Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Электрический театр 5 страница




Потом, позже, я возвращаюсь к себе на Бултелёкке. Из ящиков, шкафов и полок всё вынуто. Вдоль стен громоздятся картонные короба. От фотографии, которую мы держали за изображение Лорен Бэколл, на серых обоях остался выцветший прямоугольник. Я пытаюсь поработать с «Ночным палачом», но картинки стоят как мёртвые. Кстати, а где теперь куртка Фреда? Забыл я спросить у мамы. Раз не работается, я выпиваю помаленьку, пока не возвращается Вивиан. Где она была, я не знаю. И не спрашиваю. Она ложится рядом со мной. Темно. Я слышу, что она не спит. А потом и говорит как раз: — У меня будет ребёнок, — шепчет она. И я нутром ощущаю, что мы каждый в коконе своей лжи, они одна другой больше и цепляются друг за дружку, как колёсики бесшумного часового механизма, это постыдно, будоражит кровь, и я ума не приложу, как обходиться с этим одиночеством. Но медленно поворачиваюсь к Вивиан и бережно кладу руку ей на живот, боясь сделать что-нибудь не так. По её тонкой, просвечивающей почти коже на животе пробегает дрожь, как будто что-то уже живёт в ней. Она садится на меня верхом. Лица её мне не видно. Я плачу. Она наклоняется низко-низко, почти касаясь моего рта, и гладит меня по голове, снова и снова, тихо при этом раскачиваясь. — Не плачь, — шепчет она. — Не надо сейчас плакать, Барнум. — И это утешение, единственное, что не было сегодня ночью враньём, как микроскоп, увеличило отлаженный механизм лжи, едва не выдав нас с потрохами. — Фред умер, — говорю я. Вивиан соскальзывает с меня, отталкивает меня и притягивает к себе, всё одним порывистым движением. Голос едва слушается её. — Умер? Фред умер? Как? — В Копенгагене нашли его куртку. Предполагают, что он утонул в канале. — Но его не нашли? — Нет, — шепчу я. Вивиан отпускает меня. Я зажигаю свет. Она закрыла лицо руками. Комната белая, это комната, которую скоро бросят. Как нас. Я закрываю глаза. Чтоб не видеть этого. — Я хочу его, — говорит Вивиан, и в голосе её что-то решительное, упрямое, как будто я спорил с ней. Я не сразу понимаю смысл её слов. Одно моё веко болтается, как тонкий липкий пластырь. Но постепенно смысл доходит и до меня. — Его? Ты знаешь, что это будет мальчик? — Вивиан отворачивается. — У меня уже три месяца, — шепчет она. Я надеваю рубашку, выхожу на балкон и сажусь там посидеть, на крайнем месте, номер 18. Я ничего не говорю. Всё одно к одному. Удивительно, до чего тих город, неужели сегодня ночью одни мы, пришибленные, и не спим? А сомнение — это тоже как бы ложь, да? Я допиваю всё до капли. Я так всегда делаю. Что Фред забыл в Копенгагене, если он, конечно, там вообще был? Домой возвращался? Или как раз ехал в Кёге? А может, хотел посмотреть на овцебыка в зоопарке? И я пытаюсь представить Фреда, как он выглядит теперь, взрослым уже мужчиной, но у меня не получается, я вижу его только таким, каким запомнил в самое последнее утро на кухне на Киркевейен, двадцать лет тому назад, когда он уехал, чтоб пропасть навсегда. Фреда из моих воспоминаний время не коснулось. Я не могу представить его иначе, как того тощего молоденького Фреда, которого я знал когда-то, это он бросает на мосту в Нюхавн свою замшевую куртку и скрывается в черноте по ту сторону перил. — Ты думаешь, он мёртв? — Вивиан стоит у двери, и свет от люстры высеребряет её. Мне кажется, я вижу, как чуть выпирает её живот, а может, это лишь чудится мне оттого, что я знаю, что она носит ребёнка, которым я не могу её наградить. Мы оберегаем друг друга ложью. Ей зябко, она кладёт руки мне на плечи. Руки лежат крест-накрест. Она повторяет вопрос, и губы ходят ходуном на каждом слове: — Барнум, ты думаешь, Фред мёртв? — Мама хочет устроить панихиду по нему, — говорю я. Вивиан буравит меня взглядом, кажется, что она стоит на дне светящейся шахты, вырубленной в темноте, на дне колодца света. — Отговори её, — шепчет она.

Но мама стояла как скала. Я долго заходил так и сяк — всё без пользы дела. Она приняла решение окончательно и бесповоротно. Ждать извелась, а тут наконец потребовались усилия другого рода. И она взялась за дело с рвением и азартом, почти с восторгом, которого я не помнил за ней, отчего теперь был немало напуган. Она сообщила в Армию спасению, чтоб они больше не искали Фреда. Поиски завершены. Она заказала венки и цветы. Дала объявление в «Афтенпостен». Напечатала псалмы, которые нам предстояло петь. И убрала из нашей комнаты его вещи. Я стоял в дверях и рассматривал престранную картину. Моя половина опустела давным-давно, остался один короб кровати. А теперь оголилась и Фредова половина, отчего комната обрела цельность: что слева, что справа одинаково пусто и голо. Мама запихнула всё в шкаф и повернулась ко мне, она улыбалась, сияла и казалась почти молодой, красивой, она содрала стесняющую маску ожидания и обрела свободу. Это было похоже на запой, на растущее капля за каплей опьянение, и я считал мгновения, когда она уже сорвётся. Это не могло продолжаться долго. Я пошёл к Болетте и растолкал её. — Ты не можешь отговорить маму от этой затеи? — прошептал я. — Наверно, ей кажется, что она задолжала это Фреду, — ответила Болетта. — Ты, значит, «задолжала»? — Болетта поднялась с дивана: — Она родила Фреда не по своему желанию, Барнум. — Мама окликнула меня из прихожей, решительно и нетерпеливо: — Ты идёшь? — Я быстро схватил Болетту за руку: — Ты веришь, что он умер? — Болетта подняла глаза. — Он пошатался по свету уже довольно, — сказала она. Мама позвала меня снова, я пошёл. — Мам, куда мы идём? — Но ей было недосуг ответить, а когда мы вышли на улицу, столкнулись с Вивиан и Педером. Мама обняла Вивиан и расцеловала её в обе щёки. Та шепнула маме что-то, чего я не расслышал. Я взглянул на Педера. И не увидел никакой перемены в нём. — Вивиан собралась показать мне квартиры в мансарде, — объяснил он и тут же отвернулся к маме. — Что тут скажешь. Примите мои соболезнования, — произнёс он. Мама поцеловалась и с ним тоже. — Спасибо, Педер. Ты-то знаешь, каково это — терять близких. — Только теперь Педер смутился и долго возился с зонтиком, служившим ему в основном тростью. — Да, — согласился он тихо. — Я знаю. — Мама вздохнула: — Хорошо, что это кончилось. — Мы замолкли и стояли так, безмолвно, на углу Киркевейен и Гёрбитцгатен под редким холодным дождиком, обычным для Осло в конце сентября. Несколько красивых блестящих капель ползли по лбу Вивиан вниз, она не трогала их, пока они не скатывались с бровей к самому почти рту, и тут только слизывала их, а когда я поймал её взгляд, оказалось, она смотрит на меня с той стороны дождя. Нас разделяла водная решётка, так что разглядеть её я не мог. Педер наконец совладал со своим чёрным зонтом, и он оказался до того большим, что накрыл нас всех. — Подниметесь с нами? — спросил он. Но и на это времени у мамы не было. Вивиан с Педером зашли во двор, а мы с мамой пошли дальше к Майорстюен. Я едва поспевал за ней. Она обернулась на ходу: — Вивиан нездоровится? — Да нет. А в чём дело? — Но мама не ответила. И уже забыла, о чём спрашивала. Мы миновали киоск, закрытый сейчас, несколько планок были выдраны, а на окошке кто-то написал красной краской обидное слово. Мама и бровью не повела. Только прибавила ходу. Мы спешили в полицейский участок на Майорстюен.

Нам пришлось сорок пять минут подождать. Как выяснилось, мама отдала в полицию найденный у Фреда листок, чтобы узнать их мнение и проверить, не обнаружатся ли отпечатки пальцев, уж не знаю, какой в них мог быть смысл. Во мне нарастала усталость. Мама же, напротив, воодушевлялась с каждой минутой всё больше. Наконец нас запустили в кабинет. За столом помещался пожилой мужчина в форме и с седыми, тонкими волосами, примятыми фуражкой, оставившей след, красный ободок, вокруг головы. Перед ним стоял торт со свечкой посерёдке. Мама пожала мужчине руку, и мы смогли сесть. У полицейского был вид человека, занятого своими заботами. Задумавшись, он вдруг облизал пальцы, подъедая крем, и залился краской, поняв, как опростоволосился. — Вы изучили наш вопрос? — приступила мама. Полицейский вытер пальцы о тонкую щёточку усов, выдвинул ящик и достал пластиковую папку с запиской Фреда. — Сочинил текст он сам или где-то мог вычитать? — спросил он для начала. — Это конец письма, которое мой дедушка отправил из Гренландии моей бабушке, — ответила мама. Она не упомянула, что недостаёт последней фразы. Возможно, забыла. Как и сам Фред. А я помню эту фразу. — На самом деле это слова одного старого инуита, шамана Одарка, — сказал я. Полицейский пододвинул к нам торт. — Угощайтесь, — предложил он. Мы взяли по кусочку. Он улыбнулся и поднял Фредову записку. — Меня провожают сегодня на пенсию, — объяснил он. — Ваше дело — моё самое последнее. — С этими словами он подошёл к стене, снял с неё диплом в стеклянной рамке и убрал его в набитую уже сумку. Мы в молчании жевали торт. Мама управилась гораздо быстрее меня. — И ваше мнение? — спросила она. Полицейский вернулся к столу и сунул записку назад в папку. — Так сразу и не поймёшь, — сказал он. Маму снедало нетерпение. Что такого надеялась она узнать? Каких откровений ждала она от нескольких слов, записанных на клочке бумаги по памяти, с детства худой? Она легла грудью на стол. — Ну так вы прочтите. Прочесть вы можете? — Прочесть я могу. Но не факт, что я читаю в этих словах то же, что и вы. — Маму такой ответ не устроил. — Что вы хотите сказать? — Лучше вы расскажите мне, как вы это понимаете, — предложил он. Мама начала плакать. — Это прощальная записка моего сына, — всхлипывала она. — Вот что это такое! — И тут я понял, что она ничего не хотела знать. Не собиралась ни до чего докапываться. Ей требовалось разрешение верить в то, что она для себя решила. Ожидание закончилось. Я взял нашу записку и, поддерживая, повёл маму к выходу. Полицейский встал из-за стола. — Да, а ваш дед вернулся из Гренландии? — спросил он. Мама остановилась. — Нет, — ответила она. — Он тоже пропал. — И в эту секунду в голове у полицейского что-то забрезжило, и он увидел дугу своей жизни от начала до конца, узрел в ней некую закономерность, смысл, который ему, возможно, особенно важно было увидеть сегодня, в последний день службы. — Вера Эбсен? — вдруг спрашивает он. Мама оторопело таращится на него. — Это моя девичья фамилия, — говорит она. Полицейский опускается на стул. — Так это ваша бабушка была здесь после войны, заявляла о совершённом преступлении. — Мама молчит, и чин поднимается снова. — То преступление так и осталось нераскрытым, насколько я знаю, — говорит он. — Я был тогда неразумным юнцом. — Мама покачнулась, словно у неё закружилась голова на краю обрыва, это тянулось не дольше секунды, она устояла, не грохнулась, она улыбнулась и сдула волосы со лба. — А теперь вы набрались ума-разума? — спросила она. Полицейский одёрнул форму, опустил взгляд на пустой стол, засыпанный лишь крошками торта, посмотрел на часы: через несколько минут закончится его смена, и он сможет навсегда уйти домой. — Нет, не набрался, — пробормотал он.

Когда мы вышли на улицу, дождь уже кончился. Мама взяла меня за руку и задрала голову к небу. И долго стояла так, зажмурившись, ослеплённая солнцем, прорывавшимся сквозь тучи косыми отрезами. — Надеюсь, завтра будет хорошая погода, — прошептала мама. И обернулась ко мне. — Барнум, в твоей речи не должно быть никаких гадостей о Фреде, — сказала она. — А что должно быть? — спросил я. Мама вздохнула: — Ты сам отлично знаешь. — И я попробовал ещё раз отговорить её: — Мам, ты твёрдо уверена, что хочешь это всё устраивать? — Она улыбнулась: — Вивиан задала мне точно такой же вопрос. — И что ты ей ответила? — Что я абсолютно твёрдо уверена.

Мама была уверена в своей правоте, как никогда прежде. Она вознамерилась устроить эту поминальную службу, эту заочную панихиду in absentia, похороны без гроба и покойника, мало того, всё это должно было свершиться в церкви на Майорстюен, той самой, настоятель которой отказался крестить и Фреда, и меня. В этом сквозило какое-то ухарство, которым я не мог не восхищаться, эдакая порождённая любовью несгибаемость. Мы пошли вверх по Киркевейен назад. Мама продолжала держать меня за руку. — И не пей завтра, — попросила она. Я задним числом посетовал, что не заявил о нападении на киоск, раз уж всё равно был в полиции. — Не буду, мам. — Барнум, я хочу, чтобы ты был трезв как стекло. — Хорошо, мам. — Ты обещаешь мне, малыш Барнум? Ради твоего брата.

 

(на дне)

 

На другое утро я просыпаюсь в одиночестве. Я всё ещё держу, за-ради моего брата, данное маме слово. На столике у кровати записка. Вивиан пишет, что она у врача и мы встретимся в церкви. Времени десять пятнадцать. Панихида в час. За окном сегодня солнечно, низкий осенний свет, не затенённый отощалыми деревьями. Дождь был бы больше в тему. Вылезаю из кровати, встаю под душ. Вивиан проредила уже и шкафчик в ванной тоже. На полках лишь необходимый минимум: шампунь, какая-то парфюмерия, лак, крем, макияж, щётка для волос, бутылка водки и зубная паста, мои в основном причиндалы. Закрываю шкафчик. Я давно не смотрелся в зеркало. А теперь делаю это. Запотевшее стекло оттаивает, словно кто-то сдвигает вуаль с моего лица. Остался ли и я в глазах Фреда прежним, как он в моих? Замерло ли и моё время в то утро на Киркевейен, когда он бережно потрепал меня по щеке и ушёл навсегда? Вспоминал ли он меня все эти годы как шестнадцатилетнего Барнума, как малявку-брата, отчисленного из школы? От этих мыслей я внезапно чувствую такую глубокую, безысходную тоску, что мне не хватает дыхания, я упираюсь лбом в зеркало, стою. Мне бы хотелось получить шанс сказать ему: — Фред, я справился. А ты? — Я снова открываю шкафчик и смотрю на бутылку. Она ещё не откупорена. Она — обещание, которое пока не нарушено. Сегодня я хочу порадовать маму. Но куда-то запропастился костюм, мой старый, ещё отцовский. Я переворачиваю коробки, упакованные бюро по переезду. Его нигде нет. Спускаюсь в подвал. Наш чулан в глубине, за постирочной. Дверь в него даже не запирается, поэтому бомжи из парка, бывает, ночуют здесь, греются в тепле сушильного шкафа. Красть тут всё одно нечего: старьё, которое Вивиан приготовила на выброс или блошиную ярмарку, пара лыж с заусенцами, одежда, которую теперь никто не наденет, башмаки на платформе, торшер с ярким абажуром и пустые бутылки. Костюм висит в прозрачном пластиковом чехле. Давненько я его не носил. Снимая его с крючка на стене, я обнаруживаю ещё кое-что: чемодан. Тот самый старый-престарый чемодан, который я унаследовал от отца, таскавшего его за директором цирка Мундусом, и отдал напрокат Фреду, когда он свалил. Теперь мне вернули его. Я приподнимаю чемодан. Такой же лёгкий. Только ещё более потрёпанный. Ремень на замке порвался. Я стою и держу в руке чемодан, словно теперь моя очередь покидать дом. Потом открываю крышку: пустота. Ни следа аплодисментов. Обивка истёрлась и висит лохмушками. Он прошёл через многие странствия. Нет, это выше моего разумения. Я отшвыриваю от себя чемодан и бегом припускаю из чулана домой, наверх. Ключ остался в квартире. Стою, тупо уставившись на дверь. Дощечка подёрнута матовой, пятнистой пеленой, и наши имена кажутся выдавленными в тумане, едва разберёшь. Он был здесь. Я знаю. Может, переночевал внизу. Он видел моё лицо, нас, время, которое минуло. Почему же он не объявился? Духу не хватило? И тут же разгорается беспокойство другого рода — когда именно он под сурдинку нанёс нам визит? Я не осмеливаюсь додумать этот вопрос до конца, но он по собственной воле стучит и стучит в голове, как разогнавшийся паровоз, не остановишь. Кто-то дышит рядом. Соседка. — Это ты воруешь у меня газеты, — говорит она. Я начинаю раздеваться. Соседку как ветром сдувает. Надеваю костюм, а всё своё скидываю в мусоропровод. Мне надо в церковь на Майорстюен. Но я даю кругаля и иду через Блосен. Останавливаюсь там на вершине. В холодном воздухе всё кажется ближе. Я думаю: не есть ли это готовая финальная сцена «Ночного палача»? Закуриваю, меня рвёт. Когда я подхожу к церкви, мама с Педером уже сидят на лавочке под часами и красным виноградом. Завидев меня, они немедленно поднимаются. Мама нервничает, ей неймётся. Она целует меня в щёку, думаю, чтоб проверить, пил ли я. Педер кладёт руку мне на плечо. — Эта квартира наверху супер, — говорит он. Мы уже можем заходить внутрь. Пара активистов Армии спасения сидит в заднем ряду. Я узнаю домоуправа Банга, кое-кого из школы, полицейского в первом ряду и, ну куда без этого, моего злого гения, мою горевестницу Бенте Сюнт, хорошо, сегодняшний день уже не может стать хуже, чем есть. — Всё отлично, — шепчет мама. Я сажусь между Вивиан и Болеттой на первом ряду. Двери закрываются. Болетта кладёт сухую, в бляшках пятен руку мне на колени. — Спасибо, хоть пастора нет, — шепчет она. Мама шикает на неё. Органист начинает играть. Я не знаю текста псалма. Вивиан смотрит прямо перед собой. Рот у неё закрыт. Щёки ввалились. На том месте, где надлежит быть гробу, стоит стул, вокруг него разложены венки и цветы. На одной из лент надпись «Спасибо. Вивиан и Барнум». Мама поднимается и говорит какие-то слова. Я не улавливаю смысла. У меня в голове всё стучит колёсами паровоз, не желает останавливаться. — Это почти хороший исход, — шепчу я Вивиан, наклоняясь к ней. Она дёргается беспокойно: — Почти хороший? Что это значит? По-настоящему хорошо было бы, найди они его мёртвым, да? — Мама смотрит на меня. Она улыбается. Она красива сегодня в этом чёрном платье, она не надевала его с отцовых похорон. Теперь моя очередь. Я должен сказать слова о Фреде. Я встаю перед пустым стулом и цветами, спиной к скамьям, и стою так долго, не знаю сколько, но когда оборачиваюсь, в церкви яблоку упасть негде, ни одного свободного места. Это напоминает мне премьеру «Голода», только на этот раз вырезали Фреда. Мама села рядом с Вивиан. Педер устроился за ней. Я различаю мелодию, гремящий в голове паровоз привёз её с собой, это песня Марриконе из «Однажды в Америке». Я начинаю свою речь: — Я всегда жил фантазиями, как Фред возвращается. Помните, как вернувшийся Роберт де Ниро сходит на вокзале Нью-Йорка? Только на наш вопрос, что он делал все эти годы, он ответит не как де Ниро: «рано ложился спать», а скажет: видел вас. — Я замолкаю. Педер улыбается, он понял, и он пригибается к затылку Вивиан и дует ей в волосы. Мама пока выжидает, она подалась вперёд, готовая в любую секунду оборвать меня. Её держит за руку Болетта. И, стоя так, подле голого стула, перед бледными, замкнутыми лицами, я снова превращаюсь в сочинителя, в фантазёра Барнума. Я воображаю себе, что это я умер, сгинул, утонул в канале и тело моё кружит в толще воды, прибиваясь к дну. Наконец-то мне удалось представить себе собственные похороны, это меня собрались они помянуть в церкви на Майорстюен, сейчас я в последний раз вижу всех, кого покидаю и кто, я знаю, забудет обо мне, едва выйдет из церкви на улицы Фагерборга, где стоит такое чудесное бабье лето. Эта сцена пробирает меня до нутра, до слёз, приходится утирать их. Плач заразителен. Плач — моё послание собравшимся. Когда они видят меня таким, расчувствовавшимся до соплей, они тоже начинают плакать, все, кроме Вивиан и Педера. Мне кажется, Болетта заснула, честь ей и хвала за это, но мама комкает в руке платок и несколько раз кивает, она довольна, всё правильно, я совершил всё, что обещал, и всё за-ради моего брата. — Как-то ночью Фред притащил домой гроб, — продолжаю я громко. Мама снова делает насторожённую стойку, просыпается Болетта. Теперь я прикрываю глаза и отдаюсь грёзам. Я фантазёр, сдающий задним ходом. — Может, это было предчувствием будущего. А может, скачком во времени, флэшфорвард как это называется в моей профессии. Потому что здесь сегодня гроба нет, у нас есть только наши воспоминания, а они не что иное, как картинка, помноженная на время. — Педер показывает мне большой палец. Мама нервничает. Мне хочется присесть на Фредов стул, но я удерживаюсь от этого. И снова мне чудится Флеминг Брант, он стоит у купели, и с пальцев капает вода, а потом качает головой, вскидывает на плечо грабли и уходит вдоль центрального прохода, но он так медленно переставляет ноги, что не скрывается из виду никогда. — Но моё самое первое воспоминание о Фреде — это как мы прячемся под столом в гостиной и подслушиваем, как наша прабабушка читает вслух письмо нашего прадедушки. Я знаю его наизусть. Пока мы торчали во льдах, то часто охотились на тюленей и набили их кучу, тюленей надо стрелять, когда они вылезают на льдину понежиться на солнце, а в воде их не убьешь… — Горло сжимается, я замолкаю. Гляжу себе под ноги. Я стою посреди цветов и венков. Я мог бы закончить на этом свою речь. Но я продолжаю: — Когда охотник находит след, он не идёт по нему вперёд, а возвращается назад, туда, откуда зверь вышел. — Мама порывается вскочить, Болетта не пускает её. Вивиан отводит глаза, а Педер сидит, вперившись в меня взглядом. В церкви на Майорстюен мертвенно тихо. Сейчас я разравниваю граблями наши следы на песке. Я возвышаю голос — И прощальные слова Фреда тоже взяты из этого письма, ставшего в нашей семье легендой, сказанием, из которого мы все вышли и куда постоянно возвращаемся, во льды и снега. — Я снова отираю щёку тыльной стороной руки и выжидаю. Успевая тем временем подумать, что жизнь наша в основном состоит из ожидания, оно заполняет собой наши дни: мы всё время ждём чего-то, чего-то другого. А сегодня мы собрались, чтобы покончить с этим ожиданием. И я зачитываю вслух слова с той бумажки, что лежала в кармане Фредовой куртки: Ты спрашиваешь о смерти, но я ничего не знаю о ней, а только о жизни, поэтому могу лишь рассказать, какой я вижу смерть: или она окончание жизни, или переход к иному способу существования. И в том, и другом случае бояться нечего.

Я поворачиваюсь в мамину сторону. Она скрестила руки. И я вполголоса произношу самое последнее предложение, которое Фред, возможно, просто забыл, и никто, по-моему, не разбирает этих слов, которые кажутся мне самыми прекрасными во всём письме, слов шамана Одарка, исполненных настойчивости, любви и мужества, которые юный Вильхельм присвоил себе, когда обращался с письмом к своей суженой, не зная, что его история на этом оборвётся. Эти слова я раскрываю теперь всем: Но я с большой неохотой ушёл бы из жизни сейчас, потому что мне кажется, что жить прекрасно! Мама встаёт. И вешает куртку, замшевую куртку Фреда, на спинку пустого стула, словно он только сидел тут, во время урока, а теперь его выставили в коридор или он сам вышел пописать. И до меня враз доходит, насколько ожидание повредило рассудок матери. И как ей теперь жить дальше с бесплотной тоской, с этой курткой, которая ни на кого не налезает? Мама хочет увести меня с собой на место. — Довольно, Барнум, — шепчет она. — Ты умница. — Но я стою столбом рядом со стулом Фреда, я ещё не всё сказал, и тишина вокруг, которой нет во мне, ширится и углубляется. Никогда ещё Фред не был более живым для меня, чем в эту самую минуту. — Время шутит с нами шутки, — говорю я громко, похоже, кричу. Мама останавливается на месте. Я понижаю голос. — Время разделено на много-много комнат, — шепчу я. — И во всех комнатах что-то происходит, всё идёт одновременно и непрестанно. — И я усаживаюсь на Фредов стул. — Фред учил меня никогда не говорить «спасибо». Но сегодня я отступлю от этого правила. Сегодня я скажу: большое спасибо. Потому что Вивиан наконец забеременела. — Педер выпрямляет спину и разевает рот, но не говорит ничего, а принимается хохотать, и удивлённый смех Педера наполняет церковь на Майорстюен. А я подхожу к Вивиан и целую её, она не может отвертеться. Потом мы стоим на паперти. Выходя из церкви, последние уже гости молча раскланиваются с нами. Вивиан смотрит на меня волком, но она рада, потому что скоро скрывать её положение станет уже невозможно. — Это надо отпраздновать, — говорит мама, глотая слёзы. Она права, теперь мы можем скорбеть и радоваться, одна комната окрашена в траур, а другая полна солнца, но мы так и не знаем, в какой же из них обретается радость. — Я только захвачу кое-что, — бормочу я и припускаю к киоску. В холодильнике с газировками я припрятал две бутылки, тёмный самогон нужен, чтобы забыть, а белый — чтоб вспомнить, с чего ты пьёшь. К остальным я уже не возвращаюсь. Пусть ждут сколько влезет. Рассовав бутылки по карманам, перелезаю через ограду и спрыгиваю с другой стороны. Оттуда пешком дохожу до пансиона Коха. У них есть свободная комната, номер 502 на последнем этаже, бывшее отцово прибежище. Занавески задёрнуты. Лампочка искрит, когда я включаю люстру. — Фред! — кричу я. — Выходи, Фред! Трус бессовестный! Я знаю, что ты здесь! — Опрокидывается стул. Я распахиваю дверцы шкафа, и плечики стукаются друг о дружку у меня над головой. Я вскрикиваю. — Дьявол криворотый! Ты от меня не скроешься, чёрт тебя подери! — Кто-то из коридора просит меня вести себя потише. Я запираю дверь и начинаю пить горькую.

 

(викинг)

 

Это как всякая большая любовь. Получив немного, ты хочешь больше. Обретя больше, ты живёшь мечтой об обладании всем. Но и тогда не успокаиваешься, проверяешь, до донца ли отдано тебе всё. В любви нет серединки на половинку. Или всё, или ничего. Любовницы ждут тебя по всему городу, в камере хранения на Восточном вокзале, в чемодане, упрятанном в чулан в подвале, в ящике рабочего стола, за Гамсуном, в цистерне с водой и мусоропроводе, в хлебнице и водостоке, в почтовом ящике и внутреннем кармане, под кроватью и в закрытом киоске: они твои повсюду. Большая любовь начинается красиво, с поцелуйчика, нет, даже не с него, а с нежного прикосновения, за которое вполне сойдёт запах или просто даже вид кое-чего, и ты вспоминаешь свою первую детскую влюблённость, приторный запах «Малаги», который ты вобрал в себя и напитал им свои мечты, потому что ничего больше не требуется, это начало, а в начале Бог сказал: да будет тьма. Ты берёшь стакан, конечно берёшь, ты твёрдо намерен вести себя по-людски, у тебя самые благие помыслы, ты собираешься пропустить бокальчик, нет, стопочку, как говорится, рюмочку, ну или ладно, назовём её нейтрально, стакан, так проще и привычней, и как человек, собирающийся насладиться маленьким стаканчиком кое-чего, ты, разумеется, достаёшь стакан. Это само собой понятно. И когда ты отвинчиваешь крышку и резкий запах водки, виски, джина или другого столь же доходчивого напитка забивает всё вокруг, как благоухающий букет, ты почти счастлив, ты обретаешься на пороге блаженства, с таким-то букетом в руках. И это, наверно, самое чудесное мгновение, пока всё в твоей власти, ты можешь с таким же успехом запаковать букет обратно, но зачем, ты же прельстился одной маленькой стопочкой, вот этой гвоздикой или той розой, подарком любовницы, её молчаливым приглашением, и ты наливаешь стаканчик, аккуратно наливаешь, тут же поспешно закручиваешь пробку и прячешь бутылку назад в шкаф или засовываешь на самую верхнюю полку, как можно дальше с глаз долой, она не нужна тебе больше, с тебя довольно стопочки, и ты сам свято веришь в это, когда со стаканом в руке идёшь в соседнюю комнату или на балкон и усаживаешься там. У тебя в руке букет. Ты ещё не начал пить. Да и не собираешься. Ты только пригубишь. Попробуешь. Получишь удовольствие. Насладишься ароматом. И ты неспешно подносишь букет ко рту, к пересохшим губам. Букет оросит их влагой.

Двое суток спустя ты просыпаешься незнамо где. Ты думаешь, тебе это снится, но нет, всё происходит на самом деле. Букет завял. Жажда мучит тебя, как никогда раньше. Ты алчешь любви и ласки, но ты брошен. Пустая ваза, вот ты кто. Ты поднимаешь руку. Ладонь в крови. Ты не имеешь никакого представления, что это за кровать, в которой ты лежишь. Комната вокруг черна. Ты пытаешься собраться с мыслями. Не собираются. Ну и бог с ними. Тьма подступает ближе. Если лежать не шевелясь, можно попробовать удержать страх на длинном поводке. Правда, не успеешь оглянуться, он у твоих ног, ибо страх твой самый верный спутник сейчас, но сколько-то секунд выгадать можно. Потом ты различаешь какой-то звук. Шелест ветряной мельницы, её крылья вращаются у самого твоего лица, всё быстрее, быстрее, ты слышишь близкое несчастье, крик, визг тормозов и затем безмерная тишина, и ты понимаешь тогда: это я, я лежу здесь, в номере 502 в пансионе Коха. За запертой дверью переговариваются. Потом она распахивается. — Фред? Это ты? — шепчу я. Кто-то захлопывает за собой дверь и раздёргивает занавески. Педер глядит на меня с высоты. — Бог мой, — охает он и рывком задёргивает занавески снова. Потом скидывает пустые бутылки и осколки стакана в мусорное ведро. Раздевает и моет меня. У меня рассечён большой палец на правой руке. Педер промывает рану и заклеивает пластырем. У него и чистая одежда с собой. Толстун ухаживает за кнопкой. Он распахивает окно проветрить комнату. На подоконнике лежит снег. Мне холодно. Потом он наливает в стакан колу и сироп от кашля, добавляет содержимое ампулы и размешивает зелье пальцем. Я выпиваю. — Я тоже ночная душа, — бормочу я. — Ночная душа? — У нас полно таких в роду, Педер. Люди, которые уходят и пропадают во тьме. — Ты вроде пока не пропал. Насколько я вижу. — Но я уже на пути. — Куда это ты на пути? — хотел бы Педер знать. — На дно. Прочь. В тартарары. Один чёрт. — Педер отворачивается. — А как насчёт того, что есть люди, которым ты нужен здесь? — Я опускаю глаза и тихо спрашиваю: — Как ты меня нашёл? — Педер присаживается на кровать. — Барнум, я тебя всегда нахожу. Ты всё ещё не понял? — Я упираюсь лбом ему в плечо. — Может, я не хочу, чтобы меня находили, — шепчу я. — Но я-то тебя всё равно найду. Я твой друг. Так и знай. — Мы сидим так некоторое время, молча. Мне хочется плакать, но не плачется. Тогда я пробую обратить всё в смех. — Так у меня выбора нет? — шепчу я. Педер с прежней серьёзностью мотает головой. — Вивиан тревожится, — говорит он. Я гляжу на него. И вдруг спрашиваю: — Ты отец? — Дальше всё произошло мгновенно. Педер звезданул мне в морду. Я откинулся назад. Он взгромоздился на меня верхом и стал мутузить. — Ты не слышал, что я сказал? — кричит он. — Я твой друг! Чёртов ты алкаш! — Надо бы его унять. Ударов я не чувствую. Он молотит руками, как рассерженный мальчишка. В конце концов мне удаётся издать смех. Педер сразу тухнет. — Хочешь — можешь ещё меня стукнуть, — сиплю я. — Заткнись, — огрызается Педер. Я беру его руку. Она дрожит. Потом мы валимся на колченогую, раздолбанную двуспальную кровать и лежим, таращимся в потолок. В него вбит огромадный крюк прямо посерёдке, а штукатурка вокруг него разлезлась и висит лишаями. — Отец здесь живал, — говорю я. — Он тоже был ночной душой? — спрашивает Педер. — Он был самой тёмной лошадкой из нас всех, — шепчу я. Педер длит молчание. Теперь он держит меня за руку. — Барнум, а вдруг доктор, у которого ты обследовался, ошибся? — Доктор Греве никогда не ошибается. — И ты до сих пор не сказал Вивиан? — Я зажмуриваюсь. Крутится маховик лжи, чёрное колесо, и его невозможно остановить. — У тебя есть выпить? — спрашиваю я. — Ты пускаешь в отходы собственную жизнь, чикаешь её ножницами по имени алкоголь, — говорит Педер. — Паясничать обязательно? — Педер наконец-то улыбается, выпускает мою руку и встаёт. — Пошли, — бросает он. — Куда? — Отсюда, Барнум.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-06; Просмотров: 270; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.