Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

ОТКОРМКА 13 страница




Я подумал о ленточках с именами, метках, которые мама нашивала на нашу одежду, чтобы она не перепуталась на физре, в бане, на танцах или у зубного. С тех пор как мы обзавелись машиной, мама на метках вовсе помешалась. Вся наша одежда была помечена, рубашки, свитера, носки, шорты, знаменитая замшевая куртка, шапки, варежки и даже трусы она снабжала надписями: Фред Нильсен. Барнум Нильсен. Наша одежда не могла нигде заплутать.

И вот теперь, когда всё давным-давно произошло и быльём поросло, я думаю о лабиринте, о мальчике из «Сияния», как он мечется меж засыпанных снегом кустов изгороди и в зале кинотеатра «Сага» Педер в страхе вцепляется мне в руку, пусть нам уже по тридцатнику, но мы оба страшно пугливы, каждый по-своему. Внутри уха, там, где прикрепляется нерв, тоже лабиринт. Он заполнен прозрачной, немного студенистой жидкостью, лимфой, и похож на улитку, которую летом можно найти у воды и использовать как наживку. И в глазу тоже должен бы быть лабиринт, в недрах глаза, но там лишь слёзы и мышцы, и я вижу, как Фред вытягивает палец и медленно ведёт им по пыли под столом в гостиной, вдоль письма, мимо нейлоновых чулок, через линию в нашей комнате и дальше, к стиральной машине, и он бормочет себе под нос, по буквам складывая писание дня. — Нельзя было этого говорить, Барнум. — Мне страшно: — Чего? Чего нельзя было говорить? — Что они наврали Пра, — отвечает Фред.

 

(гроб)

 

Фред принёс домой гроб. Притащил он его посреди ночи. Я дремал в полусне. И проснулся от его возни во дворе, он волок по снегу что-то тяжёлое; наконец, приглушив голос, кликнул меня. Из постели я вылез тихо-тихо, дрожа как лист: что он там ещё отчумил? Открыл окно и посмотрел вниз. Фред был уже рядом с бельевыми верёвками, придавленными мокрым снегом чуть не до земли. Он тащил за собой санки, на которых стоял гроб, белый гроб. Дойдя до чёрного хода, он поднял голову и посмотрел на окно, в котором мёрз я. Пар изо рта расплылся вокруг его лица, как серое облако. — Ну, идёшь помогать?

Я в секунду оделся и шмыгнул к выходу. Все спали. Из замочной скважины, в которую я походя заглянул, сквозило. Маму было не увидать за отцом, он распластался на животе и походил на мёртвого кита. Ляг он на маму, ей каюк. Из отцова свороченного набок, заложенного носа вырывался резкий, визгливый храп. Всё это бредни, я обознался, не мог Фред притащить гроб. Хотя с ним что только не оказывалось правдой. Уж как мне хотелось пойти досыпать, а утром сделать вид, что всё это мне приснилось! Но я не пошёл спать, а заглянул к Болетте и поправил на ней одеяло, чтобы не простудилась. Параллельно тому, что отец раздувался и пух, Болетта ссыхалась. Если так и дальше пойдёт и она проживёт долго, под конец от неё ничего не останется. Тоже способ уйти из жизни. Лицо её напоминало мумию, которую я видел в National Geographic, ту, что пролежала в пирамиде пару тысяч лет. Я бережно положил руку Болетте на лоб, сморщенный, как грецкий орех, но целовать её я давно оставил, она на вкус как рыбий жир. Болетта улыбалась во сне. Ясное дело, мне примерещилось со страху. Где бы, интересно, Фред добыл гроб? И я припустил вниз по чёрной лестнице. Фред был уже в лёгком нетерпении. Он курил. Подушечки пальцев желтели. — Ты сперва ванну принял, нет? — Я лишь во все глаза таращился на санки. На них таки лежал гроб. Я не ошибся. — Это что? — спросил я тихо. Фред покрутил пальцем мой висок, с нажимом. — А ты как думаешь? — Это что, гроб? — Нет, Барнум. Санки. Я готовлюсь к Олимпийским играм, одиночный бобслей. Ты не рехнулся, часом? — Но где ты его раздобыл? — Поменьше тревожься об этом.

Он убрал руку с моего виска и дал мне затянуться. Это оказалась папироса без фильтра из наследства Пра, они были зверской силы, сухие, как сено, и набиты наверняка примерно в то же время, когда король Хокон ступил на норвежскую землю. Я зашёлся в надсадном кашле. Фред вывинтил бычок из моих губ и вышвырнул его в снег. Но он продолжал тлеть и там. Потом Фред хлопнул меня по спине: — Барнум, ты как хочешь: будем будить весь дом или ну его?

Я проглотил табачный дым и поднял глаза. Все окна над нами чернели. За ними спали соседи, не ведая, что творится рядом с ними. И я подумал, что примерно половину жизни, если не больше, ведь многие дрыхнут чуть не всё воскресенье, мы ничего не видим и не слышим, полжизни мы спим мертвецким сном, а оставшееся время убиваем на застилание кроватей. Я забыл закрыть окно в нашей комнате. Теперь простужусь ночью. И помру сегодня же. Фред подтолкнул меня к санкам: — Впрягайся! Будет от тебя хоть какой толк, недотёпа?

Красный глаз мерцавшего окурка прогорел и ушёл под снег. Мы взялись за гроб с двух сторон и потащили его вверх по чёрной лестнице. На каждой площадке мы останавливались и ничего не говорили, чтобы не перебудить жильцов. Я шёл первым, на чердаке шкарябнул лицо сухой и колючий холод, потому что все печи уже забили или разобрали и чердаком почти не пользовались. Стены скрипели под ветром. Меня пошатывало. Всё ходило ходуном, как на море в качку, и я тоже. Лампа на потолке разбилась, но Фред предусмотрел и это. У него оказался фонарик, который он взял в рот, чтобы нести и светить одновременно. Я бы, конечно, о свете не подумал. Зато я и не являюсь домой за полночь с гробом на саночках. На провисших верёвках кто-то позабыл пару длинных подштанников жёлтого цвета, они свисали до полу, словно изготовясь спрыгнуть вниз и сбежать отсюда. Луч света дёрнулся в другую сторону: паутина, ржавый ключ, пустая бутылка, газета — лежит на полу и сама перелистывает страницы. Мы занесли гроб в самый дальний чулан и осторожно поставили его там. В люке крыши висела луна. От пустых мешков из-под угля, лежавших вдоль стены, поднималась чёрная пыль. Я бывал здесь раньше, но сейчас казалось, что с тех пор утекло полжизни и всё выглядело незнакомым. Я пришёл не ломать руку. Просто гроб принёс, на пару с Фредом. Мама не велит нам ходить на чердак. Фред выплюнул фонарь и направил луч на меня. Я закрыл глаза руками. — Не очень тяжёлый, — прошептал я. Фред расхохотался. — Ты думал, в нём кто-то лежит?

Я не ответил. Без предупреждения Фред кинул фонарь мне, жёлтая дуга прочертила темноту, я еле поймал его. Посветил на дверь — вдруг там стоит кто-то, а мы не знаем? Я хотел вычерпать темноту и наполнить её светом. Мне нужно было видеть. — Тут мама и сушила бельё, — сказал он. И я увидел её, мёртвую птицу, она лежала прямо под луной в люке, осталось от неё всего ничего, остов одного крыла, приставшего к чёрной пыли и похожего на отпечаток ноги. Я подошёл ближе. И обнаружил ещё глаз, сморщенную горошину, похожую на изюмину. Фред дёрнул меня за локоть. — Свети-ка, — шепнул он.

Я должен был держать фонарь обеими руками и светить в гроб. Фред откинул крышку. Внутри гроб был обит красной материей, типа шёлка, присборенной по краям в складки. Даже подушка имелась, и на вид казалось, лежать в нём вполне приятно. Меня неожиданно пробрала дрожь, спина от затылка и ниже покрылась мурашками. Фред повернулся ко мне и улыбнулся. — Стильно, — сказал он.

Потом снял куртку и лёг в гроб. Он сложил руки на груди и лежал совершенно тихо с широко открытыми глазами. Мне показалось, он стал бледнее и худее, точно щёки сдулись и ввалились. Я вцепился в фонарь, чтоб он не дёргался, это в его блеклом свете и в матовом свете луны Фред так выглядел: мёртвым, краски словно отхлынули от лица, и он лежал не шелохнувшись. — Фред, не дури, а? — прошептал я.

Из люка в крыше тянуло холодом. Вокруг листов железа намёрз снег и лёд. Было слышно, как снег, глыбы снега отваливаются и сползают вниз по крыше. Я прикидывал, сколько времени могло пройти, который теперь час, но взглянуть не решался. Луна скрылась. Моя тень слилась с остальной чернотой.

— Фред, а Фред? Пожалуйста! — Но он по-прежнему лежал со склеенными руками и застывшим взглядом, словно бы пустым, точно ничего, что он повидал в жизни, больше не существовало, включая и меня, и фонарь в моих руках, и бьющий из него на Фреда свет, и вдруг я перестал узнавать Фреда, было полное ощущение, что рядом в гробу лежит чужой мёртвый человек.

В эту секунду он наконец-то заговорил, тихо и не глядя на меня: — Закрой меня крышкой. — Я отпрянул. — Нет, — сказал я. — Делай, что говорят. Закрывай крышкой. — Зачем, Фред? Не буду. — Закрывай давай, Барнум. А потом иди домой, ложись и помалкивай. — Я подошёл на шаг поближе. — Фред, ты что, здесь останешься? — Да, я так планировал. — А что я скажу, если мама спросит о тебе? — Я уже сказал. Помалкивай. Неси крышку, чёрт тебя подери. — Я не хочу, Фред. — Так ты сам хочешь тут полежать? Изволь. — Нет. — А то могу устроить тебе детский гробик. Больший-то тебе ни к чему.

Я положил фонарь на пол и поднял крышку. Глаза у меня, надо думать, были на мокром месте, но я прикрыл их от Фреда. Я его ненавидел. Хоть бы он остался в этом гробу. Я забью крышку, чтоб он не выбрался. И никому не скажу, где он. Пусть умрёт от голода, как только околеет от жажды, хотя задохнётся, наверно, ещё раньше, один чёрт, главное, он умрёт и найдут его слишком поздно. Кому придёт в голову искать его здесь? Я пристроил крышку на место, нагнулся поднять фонарик и вдруг услышал два звука: смех Фреда в гробу и второй — слабый треск, но пока я разгибался, лампочка перегорела, меня сжала темнота, причём Фред всё смеялся внутри гроба, и в память картинка врезалась именно так: смех и за ним — темнота, в этой последовательности, но шло время, я прокручивал в памяти эту ночь на чердаке, и исподволь, мало-помалу смех и темнота сплавились воедино, из двух последовательных происшествий — смеха Фреда и погасшего затем фонаря — они превратились в одномоментное нераздельное воспоминание, отчего я теперь не могу слышать смеха без того, чтобы не почувствовать тяжести столь же глухой темноты, разбухающей в моих дрожащих руках.

Я выронил фонарь. Он с грохотом шмякнулся об пол. Стало тихо, и в гробу тоже. — Барнум, что там? — Света больше нет, — шепнул я. — Мне всё равно. — Вылезай, я ничего не вижу, — попросил я. Фред застонал и, по-моему, стукнул изнутри по крышке кулаком. — Всё, Барнум. Проваливай. Ты мне больше не нужен.

Я нащупал дверь чулана. Дальше крался по стеночке. Мне показалось, захлопали крылья, птичьи крылья в темноте, возможно, пролетела летучая мышь, или это Фред смеялся. Наконец я выбрался на лестницу. Внизу горел свет, и я бросился на него.

Все спали. Я лёг не раздевшись. И не уснул. Я не спал, окружённый сном домашних. Всё в жизни — как китайская коробочка, одно в одном. Поскорей бы наступил день, думал я, и своим светом-ластиком стёр бы все ночные каракули. И этого Фреда, который не может написать «гроб» без ошибки. Я прокрался в гостиную, выдвинул ящик комода и вытащил письмо от Вильхельма. Попробовал почитать, но не нашёл успокоения даже в письме. Команда парусника состоит из поручика Г. Амдрупа, унтер-офицера от артиллерии Якобсена, кузнеца Нильсена, штурмана Лёта, кандидата Гарца, геолога и ботаника, доктора Дейхмана, судового врача, бывшего естествоиспытателя, геолога кандидата Йенсена, зоолога и живописца Дитлевсена, а также ассистента Мадсена из Зоологического сада, коему поручено поймать овцебыка и доставить его в Копенгаген. Если б мне предложили выбор, я б стал артиллерийским унтер-офицером, ну или Мадсеном, отряженным за овцебыком. Но может, и они не вернулись назад, а тоже остались посреди снегов и льдов, в бесконечной белой тишине, вдавившей их в вечную смерть.

Болетта следила за мной. Я почувствовал это, пуговичные глазки мозолили затылок. Я убрал письмо в ящик, задвинул его на место и повернулся к ней. Болетта улыбалась. И сказала нечто странное: — А сколько тебе сейчас лет? — Я ответил, хотя она наверняка сама отлично знала. Болетта заулыбалась всеми своими морщинками. — Через семь лет тебе станет столько же, сколько было моему отцу. — Я подошёл поближе: — Что ты говоришь, бабуль? — Я-то его никогда не видела. Встреться мы теперь, я бы оказалась втрое старше. Представь себе эту картину: гадкая старуха встречает своего молодого красавца-отца. — Ты это долго высчитывала? — прошептал я. Болетта взяла меня за руку: — Барнум, я высчитываю это наново каждый божий день. Это даёт мне сил. — Она выпустила мою руку, и я пошёл к двери. Было слышно, что она села в кровати. Наверно, примется за расчёты для нового дня. — Как там твой новый друг? — спросила Болетта. Я оглянулся. — Педер? Отлично. Мы увидимся вечером. То есть утром. Ну сегодня. — Болетта снова улыбнулась, очень печально теперь, рот казался очередной складкой на спёкшемся лице. — Ты должен присматривать за Фредом, — прошептала она. — Я? За Фредом? Я не могу. — Да, Барнум, ты обязан присматривать за Фредом. Особенно теперь, когда у тебя появляются свои друзья. — Не нужен я ему, — крикнул я. — Теперь ты ему особенно нужен. Фреду нелегко завести друзей.

Я убежал к себе в комнату. В страшной досаде. Но подняться ещё раз на чердак не решился. Просидел у окна, пока первый луч не высветил узкий кант неба в просвете между бледной луной и городом. Фред не спустился. Я ушёл до завтрака, прежде чем домашние встали, раньше чем даже Эстер открыла свой киоск, для чего ей сегодня надо было перекидать лопатой пару тонн снега. Я разгрёб для неё большую часть сапёрной лопаткой, обнаруженной мною в её подворотне, — пусть хоть один человек порадуется сегодняшнему дню. Потому что сам я и радовался, и хандрил. Вечная моя проблема. Я радовался, что выпал снег, но заранее боялся снежков. Предвкушал встречу с Педером, одновременно боясь, как всё будет. То, что было лишь предчувствием, догадкой, предположением, внезапно высветилось в голове ясно и отчётливо: за все удовольствия человек расплачивается страхом, смех есть голос темноты. С Фредом я был связан каждой клеточкой, но каким образом я, малыш Барнум, могу присмотреть за ним? Это Фред должен пасти меня!

На школьным дворе я первым делом получил снежком в морду. Он был не очень твёрдый, потому что слеплен из такого мокрого снега, что с ходу растаял, стукнувшись о мою рожу, и потёк за ворот и на рубашку. Я только клацал зубами и хохотал. Дальше рассказывать смысла нет, упомяну лишь, что на последней переменке я сам отличился со снежками. Я нацелился на открытое окно школьной столовой. И бросок удался. Было слышно, как загремели кастрюли и грохнулась сковорода. На следующем уроке директор отправился по классам искать виновника. Я добровольно поднял руку и получил сорок пять минут сидения в классе после уроков. Против этого я как раз ничего не имел. Помимо того, надо было тридцать раз красивым почерком написать Не кидай снежки. Управившись с этой писаниной, я достал чистый лист и девятнадцать раз вывел Не ложись в гроб, пока не умер. Потом штрафное время вышло, и я отправился домой. Никто не караулил меня в парке, чтобы ткнуть головой в огромный сугроб за церковью. В этом плюс сидения после уроков. Но домой я всё равно не пошёл. А спустился на угол аллей Бюгдёй и Драмменсвейен и стал ждать Педера под нашим деревом. На нём ещё висели последние листья. Зима накатила неожиданно. Осень не успела свернуть хозяйство. Если запрокинуть голову и глядеть на раскидистую крону, то листья казались похожими на красные кувшинки, плавающие в белом озерце, падавшем на меня. Так я простоял не меньше часа. Потом кто-то потянул меня за куртку. — Бляха-муха, ты, часом, не сынок этой мерзкой снежной бабы, а? — сказал Педер. Это был он. — Давно ждёшь? — спросил он, продолжая отряхивать мою одежду. — Постоял сколько-то. Время перепутал. — Педер привалился к стволу. — Ничего глупее снега на свете нет, — заявил он. — Почему? — Назови хотя одну причину, для чего он нужен? — Я задумался. — На лыжах можно ходить, — предложил я. Педер посмотрел на меня взглядом, в котором сквозило отвращение. — Барнум, ты много ходишь на лыжах? — Не особенно, — быстро ответил я. — То-то и оно. Тоже мне лыжник Я тебе кое-что скажу. В год в Осло выпадает примерно тысяча миллиметров снега, и не меньше пятидесяти из них приходится разгребать лично мне. Иначе мама не выйдет из дому. — Педер извлёк зонтик из-под своего шерстяного пальто и распахнул его над нами. Мы постояли молча, укрытые от снега. — Я не понял, — сказал я. — Думаешь, мама может сама раскидать снег? Нет. А отцу дела нет. Хорошо хоть, мне за это платят. Это единственное доброе, что можно сказать о снеге. Что я на нём зарабатываю. Я беру десятку за каждый миллиметр. — Ты сказал, «тоже мне лыжник», — прошептал я. — Это как понять? — Педер расхохотался: — Тебе кажется, я похож на бегуна на лыжах? — Я покачал головой. — Нисколечко! — Та же история с тобой! — Мы захохотали разом. Ни один из нас не прославит своё имя на лыжне. Не для этого мы созданы. Это и так ясно. Мы оставим свой след на других вершинах. Тут мне пришла на ум одна мысль. — Похоже, одну причину я назову, — сказал я. — Какую такую? — Мама твоя может его рисовать. Снег то есть. — Педер застонал: — И у матери та же песня. Мне кажется, ты ей понравился. Одного я в толк не возьму. — Педер стоял под чёрным зонтиком в глубоком молчании. — Чего именно? — поинтересовался я. — Что нельзя рисовать снег так, чтоб мне не приходилось его разгребать.

На этих словах Педера болтовня иссякла. Нам было о чём подумать. Мы стояли позади красного бука, чтобы не попасться никому на глаза. В первый раз я вместе с кем-то ждал кого-то. Занятия начинались через четверть часа, и первые танцорки уже стекались в здание Торгового дома, как будто рассчитывая, что, раз они пришли первыми, кавалеры их выберут. — Она не придёт, — сказал я наконец. — Обязательно придёт, — спокойно ответил Педер. — Спорим? — На сколько? — Сколько у тебя есть? — Я пощупал монетки в кармане. — Два двадцать. — Хорошо. Спорим на два двадцать. — Замазано, — ответил я. Педер хлопнул меня по спине: — Продул ты свои два двадцать! — И правда, к нам по аллее Бюгдёй спешила в огромной красной шапке Вивиан, она пробежала по снегу, перепрыгнула через бордюр и потрюхала в нашу сторону. Лицо у неё взмокло, она быстро отёрла лоб рукой и шагнула под зонтик. Стало довольно тесно. Мы дышали в лицо друг дружке. — Барнум не верил, что ты придёшь, — сказал Педер. Вивиан взглянула на меня: — Я пришла. — Наверно, Барнум привык к разочарованиям, — продолжал неуёмный Педер. — Наверно, — согласилась Вивиан и сняла шапку. — Ты дома сказала? — спросил я, переводя беседу на другое. Она помотала головой, разбрызгивая капли с волос мокрым кольцом вокруг себя. — О чём они не знают, о том и не расстраиваются, — хмыкнул Педер. — Блаженны дурни, короче говоря. — Теперь появились остальные ученики школы танцев, в тёмных нарядах и с мешками, в которых лежали слишком тесные туфли, они были похожи как минимум на траурную процессию, но больше на стадо, которое гонят на бойню, где им дадут по башке молотком и повесят на крюк размякать под звуки Oh Heidetröslein, снова и снова наигрываемой Свае, пока она не приступится к ним и не начнёт свежевать их своими когтищами. Вид у спешивших на урок был не только понурый, но и вполне дурацкий. Мы хохотали. Показывали на них пальцами и заходились от смеха. Пробил наш час. Мы издевались над ними с полным сознанием своего превосходства. Мы были вместе. Мы — против них, этих агнцев для заклания, и сила на нашей стороне. Тогда, наверно, стоя за красным буком под чёрным зонтиком, я впервые испытал чувство братства, со-общности, укоренённой не в семье и не во мне, но которая упраздняет беспокойство, скрывающееся в самых глубоких закоулках моей души, и даёт твёрдую точку опоры, и вот это чувство со-общности я впервые, остро и ясно, испытал тем вечером с Педером и Вивиан. И были только снег да следы на нём от фонаря к фонарю вдоль по Драмменсвейен, музыка из окна на последнем этаже и шаги на раз-два-три, топавшие по залу, покинутому нами навсегда.

Некоторое время мы ничего не говорили. Переглядывались и улыбались. Бояться было нечего. Захотим, вон на верхушку дерева залезем и весь вечер там просидим. Педер сложил зонтик. Снег перестал. — Пошли к отцу, — бросил он и зашагал прочь. Мы потянулись за ним. Он спускался в сторону порта. Углубляться в этот район считалось неосмотрительным. Там и улицы не расчищены, и даже снег коричневого цвета. Но страшно мне не было. Нас трое. Ещё немного — и Вивиан возьмёт меня за руки, хотя никто и никогда, не считая родных, так не делал. Наконец, Педер остановился перед магазином на улице Хютфельдтсгатен. На окне, забранном решёткой, значилось: МАРКИ МИИЛА — ПОКУПКА И ПРОДАЖА. Педер вытащил огромную связку ключей и отпер замок. Мы зашли внутрь, и он повернул за нами ключ в двери. В магазине никого не было. Педер зажёг люстру, дававшую резкий белый свет. Такого количества марок я не видел никогда. Стеклянный прилавок оказался под завязку забит старыми письмами. Пахло табаком, клеем и чем-то ещё, наверно, специальным паром, которым отпаривают марки с конвертов, чтоб не повредить их. — Резиной воняет, — сказал Педер. — Привыкнете постепенно. — Вивиан с любопытством озиралась по сторонам. — Неужели можно жить продажей марок? — спросила она. — Ещё бы. Марка Маврикия стоит 21 734 кроны, — ответил я. Педер хмыкнул и повёл нас вглубь, в заднюю комнату. Здесь стояли диван, холодильник и стол, заваленный непонятными блестящими инструментами, лупами, микроскопами, примерно как в операционной. Педер взял из холодильника бутылку колы и бутылку пива, открыл их пинцетом, смешал в стакане колу с пивом, отхлебнул глоток и пустил по кругу. Напиток оказался кисло-сладким. От коктейля зашумело в одном ухе. Мы сели на диван. Вивиан посерёдке. — Тебе разрешается здесь быть? — спросила она. Педер долил в стакан пива. — Папаша говорит, богодельня всё равно ко мне отойдёт. И гроши-барыши я считаю! — Педер захохотал и достал марку из глубины ящика, который он отпер двумя разными ключами. — Больше всего мне нравится в марках, что дороже всех ценятся экземпляры с изъяном. — Он показал нам марку из ящика и дал по очереди подержать её. Она была шведская, жёлтая и выпущенная, похоже, при царе Горохе. — Трёхшиллинговая, 1855 года, — прошептал Педер. — Должна быть зелёной. Румынский король купил в 1938 году такую же за пять тысяч фунтов. Только за то, что она не зелёная, а жёлтая. — Педер убрал марку на место и повернулся к нам. Но смотрел только на Вивиан. — Я жирный. Барнум недоросток А с тобой что не так, Вивиан? — Я не осмеливался ни вздохнуть, ни выдохнуть. Вивиан молчала так долго, что я решил, что Педер всё испортил. Но потом она всё-таки ответила, подняв глаза и улыбнувшись: — Я родилась от аварии, — сказала она.

Всю дорогу домой я думал над её словами, что она родилась от аварии, я так углубился в размышления об этом, что даже позабыл произнести вслух уже приготовленную мною реплику: — Раз мы с изъянами, мы тоже ценимся дороже? — Мама бросилась ко мне с порога, отец дремал на стуле в гостиной. Болетты нигде не прослеживалось, наверняка на неё нашло обычное и она на Северном полюсе. — Тебя оставили после уроков? — спросила мама дрожащими губами. — Угу. — Хорошо хоть, не врёшь. Директор позвонил нам и всё рассказал. Как ты посмел?! — Отец поднялся на ноги, на это ушло время. — Ну, ну, полно, — пробубнил он. — Барнум, ты попал снежком в форточку? — Да, — пролепетал я. — Многообещающе! Весной начнём метать диск От него польза ещё в том, что тренируется хватка, она и на девчонок сгодится. — Замолчи! — прикрикнула мама. Отец тыкнул и стал примериваться снова сесть. Мама дёргала меня за куртку. — И ты в таком виде ходил на танцы! — Я отвернулся. — Мы танцевали только ча-ча-ча, — сказал я. Мама глубоко вздохнула, руки беспокойно летали взад-вперёд. — А Фред где? Ты его видел? — Он лежит в гробу на чердаке, — ответил я. Мама уронила руки. Отец, так и стоявший, вмиг очнулся и побелел. — Что ты сказал? — спросил он. — Ничего. — В глотке у меня совершенно пересохло. Язык залип намертво. Отец медленно подошёл ближе: — Ничего? Ты ничего не говорил? — Я не помню, что сказал, — просипел я. Отец встал ровно передо мной, он дрожал всеми телесами. — Ты сказал, что Фред лежит в гробу на чердаке! — Я опустил глаза: — Вроде сказал. — Никто из нас не думал, что отец может с такой скоростью бежать по лестнице. Мама неслась следом и едва поспевала за ним, я мчался последним. Я не мог это пропустить. И вот что я увидел: отец замер посреди чердака, точно под окном. Гроб стоит на полу. Мама закрылась руками и кричит беззвучно. Но самое поразительное то, что отец смотрит не на гроб, а сперва обводит взглядом верёвки, прищепки, останки мёртвой птицы, пустые ящики из-под угля, он дышит, как паровоз, вздымая пыль вокруг, и так он долго стоит и таращится по сторонам, словно забывшись или забыв, зачем пришёл. Тогда Фред откидывает крышку и садится. Он сидит и зевает, худой и бледный, посреди шёлковых оборок. Та ещё картинка. Он упирается в меня взглядом. Я прячусь за маму, так и не открывшую лица. — Не тронь его, — шепчет она. Отец оборачивается к ней со скорбным, почти извиняющимся выражением на лице. А потом делает самое удивительное. Он наклоняется и обнимает Фреда, прижимает его к себе, похлопывает по спине, даже мама не может не посмотреть на то, как отец вместо взбучки ласкает Фреда. Из-за отцова плеча я ловлю взгляд Фреда, растерянный и до смерти напуганный, кто-то хлюпает носом, и это не Фред, это плачет отец, Арнольд Нильсен.

Я сбежал вниз, лёг. Спустя время пришли остальные, голоса звучали слабо и тихо. Я всё равно заткнул уши. Чтоб не слышать их разговоров. Хотя Фред голоса не подавал. Наверно, поколотит меня за то, что я его выдал, скорей всего, отвесит мне двойную порцию, раз не получил свою от отца. Было б куда лучше, если б Фреда сразу отлупили, и дело с концом. Я трепетал в ожидании, какой там сон, я был и растерян, и напуган — как Фред. Он пришёл, когда все улеглись, и присел ко мне на кровать. Я молчал. Ждал. А он просто сидел. Не в силах ждать дольше, я шепнул: — Прости. — Фред и тогда не сказал ни слова. Огромная тишина удерживала его тень надо мной. В руках у него что-то было. Но что, я не видел. Наконец он решил заговорить. Он выдохнул два слова: — Я злой. — Лучше б уж не говорил ничего. — Нет, не злой, — шепнул я. Фред наклонился пониже: — Откуда ты знаешь? — Я задумался. Всё-таки проще было бы перетерпеть побои. — Ты никогда не делал ничего злого, — сказал я по размышлении. — Не делал? — Вообще-то Фред беспрестанно что-нибудь вытворял: он послал домоуправу Бангу посылку с моей пижамой, он молчал два года, он закрывался в гробу на чердаке, и это лишь малая толика всех его проделок, но если Бог есть, разве он не посмотрит на всё на это сквозь пальцы, неужто же он вносит в свою картотеку даже шалости? — Ты не сделал ничего по-настоящему злого, — сказал я. Фред отвернулся. — Пока не сделал, — шепнул он. Теперь и я зашептал: — Пока? Ты разве собираешься, Фред?

Машина проехала вниз по Киркевейен, скользнув фарами по нашей комнате. Теперь я разглядел, что он держит в руках. Это был диск для метания. Фред не отвечал. Лишь поглаживал диск, лежавший у него на коленях. Потом улыбнулся. — Юношеский диск, — шепнул он. — Полтора килограмма. — И больше он ничего не сказал. Лёг спать. А диск положил на подоконник Пришлось мне тащить его назад в гостиную. Диск был вполне увесистый. Хорошо ещё, что он не взрослого размера. И что там Фред задумал? Во мне проснулось беспокойство. Я снова взял письмо, зажёг лампочку над кроватью и стал читать вслух. Не знаю, слушал ли он или спал. Но я всё равно прочитал письмо от первой до последней фразы, наикрасивейшей в мире, и я сделал это, ни разу не всхлипнув. Это оказался последний раз, что мы читали письмо.

Никаких гробов в Осло в те дни не пропадало. Отец открутил золочёные ручки, содрал шёлковую обивку и нарубил его на дрова, а в декабре, когда похолодало и потянуло от балконной двери, стал топить ими камин. Гроб горел прекрасно. Но я не особенно любил греться у этого огня, я одновременно и зяб, и прел, так что обычно уходил, когда отец разжигал в камине гроб, в котором однажды лежал Фред. Поздним вечером такого дня, когда все в квартире слегка обезумели от жёсткого лихорадочного каминного жара — отец даже пошёл на улицу охолонуться, — дверь нашей комнаты рывком распахнулась, и на пороге показалась Болетта, руки у неё дрожали, и она не могла вымолвить ни слова. Я не предполагал, что добрейшая Болетта способна на такой гнев, я ни разу не видел её в столь чудовищной ярости, она была как распрямившаяся тугая пружина. — Где письмо? — прохрипела она. — Где?! — Она смотрела на Фреда, он сегодня дома, лежит на кровати и пожимает плечами. — Без понятия. Ты не знаешь, Барнум? — Болетта разворачивается ко мне. — Оно не в комоде? — спрашиваю я. — Нет. В комоде его нет! — А ты не уносила его на Северный полюс? — Барнум, не надо сейчас меня дразнить! — Что ты, бабуль. Но я положил его на место, когда читал в последний раз. — Болетта накидывается на Фреда: — Если это ты взял письмо, знай, ты опозорил и живых, и мёртвых! Ты слышишь?! — Фред сел. — Я не трогал письма! — заорал он. — Чёрт возьми, я не дотрагивался до этого проклятого письма! Почему всегда во всём обвиняют меня?

Приходит мама. Она пытается утихомирить Болетту. Потом они на пару переворачивают вверх дном всю квартиру, но письмо пропало навсегда. — Ты сама его куда-нибудь засунула, — попрекает мама Болетту. Та уж не знает, что и думать, поэтому думает самое скверное. В глубоком смятении и расстройстве она укладывается на диван. Тогда я подсаживаюсь к ней со словами утешения. — Это не такая уж трагедия. Я знаю письмо наизусть. — Болетта открывает глаза. — Наизусть? — шепчет она. Я киваю и стираю капельки у неё на лбу. А потом я прочитываю ей письмо, без бумажки и текста я проговариваю его вслух целиком. Но когда я заканчиваю, ни буквы не потеряв и не прибавив, не изменив в тексте ничего, вплоть до запятых, когда я произношу последнюю фразу, Болетта берёт меня за руки, с трудом садится и шепчет: — Нет, Барнум, это не то. Это не то же самое.

Я ни слова не сказал. И мы сидели вдвоём с ней на диване в гостиной декабрьским вечером, а камин обдавал нас жаром, так что позже, думая об этом письме, написанном посреди льдов и снегов в стране полуночного солнца, я неизбежно сразу вспоминал и гроб, который полыхает в камине, нагнетая на нас сон без грёз и сновидений.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-06; Просмотров: 264; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.012 сек.