КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
О дивный новый мир 7 страница
На террасу вышел молодой человек в одежде индейца; но косы его были цвета соломы, глаза голубые, и бронзово загорелая кожа была кожей белого. – День добрый и привет вам, – сказал незнакомец на правильном, но необычном английском языке. – Вы цивилизованные? Вы оттуда, из Заоградного мира? – А вы-то сами?.. – изумленно начал Бернард. Молодой человек вздохнул, покачал головой. – Пред вами несчастливец. – И, указав на кровь в центре площади, произнес голосом, вздрагивающим от волнения: – «Видите вон то проклятое пятно»?[34] – Лучше полграмма, чем ругань и драма, – машинально откликнулась Ленайна, не открывая лица. – Там бы по праву следовало быть мне, – продолжал незнакомец. – Они не захотели, чтобы жертвой был я. А я бы десять кругов сделал, двенадцать, пятнадцать. Палохтива сделал только семь. Я дал бы им вдвое больше крови. Просторы обагрянил бы морей. – Он распахнул руки в широком жесте, тоскливо уронил их опять. – Но не позволяют мне. Нелюбим я за белокожесть. От века нелюбим. Всегда. – На глазах у него выступили слезы; он отвернулся, стыдясь этих слез. От удивления Ленайна даже горевать перестала. Отняв ладони от лица, она взглянула на незнакомца. – То есть вы хотели, чтобы плетью били вас? Молодой человек кивнул, не оборачиваясь. – Да. Для блага пуэбло – чтоб дожди шли и тучнела кукуруза. И в угоду Пуконгу и Христу. И чтобы показать, что могу выносить боль, не крикнув. Да. – Голос его зазвенел, он гордо расправил плечи, гордо, непокорно вздернул голову, повернулся. – Показать, что я мужчи…– Ему перехватило дух, он так и застыл, не закрыв рта: впервые в жизни увидел он девушку с лицом не бурым, а светлым, с золотисто-каштановой завивкой, и глядит она с дружелюбным интересом (вещь небывалая!). Ленайна улыбнулась ему; такой привлекательный мальчик, подумала она, и тело по-настоящему красиво. Темный румянец залил щеки молодого человека; он опустил глаза, поднял опять, увидел все ту же улыбку и до того уже смутился, что даже отвернулся, сделал вид, будто пристально разглядывает что-то на той стороне площади. Выручил его Бернард – своими расспросами. Кто он? Каким образом? Когда? Откуда? Не отрывая взгляда от Бернарда (ибо так тянуло молодого человека к улыбке Ленайны, что он просто не смел повернуть туда голову), ни стал объяснять. Он с Линдой – Линда его мать (Ленайна поежилась) – они здесь чужаки. Линда прилетела из Того мира, давно, еще до его рожденья, вместе с о том его. (Бернард навострил уши.) Пошла гулять одна в горах, что к северу отсюда, и сорвалась, упала и поранила голову. («Продолжайте, продолжайте», – возбужденно сказал Бернард). Мальпаисские охотники наткнулись на нее и принесли в пуэбло. А отца его Линда больше так и не увидела. Звали отца Томасик. (Так, так, имя Директора – Томас.) Он, должно быть, улетел себе обратно в Заоградный мир, а ее бросил – черствый, жестокий сердцем человек. – В Мальпаисе я и родился, – закончил он. – В Мальпаисе. – И грустно покачал головой.
Хибара за пустырем на окраине пуэбло. Какое убожество, грязь! Пыльный пустырь завален мусором. У входа в хибару два оголодалых пса роются мордами в мерзких отбросах. А внутри – затхлый, гудящий мухами сумрак. – Линда! – позвал молодой человек. – Иду, – отозвался из другой комнатки довольно сиплый женский голос. Пауза ожидания. В мисках на полу – недоеденные остатки. Дверь отворилась. Через порог шагнула белесоватая толстуха-индианка и остановилась, пораженно выпучив глаза, раскрыв рот. Ленайна с отвращением заметила, что двух передних зубов во рту нет. А те, что есть, жуткого цвета… Брр! Она гаже того старика. Жирная такая. И все эти морщины, складки дряблого лица. Обвислые щеки в лиловых пятнах прыщей. Красные жилки на носу, на белках глаз. И эта шея, эти подбородки; и одеяло накинуто на голову, рваное, грязное. А под коричневой рубахой-балахоном эти бурдюки грудей, это выпирающее брюхо, эти бедра. О, куда хуже старика, куда гаже! И вдруг существо это разразилось потоком слов, бросилось к ней с распахнутыми объятиями и – господи Форде! как противно, вот-вот стошнит – прижало к брюху, к грудям и стало целовать. Господи! слюнявыми губами, и от тела запах скотский, видимо, не принимает ванны никогда, и разит изо рта ядовитой этой мерзостью, которую подливают в бутыли дельтам и эпсилонам (а Бернарду не влили, неправда), буквально разит алкоголем. Ленайна поскорей высвободилась из объятий. На нее глядело искаженное, плачущее лицо. – Ох, милая, милая вы моя, – причитало, хлюпая, существо. – Если б вы знали, как я рада! Столько лет не видеть цивилизованного лица. Цивилизованной одежды. Я уж думала, так и не суждено мне увидать опять настоящий ацетатный шелк. – Она стала щупать рукав блузки. Ногти ее были черны от грязи. – А эти дивные вискозно-плисовые шорты! Представьте, милая, я еще храню, прячу в сундуке свою одежду, ту, в которой прилетела. Я покажу вам потом. Но, конечно, ацетат стал весь как решето. А такой прелестный у меня белый патронташ наплечный – хотя, должна признаться, ваш сафьяновый зеленый еще даже прелестнее. Ах, подвел меня мой патронташ! – Слезы опять потекли по щекам. – Джон вам, верно, рассказал уже. Что мне пришлось пережить – и без единого грамма сомы. Разве что Попе принесет мескаля выпить. Попе ходил ко мне раньше. Но выпьешь, а после так плохо себя чувствуешь от мескаля, и от пейотля[35]тоже; и притом назавтра протрезвишься, и еще ужаснее, еще стыднее делается. Ах, мне так стыдно было. Подумать только – я, бета, и ребенка родила; поставьте себя на мое место. (Ленайна поежилась.) Но, клянусь, я тут не виновата; я до сих пор не знаю, как это стряслось; ведь я же все мальтузианские приемы выполняла, знаете, по счету: раз, два, три, четыре – всегда, клянусь вам, и все же забеременела; а, конечно, абортариев здесь нет и в помине. Кстати, абортарий наш и теперь в Челси? (Ленайна кивнула.) И, как раньше, освещен весь прожекторами по вторникам и пятницам? (Ленайна снова кивнула.) Эта дивная из розового стекла башня! – Бедная Линда, закрыв глаза, экстатически закинув голову, воскресила в памяти светлое виденье абортария. – А вечерняя река! – прошептала она. – Крупные слезы медленно выкатились из-под ее век. – Летишь, бывало, вечером обратно в город из Сток-Поджес. И ждет тебя горячая ванна, вибровакуумный массаж… Но что уж об этом. – Она тяжко вздохнула, покачав головой, открыла глаза, сопнула носом раз-другой, высморкалась в пальцы и вытерла их о подол рубахи. – Ох, простите меня, – воскликнула она, заметив невольную гримасу отвращения на лице Ленайны. – Как я могла так… Простите. Но что делать, если нет носовых платков? Я помню, как переживала раньше из-за всей этой нечистоты, сплошной нестерильности. Меня с гор принесли сюда с разбитой головой. Вы не можете себе представить, что они прикладывали к моей ране. Грязь, буквальнейшую грязь. Учу их: «Без стерилизации нет цивилизации». Говорю им: «Смой стрептококков и спирохет. Да здравствует ванна и туалет», как маленьким детям. А они, конечно, не понимают. Откуда им понять? И, в конце концов, я, видимо, привыкла. Да и как можно держать себя и вещи в чистоте, если нет крана с горячей водой? А поглядите на одежду здешнюю. Эта мерзкая шерсть – это вам не ацетат. Ей износу нет. А и порвется, так чини ее изволь. Но я ведь бета; я в Зале оплодотворения работала; меня не учили заплаты ставить. Я другим занималась. Притом чинить ведь вообще у нас не принято. Начинает рваться – выбрось и новое купи. «Прорехи зашивать – беднеть и горевать». Верно же? Чинить старье – антиобщественно. А тут все наоборот. Живешь, как среди ненормальных. Все у них по-безумному. – Она оглянулась, увидела, что Бернард с Джоном вышли и прохаживаются по пустырю, но понизила тем не менее голос, пододвинулась близко, так что ядовито-алкогольное ее дыхание шевельнуло прядку у Ленайны на щеке, и та сжалась вся. – Послушайте, к примеру, – зашептала Линда сипло, – как они тут взаимопользуются. Ведь каждый принадлежит всем остальным, ведь по-цивилизованному так? Ведь так же? – напирала она, дергая Ленайну за рукав. Ленайна кивнула, полу отвернувшись, делая украдкой вдох, набирая воздуху почище. – А здесь, – продолжала Линда, – каждый должен принадлежать только одному, и никому больше. Если же ты взаимопользуешься по-цивилизованному, то считаешься порочной и антиобщественной. Тебя ненавидят, презирают. Один раз явились сюда женщины со скандалом: почему, мол, их мужчины ко мне ходят? А почему б им не ходить? И как накинутся женщины на меня скопом… Нет, невыносимо и вспоминать. – Линда, содрогнувшись, закрыла лицо руками. – Здешние женщины ужасно злобные. Безумные, безумные и жестокие. И понятия, конечно, не имеют о мальтузианских приемах, о бутылях, о раскупорке. И потому рожают беспрерывно, как собаки. Прямо омерзительно. И подумать, что я… О господи, господи Форде. Но все же Джон был мне большим утешением. Не знаю, как бы я тут без него. Хотя он и переживал страшно всякий раз, как придет мужчина… Даже когда совсем еще был малышом. Однажды (он тогда уже подрос) чуть было не убил бедного Попе – или Вайхусиву? – за то лишь, что они ко мне ходили. Сколько ему втолковывала, что у цивилизованных людей иначе и нельзя, но так и не втолковала. Безумие, видимо, заразительно. Джон, во всяком случае, заразился от индейцев. Он водится с ними. Несмотря на то, что они всегда относились к нему по-свински, не позволяли быть наравне с остальными мальчиками. Но это в некотором смысле к лучшему, потому что облегчало мне задачу – позволяло хоть слегка формировать его. Но вы себе вообразить не можете, как это трудно. Ведь столького сама не знаешь; от меня и не требовалось знать. Допустим, спрашивает ребенок, как устроен вертоплан или кем создан мир, – ну, что будешь ему отвечать, если ты бета и работала в Зале оплодотворения? Ну, что ему ответишь?
Глава восьмая
Джон с Бернардом прохаживались взад вперед на пустыре, среди пыли и мусора. (В отбросах рылось теперь уже четыре собаки.) – Так трудно мне представить, постигнуть, – говорил Бернард. – Мы словно с разных планет, из разных столетий. Мать, и грязь вся эта, и боги, и старость, и болезни… – Он покачал головой. – Почти непостижимо. Немыслимо понять, если вы не поможете, не объясните. – Что объясню? – Вот это.– Он указал на пуэбло. – И это.– Кивнул на хибару.– Всю вашу жизнь. – Но что ж тут объяснять? – Все с самого начала. С первых ваших воспоминаний. – С первых моих…– Джон нахмурился. Долго молчал, припоминая.
Жара. Наелись лепешек, сладкой кукурузы. – Иди сюда, малыш, приляг, – сказала Линда. Он лег возле, на большой постели. – Спой, – попросил, и Линда запела. Спела «Да здравствует ванна и туалет» и «Баю-баю, тили тили, скоро детке из бутыли» Голос ее удалялся, слабел… Он вздрогнул и проснулся от громкого шума. У постели стоит человек, большущий, страшный. Говорит что-то Линде, а Линда смеется. Закрылась одеялом до подбородка, а тот стягивает. У страшилы волосы заплетены, как два черных каната, и на ручище серебряный браслет с голубыми камешками. Браслет красивый; но ему страшно, он жмется лицом к материну боку. Линда обнимает его рукой, и страх слабеет. Другими, здешними словами, которые не так понятны, Линда говорит: – Нет, не при Джоне. Человек смотрит на него, опять на Линду, тихо говорит несколько слов. – Нет, – говорит Линда. – Но тот наклоняется к нему, лицо громадно, грозно; черные канаты кос легли на одеяло. – Нет, – говорит опять Линда и сильней прижимает Джона к себе. – Нет, нет. Но страшила берет его за плечо, больно берет. Он вскрикивает. И другая ручища берет, поднимает. Линда не выпускает, говорит: – Нет, нет. Тот говорит что-то коротко, сердито, и вот уже отнял Джона. – Линда, Линда – Джон бьет ногами, вырывается; но тот несет его за дверь, сажает на пол там среди комнаты и уходит к Линде, закрыв за собой дверь. Он встает, он бежит к двери. Поднявшись на цыпочки, дотягивается до деревянной щеколды. Двигает ее, толкает дверь, но дверь не поддается. – Линда, – кричит он. Не отвечает Линда. Вспоминается обширная комната, сумрачная; в ней стоят деревянные рамы с навязанными нитями, и у рам много женщин – одеяла ткут, сказала Линда. Она велела ему сидеть в углу с другими детьми, а сама пошла помогать женщинам. Он играет с мальчиками, долго. Вдруг у рам заговорили очень громко, и женщины отталкивают Линду прочь, а она плачет, идет к дверям. Он побежал за ней. Спрашивает, почему на нее рассердились. – Я сломала там что-то, – говорит Линда. И сама рассердилась. – Откуда мне уметь их дрянные одеяла ткать, – говорит. – Дикари противные. – А что такое дикари? – спрашивает он. Дома у дверей ждет Попе и входит вместе с ними. Он принес большой сосуд из тыквы, полный воды не воды – вонючая такая, и во рту печет, так что закашляешься. Линда выпила, и Попе выпил, и Линда смеяться стала и громко говорить; а потом с Попе ушла в другую комнату. Когда Попе отправился домой, он вошел туда. Линда лежала в постели, спала так крепко, что не добудиться было. Попе часто приходил. Ту воду в тыкве он называл «мескаль», а Линда говорила, что можно бы называть «сома», если бы от нее не болела голова. Он терпеть не мог Попе. Он всех их не терпел – мужчин, ходивших к Линде. Как-то, наигравшись с детьми – было, помнится, холодно, на горах лежал снег, – он днем пришел домой и услыхал сердитые голоса в другой комнате. Женские голоса, а слов не понял; но понял, что это злая ругань. Потом вдруг – грох! – опрокинули что-то; завозились, еще что-то шумно упало, и точно мула ударили хлыстом, но только звук мягче, мясистей; и крик Линды; «Не бейте, не бейте!» Он кинулся туда. Там три женщины в темных одеялах. А Линда – на постели. Одна держит ее за руки. Другая легла поперек, на ноги ей, чтоб не брыкалась. Третья бьет ее плетью. Раз ударила, второй, третий; и при каждом ударе Линда кричит. Он плача стал просить бьющую, дергать за кромку одеяла: – Не надо, не надо. Свободной рукой женщина отодвинула его. Плеть снова хлестнула, опять закричала Линда. Он схватил огромную коричневую руку женщины обеими своими и укусил что было силы. Та охнула, вырвала руку, толкнула его так, что он упал. И ударила трижды плетью. Ожгло огнем – больней всего на свете. Снова свистнула, упала плеть. Но закричала на этот раз Линда. – Но за что они тебя, Линда? – спросил он вечером. Красные следы от плети на спине еще болели, жгли, и он плакал. Но еще и потому плакал, что люди такие злые и несправедливые, а он малыш и драться с ними слаб. Плакала Линда. Она хоть и взрослая, но от троих отбиться разве может? И разве это честно – на одну втроем? – За что они тебя, Линда? – Не знаю. Не понимаю. – Трудно было разобрать ее слова, она лежала на животе, лицом в подушку – Мужчины, видите ли, принадлежат им, – говорила Линда, точно не к нему обращаясь вовсе, а к кому-то внутри себя. Говорила долго, непонятно; а кончила тем, что заплакала громче прежнего. – О, не плачь, Линда, не плачь. Он прижался к ней. Обнял рукой за шею. – Ай, – взвизгнула Линда, – не тронь. Не тронь плечо. Ай! – и как пихнет его от себя, он стукнулся головой о стену. – Ты, идиотик! – крикнула Линда и вдруг принялась его бить. Шлеп! Шлеп!.. – Линда! Не бей, мама! – Я тебе не мама. Не хочу быть твоей матерью. – Но, Линд… – Она шлепнула его по щеке. – В дикарку превратилась, – кричала она. – Рожать начала, как животные… Если б не ты, я бы к инспектору пошла, вырвалась отсюда. Но с ребенком как же можно. Я бы не вынесла позора. Она опять замахнулась, и он заслонился рукой. – О, не бей, Линда, не надо. – Дикаренок! – Она отдернула его руку от лица. – Не надо. – Он закрыл глаза, ожидая удара. Но удара не было. Помедлив, он открыл глаза и увидел, что она смотрит на него. Улыбнулся ей робко. Она вдруг обняла его и стала целовать.
Случалось, Линда по нескольку дней не вставала с постели. Лежала и грустила. Или пила мескаль, смеялась, смеялась, потом засыпала. Иногда болела. Часто забывала умыть его, и нечего было поесть, кроме черствых лепешек. И помнит он, как Линда в первый раз нашла этих сереньких тлей у него в голове, как она заахала, запричитала. Сладчайшею отрадой было слушать, как она рассказывает о Том, о Заоградном мире. – И там правда можно летать, когда захочешь? – Когда захочешь. И рассказывала ему про дивную музыку, льющуюся из ящичка, про прелестные разные игры, про вкусные блюда, напитки, про свет – надавишь в стене штучку, и он вспыхивает, – и про живые картины, которые не только видишь, но и слышишь, обоняешь, осязаешь пальцами, и про ящик, создающий дивные запахи, и про голубые, зеленые, розовые, серебристые дома, высокие, как горы, и каждый счастлив там, и никто никогда не грустит и не злится, и каждый принадлежит всем остальным, и экран включишь – станет видно и слышно, что происходит на другом конце мира. И младенцы все в прелестных, чистеньких бутылях, все такое чистое, ни вони и ни грязи, и никогда никто не одинок, а все вместе живут, и радостные все, счастливые, как на летних плясках в Мальпаисе, здесь, но гораздо счастливее, и счастье там всегда, всегда… Он слушал и заслушивался. Порою также, когда он и другие дети садились, устав от игры, кто-нибудь из стариков племени заводил на здешнем языке рассказ о великом Претворителе Мира, о долгой битве между Правой Рукой и Левой Рукой, между Хлябью и Твердью; о том, как Авонавилона[36]задумался в ночи и сгустились его мысли во Мглу Возрастания, а из той туманной мглы сотворил он весь мир; о Матери Земле и Отце-Небе, об Агаюте и Марсайлеме – близнецах Войны и Удачи; об Иисусе и Пуконге, о Марии и об Этсанатлеи – женщине, вечно омолаживающей себя; о лагунском Черном Камне, о великом Орле и Богоматери Акомской. Диковинные сказы, звучавшие еще чудесней оттого, что сказывали их здешними словами, не полностью понятными. Лежа в постели, он рисовал в воображении Небо и Лондон, Богоматерь Акомскую и длинные ряды младенцев в чистеньких бутылях, и как Христос возносится и Линда взлетает; воображал всемирного начальника инкубаториев и великого Авонавилону.
Много ходило к Линде мужчин. Мальчишки стали уже тыкать на него пальцами. На своем, на здешнем, языке они называли Линду скверной, ругали ее непонятно, однако он знал, что слова это гнусные. Однажды запели о ней песню, и опять, и опять – не уймутся никак. Он стал кидать в них камнями. А они – в него, острым камнем рассекли ему щеку. Кровь текла долго, он весь вымазался.
Линда научила его читать. Углем она рисовала на стене картинки – сидящего зверька, младенца в бутыли; а под ними писала. КОТ НЕ СПИТ. МНЕ ТУТ РАЙ. Он усваивал легко и быстро. Когда выучился читать все, что она писала на стене, Линда открыла свой деревянный сундук и достала из-под тех красных куцых штанов, которых никогда не надевала, тоненькую книжицу. Он ее и раньше не раз видел. «Будешь читать, когда подрастешь», – говорила Линда. Ну, вот и подрос, подумал он гордо. – Вряд ли эта книга тебя очень увлечет, – сказала Линда – Но других у меня нет. – Она вздохнула. – Видел бы ты, какие прелестные читальные машины у нас в Лондоне! Он принялся читать. «Химическая и бактериологическая обработка зародыша. Практическое руководство для бета-лаборантов эмбрионария». Четверть часа ушло на одоление слов этого заглавия. Он швырнул книжку на пол. – Дрянь ты, а не книга! – сказал он и заплакал.
По-прежнему мальчишки распевали свою гнусную дразнилку о Линде. Смеялись и над тем, какой он оборванный. Линда не умела чинить рваное. В Заоградном мире, говорила она ему, если что порвется, сразу же выбрасывают и надевают новое. «Оборвыш, оборвыш!» – дразнили мальчишки «Зато я читать умею, – утешал он себя, – а они нет. Не знают даже, что значит – читать» Утешаясь этим, было легче делать вид, что не слышишь насмешек. Он снова попросил у Линды ту книжку. Чем злее дразнились мальчишки, тем усерднее читал он книгу. Скоро уже он разбирал в ней все слова. Даже самые длинные. Но что они обозначают? Он спрашивал у Линды, но даже когда она и в состоянии была ответить, то ясности особой не вносила. Обычно же ответить не могла. – Что такое химикаты? – спрашивал он. – А это соли магния или спирт, которым глушат рост и отупляют дельт и эпсилонов, или углекислый кальций для укрепления костей и тому подобные вещества. – А как делают химикаты, Линда? Где их добывают? – Не знаю я. Они во флаконах. Когда флакон кончается, то спускают новый из Химикатохранилища. Там их и делают, наверное. Или же с фабрики получают. Не знаю. Я химией не занималась. Я работала всегда с зародышами. И так вечно, что ни спроси. Никогда Линда не знает. Старики племени отвечают куда определеннее. «Семена людей и всех созданий, семя солнца и земли и неба – все семена сгустил Авонавилона из Мглы Возрастания. Есть у мира четыре утробы; в нижнюю и поместил он семена. И постепенно взрастали они…»
Придя как-то домой (Джон прикинул позже, что было это на тринадцатом году жизни), он увидел, что в комнате на полу лежит незнакомая книга. Толстая и очень старая на вид. Переплет обгрызли мыши; порядком растрепана вся. Он поднял книгу, взглянул на заглавный лист: «Сочинения Уильяма Шекспира в одном томе». Линда лежала в постели, потягивая из чашки мерзкий свой вонючий мескаль. – Ее Попе принес, – сказала Линда сиплым, грубым, чужим голосом. – Валялась в Антилопьей киве[37], в одном из сундуков. Сотни лет уже провалялась, говорят. И не врут, наверно, потому что полистала я, а там полно вздора. Нецивилизованность жуткая. Но тебе пригодится – для тренировки в чтении. – Она допила, опустила чашку на пол, повернулась на бок, икнула раза два и заснула. Он раскрыл книгу наугад:
Похоти рабой Жить, прея в сальной духоте постели, Елозя и любясь в свиной грязи…[38]
о Линде; о Линде, что храпит в постели, и пустая чашка рядом на полу; о Линде и о Попе, о них обоих. Необычайные эти слова раздались, раскатились громово в мозгу, как барабаны летних плясок, но барабаны говорящие; как хор мужчин, поющий Песнь зерна, красиво, красиво до слез; как волшба старого Митсимы над молитвенными перьями и резными палочками, костяными и каменными фигурками: кьятла тсилу силокве силокве силокве. Кьяи силу силу, тситль – но сильнее, чем волшба Митсимы, потому что эти слова больше значат и обращены к нему, говорят ему чудесно и наполовину лишь понятно – грозная, прекрасная новая волшба, говорящая. Все горячей ненавидел он Попе. Да, можно улыбаться, улыбаться – и быть мерзавцем. Безжалостным, коварным, похотливым. Слова он понимал не до конца. Но их волшба была могуча, они звучали в памяти, и было так, словно теперь только начал он по-настоящему ненавидеть Попе, потому что не мог раньше облечь свою ненависть в слова. А теперь есть у него слова, волшебные, поющие, гремящие, как барабаны. Слова эти и странный, странный сказ, из которого слова взяты (темен ему этот сказ, но чудесен, все равно чудесен), они обосновали ненависть, сделали ее острей, живей; самого даже Попе сделали живей. Однажды, наигравшись, он пришел домой – дверь спальной комнатки растворена, и он увидел их, спящих вдвоем в постели, – белую Линду и рядом Попе, почти черного; Линда лежит у Попе на руке, другая темная рука на груди у нее, и одна из длинных кос индейца упала ей на горло, точно черная змея хочет задушить. На полу возле постели – тыква, принесенная Попе, и чашка. Линда храпит. Сердце в нем замерло, исчезло, и осталась пустота. Пустота, озноб, мутит слегка, и голова кружится. Он прислонился к стене. Безжалостный, коварный, похотливый… Волшбой, поющим хором, барабанами гремят слона. Озноб ушел, ему стало вдруг жарко, щеки загорелись, комната поплыла перед ним, темнея. Он скрежетнул зубами. «Я убью его, убью, убью». И загремело в мозгу:
Когда он в лежку пьян, когда им ярость Владеет или кровосмесный пыл[39]
Волшба – на его стороне, волшба все проясняет, и дает приказ. Он шагнул обратно, за порог. «Когда он в лежку пьян…» У очага на полу – мясной нож. Поднял его и на цыпочках – опять в дверь спальной комнаты. Бегом к постели, ткнул ножом, – ага, кровь! – снова ткнул (Попе взметнулся тяжко, просыпаясь), хотел в третий раз ударить, но почувствовал, что руку его схватили, сжали и – ох! – выворачивают. Он пойман, двинуться не может, черные медвежьи глазки Попе глядят в упор, вплотную. Он не выдержал их взгляда, опустил глаза. На левом плече у Попе – две ножевых ранки. – Ах, кровь течет! – вскрикнула Линда. – Кровь течет! (Вида крови она не выносит.) Попе поднял свободную руку – чтобы ударить, конечно. Джон весь напрягся в ожидании удара. Но рука взяла его за подбородок, повернула лицом к себе, и опять пришлось смотреть глаза в глаза. Долго, нескончаемо долго. И вдруг, как ни пересиливал себя, он заплакал. Попе рассмеялся. – Ступай, – сказал он по-индейски. – Ступай, отважный Агаюта. Он выбежал в другую комнату, пряча постыдные слезы.
– Тебе пятнадцать лет, – сказал старый Митсима индейскими словами. – Теперь можно учить тебя гончарству. Они намесили глины, присев у реки. – С того начинаем, – сказал Митсима, взявши в ладони ком влажной глины, – что делаем подобие луны – Старик сплюснул ком в круглую луну, загнул края, и луна превратилась в неглубокую чашку. Медленно и неумело повторил Джон точные, тонкие движения стариковских рук. – Луна, чашка, а теперь змея. – Взяв другой ком глины, Митсима раскатал его в длинную колбаску, свел ее в кольцо и налепил на ободок чашки. – И еще змея. И еще. И еще. – Кольцо за кольцом наращивал Митсима бока сосуда, узкий внизу, сосуд выпукло расширялся, опять сужался к горлышку. Митсима мял, прихлопывал, оглаживал, ровнял; и вот, наконец, стоит перед ним мальпаисский сосуд для воды, но не черный, обычный, а кремово-белый и еще мягкий на ощупь. А рядом – его собственное изделие, кривобокая пародия на сосуд Митсимы. Сравнив их, Джон поневоле рассмеялся. – Но следующий будет лучше, – сказал он, намешивая еще глины. Лепить, придавать форму, ощущать, как растет уменье и сноровка в пальцах, было необычайно приятно. – А, бе, це, витамин Д, – напевал он, работая. – Жир в тресковой печени, а треска в воде. Пел и Митсима – песню о том, как добывают медведя. Весь день они работали, и весь тот день переполняло Джона чувство глубокого счастья. – А зимой, – сказал старый Митсима, – научу тебя делать охотничий лук.
Долго стоял он у дома; наконец, обряд внутри кончился. Дверь распахнулась, стали выходить. Первым шел Котлу, вытянув правую руку и сжав в кулак, точно неся в ней драгоценный камень. За ним вышла Кьякиме, тоже вытянув сжатую руку. Они шли молча, и молча следовали за ними братья, сестры, родичи и толпа стариков. Вышли из пуэбло, прошли месу. Встали над обрывом – лицом к утреннему солнцу. Котлу раскрыл ладонь. На ладони лежала горстка кукурузной муки, он дохнул на нее, прошептал несколько слов и бросил эту щепоть белой пыли навстречу встающему солнцу. То же сделала и Кьякиме. Выступил вперед отец ее и, держа над собой оперенную молитвенную палочку, произнес длинную молитву, затем бросил и палочку навстречу солнцу. – Кончено, – возгласил старый Митсима.– Они вступили в брак. – Одного я не понимаю, – сказала Линда, возвращаясь в пуэбло вместе с Джоном, – зачем столько шума и возни по пустякам. В цивилизованных краях, когда парень хочет девушку, он просто… Но куда же ты, Джон? Но Джон бежал не останавливаясь, не желая слушать, прочь, прочь, куда-нибудь, где нет никого. Кончено. В ушах раздавался голос старого Митсимы. Кончено, кончено… Издали, молча, но страстно, отчаянно и безнадежно он любил Кьякиме. А теперь кончено. Ему было шестнадцать лет.
В полнолуние в Антилопьей киве тайны будут звучать, тайны будут вершиться и передаваться. Они сойдут в киву мальчиками, а поднимутся оттуда мужчинами. Всем им было боязно, и в то же время нетерпение брало. И вот наступил этот день. Солнце село, показалась луна. Он шел вместе с остальными. У входа в киву стояли темной группой мужчины; уходила вниз лестница, в освещенную красную глубь. Идущие первыми стали уже спускаться. Внезапно один из мужчин шагнул вперед, взял его за руку и выдернул из рядов. Он вырвал руку, вернулся, пятясь, на свое место. Но мужчина ударил его, схватил за волосы. – Не для тебя это, белобрысый! – Не для сына блудливой сучки, – сказал другой. Подростки засмеялись. – Уходи отсюда. – И видя, что он медлит, стоит неподалеку, опять крикнули мужчины: – Уходи! Один из них нагнулся, поднял камень, швырнул. – Уходи отсюда, уходи! Камни посыпались градом. Окровавленный, побежал он в темноту. А из красных недр кивы доносилось пение. Уже все подростки туда спустились. Он остался совсем один. Совсем один, за чертой пуэбло, на голой скальной равнине месы. В лунном свете скала – точно кости, побелевшие от времени. Внизу, в долине, воют на луну койоты. Ушибы от камней болят, кровь еще течет; но не от боли он рыдает, а оттого, что одинок, что выгнан вон, с этот безлюдный, кладбищенский мир камня и лунного света. Он опустился на край обрыва, спиной к луне. Глянул вниз, в черную тень месы, в черную сень смерти. Один только шаг, один прыжок… Он повернул к свету правую руку. Из рассеченной кожи на запястье сочилась еще кровь. Каждые несколько секунд падала капля, темная, почти черная в мертвенном свете. Кап, кап, кап. Завтра, и снова завтра, снова завтра…
Дата добавления: 2014-11-06; Просмотров: 321; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |