генетических исследований 2 страница




Но такая система корректуры, как известно, помогает мало. В журнале почти не встречалось страницы без опечаток - и все какие-то предосадные. Так, в статье Данилевского вместо слов "с тремя жирафами" напечатали как-то "с тремя эпиграфами". А в написанной С. Аксаковым статье о Загоскине обнаружилось столько опечаток, что в уважение к заслугам почтенного автора впилось скрепя сердце давать поправку. Но и в поправку с непостижимой фатальностью вкралась новая ошибка. Вместо слов: "допущены значительные опечатки и пропуски" - напечатали: "значительные опечатки и проступки". Да что там говорить - сам Островский, как помним, стал жертвой подобной небрежности при первом упоминании его имени в журнале.

Как при всем этом, да еще при летних отлучках издателя в Поречье, где его высокопоставленный друг граф Уваров пытался создать приют наук и искусств, некие подмосковные Афины, "Москвитянин" еще ухитрялся выходить, всегда оставалось загадкой. Один из давних сотрудников Погодина - старый поэт М. А. Дмитриев так пытался объяснить этот феномен:

 

..."Москвитянин" издавался,

Как умеет, сам собой!

Он привык уж! Соберется,

В типографию бредет,

К переплетчику плетется,

После в лавку поползет!

Ждет, пождет его читатель,

Побранит, да и домой!

А почтеннейший издатель,

Впрочем, добрый мой приятель,

Как ни выдал, с рук долой!" 4

 

Сколько уж раз пытался Погодин разделить с кем-нибудь свое обременительное и беспокойное дело - вовсе оставить его было ему жаль. Он хотел бы держать свое немытое-нечесаное детище при себе, но под опекой литературных гувернеров. И кому только ни предлагалась эта роль!

В 1845 году Погодин было передал журнал И. В. Киреевскому - их доброго согласия хватило всего на три книжки. В 1846-1847 годах "Москвитянин" выходил под редакцией А. Е. Студитского - университетского корректора, человека самоуверенного и малообразованного, который одинаково плохо и беззаботно писал статьи о литературе, астрономии и агрономии. Это был верный способ погубить дело. Журнал стал выходить вместо двух раз в месяц - в три месяца раз. В 1848 году Погодин сделал отчаянную попытку обновить "Москвитянин" и вытянуть его из болота, в которое сам его затащил. Однако созданный им из университетской профессуры редакционный комитет (в него вошли С. Шевырев, И. Снегирев, И. Беляев и другие) оказался безжизненным. В 1849 году журнал был передан на редактирование человеку известному всей Москве, добродушному и увлекающемуся Александру Фомичу Вельтману.

Погодин думал: наконец-то он вздохнет покойно и сможет больше времени уделить собственным историческим трудам. В конце концов, ему куда более были дороги лавры историка, репутация университетского профессора, чем сомнительная слава журналиста. В тайне души он мечтал, подобно своему незабвенному учителю Карамзину, написать многотомную российскую историю, которую с равным интересом могли бы прочесть грамотный крестьянин и светская дама. А между тем он все не успевал приняться как следует за этот главный труд своей жизни и ревниво следил, как молодые историки С. Соловьев и И. Беляев начинают обходить его. "Он все-таки подвинет меня, как Островский Гоголя", - записал однажды о Беляеве Погодин в своем дневнике 5.

Но с соредактором ему снова не повезло. О Вельтмане можно было сказать что угодно, только не то, чтобы это был человек, пригодный к журнальному делу. Автор "Приключений, почерпнутых из моря житейского", известный московский "оригинал" и душа общества, гитарист и изобретатель-самоучка, так же легко остывал, как и воспламенялся, больше обещал, чем мог исполнить, и был равно наклонен к бурной фантазии и сибаритству, так что посыльный из типографии, явившийся срочно за рукописью для набора, мог застать его возлежащим на восточной оттоманке с чубуком в руке, в то время как рукопись валялась на столике не прочитанной.

Проза при Вельтмане по-прежнему была небогата и набиралась из того, что поближе лежит: сам Вельтман, да его приятель Загоскин, да главы переводного романа - вот, на первый случай, и все. Критика совсем пала. Многоречивые и пустые с изощренным "извитием словес" рецензии составляли пищу для зубоскалов. Миролюбивый Александр Фомич приглушил и дух полемики, царивший некогда в "Москвитянине". Шевырев вообще как-то притих, пообщипанный Белинским, приклеившим ему кличку "Педант", и не хотел жертвовать журнализму своей академической репутацией, так что Погодин обращался к своему приятелю с укоризной: "Ты на плече моем засыпаешь и ничего не делаешь".

Погодин встревожился, поняв, что с добродушнейшим Вельтманом он не вправе выпускать из рук корректур - иначе журнал попросту перестанет выходить. Подписка то и дело катастрофически падала, суля издателю одни убытки. В Москве было в ту пору около 350 тысяч жителей, а число подписчиков редко достигало семисот человек. Давно уже мало кто истребовал билеты на подписку по доброй воле. Погодин распространял их сам, вменял это в обязанность своим сотрудникам, навязывал через знакомых в провинции свой журнал всем исправникам городничим и городским головам.

Но среди людей, предпочитавших чтению кулебяку и преферанс, он не много навербовал себе читателей.

Путь к успеху - это отчетливо понимал Погодин - лежал через публикацию таких сочинений, как внезапно явившийся "Банкрот". Но для этого и журналом должен был руководить настоящий литератор. У Погодина хватило ума и вкуса сознать это. Недаром он хоть и безуспешно, пытался переманить в свой журнал из "Современника" в 1850 году Григоровича, в 1851-м - Тургенева, в 1852-м - П. Анненкова. Когда ссора с Вельтманом стала неизбежной, Погодин оглядел окружавшую его молодежь и остановил свой выбор на Островском и Мее. Автору "Банкрота" не хватало, правда, литературного опыта, но все же Погодин решил попробовать, поскольку с Вельтманом ничего не выходило.

Погодинский домашний хронограф дает точную картину того, в каких условиях и обстоятельствах принял Островский на себя редактирование "Москвитянина".

Из дневника Погодина:

"15 ноября 1849 г. Нумер вышел поздно, и я сердился. Разбирался.

17 ноября. Дома еще досада от Вельтмана, который говорит, что выезжают на нем, между тем как он ленится.

5 февраля 1850 г. Получил письмо от Вельтмана: лучше разойтиться вместо споров.

7 февраля. Вечер у Вельтмана - несет свое и сердиться на него нельзя.

9 февраля. Ультиматум Вельтману, все еще это заноза мне".

С февраля 1850 года в дневнике Погодина начинает мелькать имя Островского как возможного соредактора, а после того как Вельтман на укоризны в постыдном нерадении ответил в запальчивости, что он "и хотел ничего не делать" по журналу, Погодин окончательно сознал неизбежность его замены.

"15 февраля. Думал об участии в "Москвитянине" Островского, Берга, Мея.

19 февраля. Островский и Мей о журнале. Хорошо пошло, но Вельтмана все-таки мне жаль.

21 февраля. Мей привез условия. Принял. Кажется, хорошо пойдет.

1 марта. Островский не был, все не решится.

3 марта. Островский соглашается и нет, покамест на пробу" 6.

Легко понять причину колебаний Островского. Соблазн самому вести журнал был велик, но и взвалить такой груз на плечи было не легко решиться. К тому же прижимистый характер издателя, не ронявшего зря и полушки, в чем Островский уже удостоверился при расчетах по "Банкроту", мог отпугивать его. Неизвестно было и то, в какой мере даст он новым сотрудникам свободу рук в отношении направления журнала. Да и личные обстоятельства связывали Островского: он все еще числился чиновником Коммерческого суда, и не ясно было, обеспечит ли его в случае ухода с казенной службы литературный заработок.

Но, согласившись работать "на пробу", Островский, по свойственной его натуре добросовестности, незаметно впрягся в журнальный воз и потащил его. С марта 1850 года он один из основных помощников издателя по журналу: сам подыскивает рукописи, читает, редактирует их, летом - за отъездом Погодина в Поречье - берет на себя корректуру очередных книжек.

Его труды разделяет на первых порах Лев Мей - чуть томный на вид молодой поэт с тонкими чертами лица.

Простодушный, безалаберный, нерасчетливый Мей привык жить жизнью богемы. Сговорившись с Погодиным о сотрудничестве, он настоял, чтобы в "Москвитянине" было официально извещено о его вступлении в должность, и в майской книжке журнала за 1850 год появилось сообщение "От редакции": "Л. А. Мей будет заведовать отделениями русской словесности и иностранной словесности" (N 9). Но для его честолюбия этого оказалось достаточно, и, увлеченный своими литературными занятиями, службой в гимназии и женитьбой, он все меньше уделяет внимания журналу.

Некоторое время делит с Островским и Меем их заботы по журналу и Сергей Колошин, однокашник Мея по Царскосельскому лицею. Буйный гуляка, недавний гусар, которого привычнее было видеть в расстегнутой рубахе и с бокалом вина, чем с гусиным пером в руке, пишет "светские" повестушки, сочиняет довольно живые нравоописательные очерки "Записки праздношатающегося" для "Смеси", возится с переводом романа Диккенса.

Все это, впрочем, не очень надежные сотрудники. Островский не требовал у Погодина объявлять в журнале во всеуслышанье о его редакторстве, но ему все чаще приходится вывозить журнал одному. Вот его характерная записка Погодину в июле 1850 года:

"Повесть Писемского у графини, "Одарку" посылаю, Сосулькина взял автор для переделки. О "Греческих стихотворениях" привезу в типографию. За Плавта примусь и, вероятно, кончу скоро" 7.

Здесь названо сразу несколько имен, обязанных своим появлением в журнале Островскому. Без особых деклараций о перемене направления, самим подбором материала молодой соредактор Погодина пытался хотя бы отчасти реформировать обветшавший облик журнала.

Писемский был, пожалуй, его главным художественным козырем.

Не диво, что, едва получив в руки журнал, Островский вспомнил о нем. Они были давними знакомцами: пока Островский слушал лекции у юристов, в соседних аудиториях на математическом факультете занимался Писемский. Они могли встречаться в "Британин", в студенческих кружках. К тому же Писемский костромич, а значит, считались они земляками. Их общим знакомым был студент Немчинов. Наверное, в немчиновском кружке услыхал впервые Писемский еще рукописного "Банкрота", о чем любил потом вспоминать.

Островскому нравился широкоплечий, кряжистый костромич с высоким лбом и широко открытыми, чуть навыкате глазами, этакий уездный медведь, говоривший с меткой неправильностью речи и любивший ввернуть соленое словцо. Они быстро почуяли доверие друг к другу, и если Писемский бурно, несдержанно восхищался комедией Островского, то и Островский одобрял его литературные начинания. Он знал, что еще в 1846 году Писемским была закончена повесть "Виновата ли она?", которая так и не увидела света, поскольку Краевский не решился напечатать ее тогда в "Отечественных записках".

Теперь Писемский обещал Островскому свою новую повесть - "Тюфяк", и появление ее в "Москвитянине" должно было стать его литературным дебютом. С благословения Островского в литературу входил новый крупный писатель. Получив повесть Писемского, Островский обрадовался ей, как счастливой находке, и тотчас разблаговестил о своей удаче и "графине" (Ростопчиной) и самому Погодину. Он говорил им о "Тюфяке", надо думать, то же, что повторил год спустя на страницах журнала в своей рецензии.

"Интрига повести проста и поучительна, как жизнь. Из-за оригинальных характеров, из-за естественного и в высшей степени драматического хода событий сквозит благородная и добытая житейским опытом мысль. Эта повесть истинно художественное произведение". Восхищаясь характером Бешметева, Островский, не находил в повести своего приятеля почти никаких недостатков: "...Я думал, что непременно найду, для видимости беспристрастия, за что в конце побранить автора; но, окончивши, я вижу, что решительно не за что" 8.

Можно было бы поставить в упрек Островскому его дружескую апологетику. Но как же нужна редактору журнала такая увлеченность! Пожалуй, простительнее она, чем привередливая разборчивость человека, взирающего на все со скучающей, пресыщенной миной и всем своим видом выражающего, что его ничем не удивишь.

"Тюфяк" появился в "Москвитянине" осенью 1850 года, и тогда же были напечатаны в журнале два других сочинения, упоминаемые в записке Островского Погодину: повесть Е. Э. Дрианского "Одарка-Квочка" и "Похождения Сосулькина".

Подобно "Тюфяку", повесть Дрианского была добыта для журнала усердием Островского. Он расхвалил Погодину безвестного автора, подражавшего в своей "украинской" повести молодому Гоголю. Островский находил, что непритязательные рассказы Дрианского "во всякой, даже большой литературе были бы на виду". Вероятно, при этом он довольно смело отредактировал новичка, нуждавшегося на первых порах в литературной помощи. Во всяком случае, несколько лет спустя, рекомендуя в "Современник" повесть Дрианского "Квартет", он писал Панаеву: "Марайте и поправляйте, как угодно", - так можно было сказать, лишь имея в виду свой опыт работы с покладистым автором. И это не испортило их отношений.

В окружении Островского мы не раз еще приметим этого милого человека с загорелым смуглым лицом и черными усами, скромнейшего Егора Эдуардовича Дрианского. Страстный охотник и неудачливый литератор (из его повестей позднее стали более известны лишь "Мелкотравчатые" и "Квартет"), он на долгие годы станет преданным другом Островского и всей его семьи. Александр Николаевич же всегда будет относиться к нему с ревнивой заботой человека, открывшего его небольшой, но чистый талант, и досадовать на его непрактичность, "хохлацкое упрямство" и "неумение показать товар лицом".

Что же касается "Похождений Сосулькина", то, вероятно, и с этой рукописью Островскому пришлось изрядно повозиться. Еще 5 апреля 1850 года Погодин писал Островскому: "Рекомендую Вам молодого автора Николая Ивановича Иванова, которому принадлежат "Похождения Сосулькина" {В "Неизданных письмах" к Островскому (М. - Л., "Academia", 1932, с. 425), где впервые опубликована эта записка, неверно прочитано имя героя повести: "Скулонин" вместо "Сосулькин". Ошибочна также редакторская дата - 1861 год.}. Потолкуйте и подайте Ваш совет. Давай бог нам больше талантов. Порасспросите и проч. и проч.". Наверное, в результате занятий Островского с Ивановым его рассказ был напечатан в "Москвитянине" под названием "Признания моего знакомого" (1850, N 24).

Серьезно, горячо берется Островский за новое ему дело редактирования журнала. По-видимому, он намеревается выступать в нем не только как автор художественного раздела, но и как критик. Первой его попыткой в этом жанре была обширная рецензия на повесть Евг. Тур "Ошибка", напечатанная в апреле 1850 года в "Москвитянине". И сам объект ее был не случаен, и намерения критика ответственными и серьезными.

Графиня Салиас, урожденная Сухово-Кобылина, сестра будущего знаменитого драматурга, носила псевдоним Евгения Тур и была известной московской "западницей". В ее салоне еще совсем недавно с восторгом была принята первая пьеса Островского "Свои люди - сочтемся!". Может быть, поэтому, начиная свою рецензию, Островский почел долгом прежде всего опровергнуть нападки на обычное равнодушие "московской публики к выступающим талантам". "Всякое сколько-нибудь замечательное произведение (не говоря уже о значительных), где бы оно ни появилось, находит в Москве теплое сочувствие, - писал в рецензии автор "Банкрота", и в этом слышался отголосок недавних личных впечатлений. - Надобно правду сказать, публика наша не многочисленна и не имеет одного общего характера; она состоит из многих небольших кружков, различных по убеждению и эстетическому образованию; часто новое произведение возбуждает не только различные, но и совершенно противоположные мнения и толки. Впрочем, это совсем не беда; различные убеждения производят споры, движение, жизнь, а вовсе не апатию, в которой обвиняют Москву" 9.

После такого вступления, вполне сочувственного к западническому кружку и, во всяком случае, терпимого к нему, что уже было новостью в журнале Погодина, Островский начинал свой разбор повести рассуждением, показывающим, что он принял на себя обязанности рецензента "Ошибки" не из одних чувств личной признательности. Памятуя о примере влиятельной критики "Отечественных записок", Островский пожелал предварить свой первый критический разбор общим взглядом на литературу и начал издалека - с Ахилла и Сократа. Маленькая рецензия должна была послужить поводом к откровенному объяснению с читателем, своего рода исповеданием веры.

Ученик Редкина и почитатель Белинского начал с утверждения, что литература всякого народа идет параллельно с движением общества. Бегло коснувшись героических и комических идеалов Греции и средневекового рыцарства и перейдя затем к литературе нового мира, молодой рецензент обратил внимание на обличительный, по преимуществу, характер русской литературы и даже попытался сформулировать закон: "Чем произведение изящнее, тем оно народнее, тем больше в нем этого обличительного элемента". В согласии с гегелевской диалектикой Островский наметил две линии в развитии русской литературы, идущие от Ломоносова и Кантемира: одну, "узаконивающую оригинальность типа", и другую - "карающую личность". В Гоголе, по мнению критика, слились обе: "дуализм кончился", заявил наш диалектик. Определение "обличительного направления" показалось ему узким. Он дополнил его более расширительным: "нравственно-общественное направление" и применил эти общие начала к разбору понравившейся ему повести.

Первая рецензия Островского интересна как единственная попытка его самостоятельного теоретического манифеста в "Москвитянине". Критическая деятельность Островского почти не имела продолжения, если не считать появившейся год спустя сочувственной рецензии на "Тюфяк" Писемского. В недавнее время Островскому приписывали, правда, еще четырнадцать анонимных рецензий, напечатанных в 1850-1853 годах в "Москвитянине". Но это было сделано напрасно. Большинство их авторов теперь установлены - это Л. Мей, С. Колошин, Ап. Григорьев, П. Сумароков. Зато можно с солидной долей вероятности предположить, что такие рецензии, как отзыв Мея на "Греческие стихотворения" Щербины (вспомним: "О "Греческих стихотворениях" привезу в типографию"), несут на себе следы его редакторского пера 10.

Бросается в глаза и то, что в библиографии "Москвитянина" в 1850 году среди отзывов на синодальные издания и исторические раритеты несравненно чаще стали попадаться рецензии на художественные сочинения, и как раз по преимуществу сценические - комедии, водевили, драмы. В этом выборе предметов для разбора видно пристрастие молодого редактора. Кстати, в отзыве на комедии Жемчужникова "Странная ночь" (N 13) анонимный автор снова воспользовался случаем подтвердить мысль о "нравственно-обличительном" направлении русской литературы и признал комедию венцом в иерархии современных жанров. Писал ли и эту рецензию сам Островский? Вряд ли. Но автором отзыва легко мог оказаться один из его приятелей, которого было нетрудно заразить этими "манифестальными" мыслями или попросту вписать их ему в текст.

Почему, едва попробовав, забросил Островский критику? Тому разные были причины, но одна из первых та, что Погодин, посулю, на словах своему помощнику полную самостоятельность, на деле, как видно, придерживал его молодые порывы. К тому же, по совести сказать, Островский не имел прочного тяготения к теоретическому способу высказывания. Живое чувство образа, непосредственные картины больше говорили его сердцу и уму, чем самые тонкие рассуждения, и потому, едва начав разбор чужого сочинения, он мгновенно сбивался на пересказ событий, понравившихся ему подробностей.

Отзыв на альманах "Комета" он писал, не поднимаясь от стола, а все же не поспел к номеру и был вынужден извиняться перед Погодиным:

"Эти два дня писал, переписывал, перемарывал, и все-таки выходит скверно; совестно показаться в публику с этим после тех критик, которые были в прежних книжках. Ради бога, Михаило Петрович, напишите, что о художественной части альманаха будет говорено в следующем N. А в случае крайности у меня будет готово к завтрашнему утру кое-что" 11.

Разумеется, как всякий образованный литератор, Островский мог в конце концов сладить и с критической статьей. Но природой дан был ему прежде всего иной язык - язык живых драматических образов, и благоразумие подсказало быть верным этому, художническому способу высказывания.

После "Банкрота" Островскому нужна была, пожалуй, психологическая передышка, и он нашел ее, с головой окунувшись в редакторские дела. Но вскоре его снова стало тянуть к творческой работе и нужда править чужие, не высокодаровитые рукописи, вместо того чтобы заниматься своими, вся тягота журнальной обыденщины предстали докучным делом.

Сначала он старался поспевать и там и тут. Но это оказалось труднее, чем он думал.

Литературные планы его были обширны. Он задумал трагедию из времен Александра Македонского12. Молодость любит такую пробу сил - неожиданные решения и дерзкие самому себе задачи. Пусть не думают, что он, Островский, способен лишь на живописание купцов и замоскворецких свах в платочках. Возможно, кто-нибудь решил, что он лишь виртуозно "списывает" знакомый ему язык и нравы? Так не хотите ль трагедию в стихах, где действие будет происходить в Вавилоне и Древней Греции? Дорогу самой смелой поэтической фантазии!

В его трагедии "Александр Великий в Вавилоне" должны столкнуться представители двух древнейших культур - иудеи и греки. Герой пьесы - молодой иудей - полюбил свою одноплеменницу, а она из честолюбия предпочла ему удачливого полководца Александра. Отвергнутый герой становится могущественным пророком, и едва ли не он предречет гибель Александру и распад его империи. Пьеса должна была нести в себе идею превосходства вечной силы души и мысли, пророческой силы поэзии над внешней силой власти, неправого могущества.

Однако Погодин напрасно ждал обещанную Островским для его журнала пьесу. Дальше нескольких набросков поэтической песни молодого героя дело не пошло. Что-то, видно, не задалось у автора, а он не хотел портить спешкой дорогой ему сюжет, берег его "про запас". (Два десятилетия спустя он расскажет его Петру Ильичу Чайковскому как возможную основу для оперы, и композитор восхитится, "до чего эта канва великолепна!".) 13

Задумал было Островский и драму из русской истории - о царевне Ксении Годуновой и ее несчастливой судьбе. Но и этот благодарный сюжет вскоре оставил.

Остановился Островский на полдороге и в переводе "Азинарии" ("Комедии об ослах") древнеримского комедиографа Плавта. А перевод "Укрощения злой жены" Шекспира, не пропущенный драматической цензурой, он и не решился предлагать в "Москвитянин". Казалось, после оглушительного успеха молодой драматург начинал терять почву под ногами: его преследовали неудачи.

Писатель, получивший громкое имя после первой же крупной своей вещи, ставит себя в невыгодное отношение к публике: она глядит на него с ожиданием, и каждый следующий шаг ревниво меряет рамками той, первой удачи. Второй выход к читателям всегда самый трудный. В перекрестье сочувствующих и враждебных взглядов Островский как-то заторопился. Он чувствовал, что пауза после его первого появления в печати затягивается. Погодин тоже подгонял его, и, как бы между прочим, Островский выдал в свет два небольших одноактных этюда.

Для одного из них он переворошил свои старые бумаги, извлек второй акт оставшегося незаконченным "Искового прошения" (первый был еще прежде переделан им в "Картину семейного счастья") и обработал его так, чтобы он получил законченный вид. "Утро молодого человека", появившееся в "Москвитянине" еще до конца 1850 года, изображало молодого купчика, желающего жить "по моде"; он спит до второго часу дня, даже коли спать вовсе не хочется, щеголяет французскими журналами и книжками, в которых ни слова не может прочесть, ходит на балет непременно в первый ряд кресел да "по рощам шампанское пьет". Его обирают все, кому не лень, - приятели, лакеи, приживалы, всякая рвань, а он готов просадить наследное достояние, лишь бы не ударить в грязь лицом перед "благородными" молодыми людьми.

Другой свой этюд - "Неожиданный случай" Островский даже не захотел (или не решился!) напечатать в "Москвитянине". Он появился в альманахе "Комета". Вероятно, сам Погодин не был от него в восторге. Иначе зачем бы Островскому так подробно, будто оправдываясь, объяснять в письме к нему:

"О своей пьеске я Вам вот что скажу: я хотел показать только все отношения, вытекающие из характеров двух лиц, изображенных мною; а так как в моем намерении не было писать комедию, то я и представил их голо, почти без обстановки (отчего и назвал этюдом). Если принять в соображение существующую критику, то я поступил неосторожно: как вещь очень тонкую, им не понять ее..."14

Писателю никогда не следует объяснять свои сочинения. "Примечание романиста подобно честному слову гасконца", - говорил Бальзак, имея в виду, что гасконцы - народ с воображением и верить им на слово нельзя. Примечание драматурга ничем не лучше примечания романиста.

Островского потянуло желание написать экспериментальную психологическую вещицу в духе французских драматических пословиц, "провербов" Альфреда де Мюссе, бывших в большой моде на русской сцене.

Увы, характеры Розового и его приятеля Дружнина были исчерпаны в первой же сцене; действие потонуло в вялом диалоге с псевдонатуральными повторами одних и тех же слов и выражений.

За свои малоудачные этюды Островский поплатился насмешками петербургских журналов, достаточно для него чувствительными. В фельетоне "Современника" И. И. Панаев не без яда осмеивал вялые, бессодержательные диалоги Пюсового с Лиловым, пародируя само имя героя Островского - Розового15.

Это было обидно, горько, но что поделаешь! Настоящий талант, даже приняв поначалу в штыки замечания критиков, из самой неудачи способен извлечь толчок к творческому движению. И Островский доказал это, с головой уйдя в сочинение большой современной комедии - "Бедная невеста".

Ему все труднее становится исполнять обязанности по журналу, принятому "на пробу" у Погодина. Терпит ущерб своя литературная работа, да и с издателем, в случае споров и недоразумений, трудно сражаться в одиночку. Колошин и Мей быстро отстали, оказавшись не лучшими компаньонами в этом предприятии.

Но журнал уже держит его, просто оставить его было бы жаль, и Островский решает более солидно повести дело - полностью забрать журнал в свои руки и издавать его с помощью когорты молодых друзей, которые давно уже рвутся к серьезной деятельности, делать это не просто. Осторожный издатель с сомнением смотрит на энергическую, веселую, но не оперившуюся молодежь - вчерашних своих студентов Эдельсона, Филиппова, Алмазова.

Перед Островским нелегкая задача: побудить Погодина пригласить своих молодых друзей как полноправных сотрудников и с их помощью дать новое направление журналу.

 

КРУЖОК ОСТРОВСКОГО

Когда глядишь издали на Островского в эти ранние его годы, неизменно видишь его в густой толпе друзей, приятелей, знакомых. Привязанности его крепки, знакомства легки. Его простота, дружелюбие, спокойный нрав и юмористический наклон ума заставляют людей мгновенно "прилипать" к нему. Он и в молодые годы не глядел робким юнцом, а в двадцать пять лет казался старшим среди своих сверстников.

Сознающий себе цену талант, как и разумение, приобретенное опытом, меняют ощущение возраста. В молодом Островском уже проглядывала ранняя солидность, степенность осанки. Но непосредственность его реакций, располагающая улыбка быстро завоевывали даже малознакомых людей. Успех "Банкрота" еще увеличил тяготение к нему московской молодежи разных званий и состояний, и он все гуще обрастал людьми.

То, что называют иногда "кружком Островского", на деле было широким и разношерстным приятельским кругом, стихийно сложившимся возле молодого драматурга. Его привлекательная личность служила центром притяжения самых разных людей, идей и симпатий. Бывало так: один приводил другого на встречу приятелей Островского или просто приглашал подсесть к общему столу в трактире, и новичок, обвороженный вольным, талантливым духом кружка и доброжелательным гостеприимством его главы, просил разрешения прийти еще однажды и, мало по малу, становился своим.

- Вы наш, - сказал Ап. Григорьев, прослушав вместе с Островским какой-то рассказец Ивана Горбунова, и хлопнул его по плечу. Тем и завершился обряд посвящения очередного новобранца в члены кружка.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-01-20; Просмотров: 424; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.007 сек.