Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Евграфович




МИХАИЛ

ЛЕСКОВ

СЕМЕНОВИЧ

НИКОЛАЙ

(1831 — 1895)

Детство. Николай Семенович Лесков родился 4 (16) февраля 1831 года в селе Горохове Орловского уезда в богатом имении дворянина М. А. Страхова, у которого служил управляющим дед писателя по матери — обедневший во время пожара Москвы в 1812 году дворянин Петр Алферьев. Замужем за Страховым была его дочь, родная тетка Лескова. До восьми лет мальчик воспитывался в этом доме под присмотром бабушки Александры Васильевны Алферьевой, происходившей из рода московских купцов Колобовых, добродушной, любящей и религиозной женщины. С ней мальчик совершал путешествия по Орловским монастырям на богомолья. «Едем, бывало, рысцой; кругом так хорошо; воздух ароматный, галки прячутся в зеленях, люди встречаются, кланяются нам, и мы им кланяемся. По лесу, бывало, идем пешком; бабушка мне рассказывает о двенадцатом годе, о можайских дворянах, о своем побеге из Москвы, о том, как гордо подходили французы, и о том, как их потом безжалостно морозили и били».

В доме Страхова вместе со своими двоюродными братьями Лесков получил основы светского воспитания и образования, усвоив приличные дворянину манеры и знание иностранных языков. Здесь же ему пришлось пережить и первые уколы самолюбия: мальчик обладал незаурядными способностями и своими успехами в учебе опережал детей Страхова, за что и был неожиданно и грубо посрамлен. За отличные успехи и примерное поведение ему вручили однажды на семейном совете «награду». Когда он радостно распечатал пакет, в нем оказалась обертка от опольдекока... «Сладок будешь — расклюют, горек будешь —расплюют»,— говаривала не раз бабушка, как бы предчувствуя, что внуку ее в мудрости этой пословицы суждено будет убеждаться всю жизнь.

Имение Страховых было оставлено навсегда. На смену ему пришел дом в Орле, «при отце, человеке очень умном, много на читанном, знатоке богословия, и при матери, очень богобоязненной и богомольной». «В Орле, в этом странном «прогорелом» городе, который вспоил на своих мелких водах столько русских литераторов, сколько не поставил их на пользу родины никакой другой», Лесковы жили на Третьей Дворянской улице, над самой речкой Орликом, рядом с глубоким оврагом, за которым располагался выгон с казенными магазинами. Здесь летом учились солдаты. «Я всякий день смотрел, как их учили и как их били,— вспоминал Лесков.— Тогда это было в употреблении, но я никак не мог к этому привыкнуть и всегда о них плакал».

Неподалеку от дома была «монастырская слободка», где мальчик встречался с «многострадальными духовенными», которые его очень интересовали. «Они располагали меня к себе их жалкою приниженностью и сословной оригинальностью, в которой мне чудилось несравненно более жизни, чем в тех так называемых хороших манерах, внушением коих томил меня претенциозный круг моих орловских родственников. И за эту привязанность к орловскому духовенству я был щедро вознагражден: единственно благодаря ей я с детства моего не разделял презрительных взглядов и отношений «культурных» людей моей родины к бедному сельскому духовенству».

В отцовском доме будущий писатель «научился религии» у лучшего и в свое время известнейшего законоучителя Евфимия Андреевича Остромысленекого: «Это был орловский священник — хороший друг моего отца и друг всех нас, детей, которых он умел научить любить правду и милосердие». Отец писателя Семен Дмитриевич Лесков был выходцем из потомственного духовенства Орловской губернии: «Мой дед, священник Дмитрий Лесков, и его отец, дед и прадед, все были священниками в селе Лесках, которое находилось в Карачевском уезде Орловской губернии. От этого села «Лески» и вышла наша родовая фамилия — Лесковы».

Вслед за вынужденной отставкой отец продал дом вместе совсем имуществом в Орле и купил маленький хутор Панино в Кромском уезде при водяной мельнице с толчеею, саде, двух дворах крепостных крестьян и около сорока десятин земли. «Восторг мой не знал пределов,— вспоминал об этом событии Лесков.— Тем же летом мы переехали из большого городского дома в очень уютный, но маленький деревянный дом с балконом, под соломенною крышею... В деревне у меня сразу же завелись знакомства с крестьянами. Пока отец и мать были усиленно заняты Устройством своего хозяйства, я не терял времени, чтобы самым тесным образом сблизиться... с ребятишками, которые пасли лошадей «на кулигах»... «С ребятами я ловил пескарей и гольцов, которых было великое множество в нашей узенькой, но чистой речке Гостомле; но, по серьезности моего характера, более держался общества дедушки Ильи, опытный ум которого открывал мне полный таинственной прелести мир, который был совсем мне, городскому мальчику, неизвестен». От этого старого мельника «я узнал и про домового, который спал на катке, и про водяного, который имел прекрасное и важное помещение под колесами, и про кикимору, которая была так застенчива и непостоянна, что пряталась от всякого нескромного взгляда в разных пыльных заметах — то в риге, то в овине, то на толчее, где осенью толкли замашки...»

«В деревне я жил на полной свободе, которой пользовался, как хотел,— писал в своей автобиографии Лесков.— Простонародный быт я знал до мельчайших подробностей и до мельчайших же оттенков понимал, как к нему относятся из большого барского дома, из нашего «мелкопоместного курничка», из постоялого двора и с поповки. А потому, когда мне привелось впервые прочесть «Записки охотника» И. С. Тургенева, я весь задрожал от правды представлений и сразу понял, что называется искусством. Все же прочее, кроме еще одного Островского,— мне казалось деланным и неверным».

Вскоре родители определили Лескова в Орловскую классическую гимназию, но учение в ней будущему писателю «не задалось». В 1846 году он отказался от переэкзаменовки в четвертый класс и был уволен вопреки желанию родителей. Так был положен «предел правильному продолжению учености», о чем Лесков не раз потом пожалеет. Причины этого увольнения до сих пор остаются неясными. Сын Лескова, Андрей Николаевич, автор двухтомной биографии своего отца, объяснял происшедшее так: «Живи родители в Орле, а он в своей семье при властной и зоркой матери, дело бы шло иначе».

Отец пристроил своенравного недоросля в уголовную палату вольнонаемным служителем — писцом: в углу, за шкафом, на табуретке, с гусиным пером за ухом и помадной банкой вместо чернильницы.

Юность. Орловский период жизни Лескова оборвался внезапно. В мае 1848 года страшный пожар уничтожил значительную часть деревянного Орла, в июле того же года скоропостижно скончался в Панине от холеры отец. Осиротевшее семейство пригласил на жительство в Киев состоятельный дядюшка Лескова по матери Сергей Петрович Алферьев, профессор, декан медицинского факультета университета св. Владимира. 28 сентября 1849 года Лесков подал прошение в Киевскую казенную палату, а 31 декабря был зачислен в ее штат и определен помощником столоначальника по рекрутскому столу ревизского отделения.

Суровую жизненную школу прошел Лесков в рекрутской канцелярии, где «каждый кирпич, наверно, можно было бы размочить в пролившихся здесь родительских и детских слезах», море которых хлынуло в годы Крымской войны. Это была служба «более чем неприятная: обычаи и предания в области рекрутских операций были глубоко порочны, борьба с ними трудна, картины, проходившие перед глазами, полны ужаса и трагизма». Лесков поведал об этом своим читателям в рассказе «Владычный суд».

В мае 1857 года Лесков оставил канцелярию и покинул Киев. Его пригласил на службу Александр Яковлевич Шкотт, обрусевший англичанин, женатый на родной тетке писателя. Некоторое время Шкотт был управляющим богатейших имений графа Перовского, и Лесков занимался переселением орловских и курских крестьян в Волжское Понизовье. Затем в селе Райском Городищенского уезда Пензенской губернии дядюшка основал штаб-квартиру английской компании «Шкотт и Вилькинс», в которой Лесков занимался «хождением по делам». Англичане-хозяева были, по словам Лескова, «люди неопытные, или, как у нас говорят, «сырые», и затрачивали привезенные сюда капиталы с глупейшею самоуверенностью. Операции у нас были большие и очень сложные: мы и землю пахали, и свекловицу сеяли, и устраивались варить сахар и гнать спирт, пилить доски, колоть клепку, делать селитру и вырезать паркеты». Дела свои компания вела чуть не по всей России, и Лесков в течение трех лет в качестве доверенного от фирмы объездил всю страну — «от Черного моря до Белого и от Брод до Красного Яру».

Когда потом Лескова спрашивали, откуда у него такое неистощимое знание своей страны, писатель постукивал по лбу и отвечал: «Все из этого «сундука». Прожив изрядное количество лет и много перечитав и много переглядев во всех концах России, я порою чувствую себя как Микула Селянинович, которого «тяготила тяга» знания родной земли, и нет тогда терпения сносить в молчании то, что подчас городят пишущие люди, оглядывающие Русь не с извозчищьего «передка», а «летком летя», из вагона экстренного поезда. Все у них мимолетом — и наблюдения, и опыты, и заметки».

Вхождение в литературу. Разъезжая по Руси, Лесков давал в контору компании подробные письменные отчеты, которые попали однажды на глаза сведующих в литературе людей, обративших внимание на искрометный талант их автора. Появились первые его публикации в киевских газетах. А Лескову уже тридцать — редкий из русских писателей начинал так поздно свое вхождение в литературу. Но оно дается Лескову легко в силу того богатого, можно сказать, исключительного по своему разнообразию жизненного опыта, который ему пришлось приобрести. Графиня Е. В. Сальяс, приступая к изданию газеты «Русская речь», через киевских знакомых приглашает Лескова в Москву. В начале января 1861 года он уже в качестве корреспондента «Русской речи» приезжает в Петербург и с головой погружается в литературное море, снискав на первых порах репутацию талантливого публициста и общественного деятеля. Темпераментный Лесков во всеоружии своего жизненного опыта вступает в непримиримую борьбу с питерскими «теоретиками».

Сторонник нравственного самоусовершенствования, проповедник духовного прогресса, Лесков решительно спорит как с либералами, так и с революционными демократами «Современника» и «Русского слова». Спор он ведет на страницах газеты «Северная пчела». С 1862 года Лесков — ведущий сотрудник этого издания.

Писательская драма Лескова. Здесь-то именно его и подстерегает очередной «сюрприз» — страшный удар, с первых шагов подорвавший его литературную репутацию. На Духов день 28 мая 1862 года в Петербурге начались загадочные пожары. В толпе народа возникли разговоры, что их причиной являются поджоги, осуществляемые врагами отечества, поляками или нигилистами. На страницах «Северной пчелы» Лесков выступаетс передовой статьей, в которой требует от правительства выяснить, «насколько основательны все эти подозрения в народе и насколько уместны опасения, что поджоги имеют связь» с нигилистами, ниспровергателями «всего гражданского строя нашего общества».

В кругах русских радикалов эта статья вызвала бурю гнева и возмущения. Лескова обвинили в том, что он «шпион», агент III отделения, что его статья — сознательная провокация, подталкивающая правительство к расправе над левыми силами. Писателя запугивали анонимными угрозами, пытались вызвать на дуэль. «Такой уж мы народ,— горько шутил Лесков.— Гнем — не парим, сломим — не тужим». Сломать Лескова, к счастью, не удалось. В полемике со своими противниками из революционно-демократического лагеря он создает серию антинигилистических романов: «Некуда» (1864), «Обойденные» (1865), «На ножах» (1872). Тогда Д. И. Писарев в статье «Прогулка по садам рос сийской словесности» выносит Лескову, писавшему под псевдонимом «Стебницкий», беспощадный приговор: «Меня очень интересуют два вопроса: 1) найдется ли теперь в России... хоть один журнал, который осмелился бы напечатать на своих страницах что-нибудь выходящее из-под пера Стебницкого и подписанное его фамилией? 2) Найдется ли в России хоть один честный писатель, который будет настолько неосторожен и равнодушен к своей репутации, что согласится работать в журнале, украшающем себя повестями и романами Стебницкого? — Вопросы эти очень интересны для психологической оценки нашего литературного мира».

Для писательской судьбы Лескова изничтожительное суждение авторитетного критика имело самые драматические последствия. Перед ним захлопнулись двери редакций большинства популярных русских журналов: «Меня считали «зачумленным» и «агентом III отделения»,.. При такой репутации я бился пятнадцать лет и много раз чуть не умирал от голода. Не имея никаких пороков по формуляру, я не мог себе устроить и службы, потому что либеральные директоры департаментов «стеснялись мнениями литературы»... Приличенному вору и разбойнику было легче найти место, чем мне... Я измучился неудачами и, озлобясь, дал зарок никогда не вступаться в защиту начал, где людей изводят измором. Но так поступали не одни нигилисты, а даже и охранители».

Художественный мир Лескова обладает ярким своеобразием. Этого писателя не спутаешь ни с кем. Голос Лесков неповторим, его дарование самобытно. Прежде всего отметим четко выраженную установку его на художественный документализм с недоверием к вымыслу, к игре воображения и творческой фантазии: «Знаете: когда читаешь в повести или романе какое-нибудь чрезвычайное событие, всегда невольно думаешь: «Эх, любезный автор, не слишком ли вы широко открыли клапан для вашей фантазии?» А в жизни, особенно у нас на Руси, происходят иногда вещи, гораздо мудренее всякого вымысла,— и между тем такие странности часто остаются незамеченными». Лесков не уставал изумляться и удивляться неисчерпаемому многообразию русской действительности. «Все полагают, что на Руси жизнь скучна своим однообразием, и ездят отсюда за границу развлекаться, тогда как я утверждаю и буду иметь честь вам доказать, что жизнь нигде так не преизобилует самыми внезапнейшими разнообразиями, как в России. По крайней мере я уезжаю отсюда за границу именно для успокоения от калейдоскопической пестроты русской жизни...» Очарованность красотой и многообразием мира — характерная особенность поэтики Лескова. «Жизнь очень нередко строит такие комбинации, каких самый казуистический ум в кабинете не выдумает»,— говорил он. Поэтому в произведениях Лескова наряду с событиями, включенными в цепочку причинно-следственных связей, есть события как бы беспричинные, внезапные. Царство случайного — это стихия непознанного и непознаваемого в жизни и судьбе человека, и Лесков-художник действует в согласии, в союзе с нею. Он говорит, что человеку — и писателю! — «даровано благодетельное неведение грядущего». И потому живая жизнь включает в себя огромное количество всяческих «вдруг»: над цепочкой событий, охваченных человеческим пониманием, выстраивается цепочка событий, вызывающих вопрос и Удивление. В случайном состоит «одно из проявлений Промысла Божия среди полнейшей немощи человеческой». Поэтому в пристрастии к изображению случайностей — не игра, не стремление заинтриговать читателя, а характерная особенность его художественного мироощущения. Писатель в своих произведениях не должен претендовать на полное объяснение всего происходящего в творении Божием. Отсюда вытекает существенный признак лесковского таланта, который можно назвать «стыдливостью художественной формы». Классическим жанрам рассказа, повести ли романа Лесков противопоставляет свой, менее стесняющий живую жизнь хроникальный способ повествования, сущность которого он объясняет так: «Я буду рассказывать не так, как рассказывается в романах,— и это, мне кажется, может составить некоторый интерес, и даже, пожалуй, новость, и даже назидание. Я не стану усекать одних и раздувать значение других событий: меня к этому не вынуждает искусственная и неестественная форма романа, требующая закругления фабулы и сосредоточения всего около главного центра. Жизнь человека идет, как развивающаяся со скалки хартия, и я ее так просто и буду развивать лентою в предлагаемых мною записках».

Лесков-художник влюблен в русскую «ширь», в «безмерность», в богатые потенциальные возможности своей страны и своего народа. Он бросает вызов «направленским мастерам», которые любят затягивать жизнь в готовые идеи или в отточен ые эстетические формы, как в узкие мундиры. Но русская жизнь рвет их по швам, выбивается наружу, торчит из образовавшихся прорех. Эстетические каноны классического романа волей-неволей сглаживают, отсекают, выдавливают за пределы готовой формы всю разнокачественность жизни, ее цветущую многосложность и пестроту, ее непредсказуемую случайность. За скобками остаются причудливые стечения жизненных обстоятельств, странные поступки героев.

В имении Страховых, где прошли его детские годы, в огромном каменном доме с башнею, в пустом, изогнутом окне башни были натянуты струны. Когда по ним пробегал ветер, «струны издавали сколько неожиданные, столько же часто странные звуки, переходившие от тихого густого рокота в беспокойные нестройные стоны и неистовый гул». Художественный мир Лескова подобен чувствительному к движению природы, к веяниям жизненных ветров инструменту, где не художник-музыкант, а сама жизнь пробегает по струнам и извлекает нужные ей и подчас непонятные, странные звуки. Сам владелец инструмента слышит все, но далеко не все может объяснить. И тем более очаровывается он возникающими загадками, тайнами нерукотворной гармонии или диссонанса, которые извлекает из «эоловой арфы» его души живая жизнь.

Характерной приметой художественного мира Лескова является анекдотизм, обилие неожиданных поворотов и казусов в движении жизни, в течении повествования. Анекдот—проявление энергии, таящейся в бытовой повседневности, он свидетельствует о том, что формы жизни еще не закаменели и не застыли, что в ней возможны перемены, открыто движение в самые разные стороны, Анекдотизм — формообразующее начало в повествовательной прозе Лескова, заменяющее то, что в классическое романе, повести или рассказе выполняют композиционные событийные узлы — кульминации, к которым стянуты и которым подчинены в конечном счете все взаимоотношения между героями. У Лескова этих завязей или «узлов» великое множество, они растянуты по всей линии повествования и дают почувствовать неисчерпаемую сложность жизни, ее богатые творческие возможности. Искусство Лескова движется против течения: если обычно писатель стремится к максимальной отточенности и завершенности художественной формы, то Лесков умышленно сдерживает и как бы размагничивает ее. Совершая попятное движение, он с изумлением обнаруживает, какое богатое жизненное содержание ускользало от зрелых форм художественности, какая жизненная полнота скрывалась под ними.

Потому читать Лескова и понимать глубинный смысл его произведений нужно по-особому, вникая не только в ход событий, но и в саму манеру рассказа о них. В прозе Лескова существенно не только то, о чем рассказывается, но и то, как ведется рассказ, какова личность рассказчика. Писатель ясно и отчетливо осознавал эту свою особенность, резко отличающую его повествовательную манеру от предшественников и современников. «Постановка голоса у писателя,— говорил он,— заключается в умении овладеть голосом и языком своего героя и не сбиваться с альтов на басы. В себе я старался развивать это умение и достиг, кажется, того, что мои священники говорят по-духовному, нигилисты — поигилистически, мужики — по-мужицки, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д. От себя самого я говорю языком старинных сказок и церковно-народным в чисто литературной речи. Меня сейчас поэтому и узнаешь в каждой статье, хотя бы я и не подписывался под ней. Это меня радует. Говорят, что меня читать весело. Это оттого, что все мы — и мои герои и сам я — имеем свой собственный голос. Он поставлен в каждом из нас правильно или, по крайней мере, старательно. Когда я пишу, я боюсь сбиться: поэтому мои мещане говорят по-мещански, а шепеляво-картавые аристократы — посвоему... Я внимательно и много лет прислушивался к выговору и произношению русских людей на разных ступенях их социального положения. Они все говорят у меня по-своему, а не по-литературному. Усвоить литератору обывательский язык и его живую речь труднее, чем книжный. Вот почему у нас мало художников слова, то есть владеющих живою, а не литературною речью».

Обратим внимание, что в этом высказывании Лескова ощущается скрытая досада на то, что современники плохо понимают своеобразие его письма. Так оно и было. Лескова постоянно Упрекали в излишней меткости и колоритности языка, прессы Денного русской солью, отягощенного курьезами. Сетовали, что в нем нет «строгой, почти религиозной простоты стиля Лермонтова и Пушкина», «изящной и утонченной простоты гончаровского и тургеневского письма», «житейской простоты языка Толстого». Ф. М. Достоевский утверждал, что Лесков говорит «эссенциями», перенасыщая речь своих персонажей «характерными словечками», подслушанными в жизни и собранными писателем в специальную тетрадь. «Читатели хохочут и хвалят, и уж кажется бы верно: дословно с натуры записано, но оказывается, что хуже лжи, именно потому, что купец или солдат в романе говорят только эссенциями, то есть как никогда ни один купец и ни один солдат не говорят в натуре. Он, например, в натуре скажет такую-то записанную вами от него фразу, из десяти фраз в одиннадцатую. Одиннадцатое словечко характерно и безобразно, а десять словечек перед тем ничего, как и у других людей. А у типиста-художника он говорит характерностями сплошь, позаписанному,— и выходит неправда».

Дос.тоевский здесь схватывает действительно существующее в искусстве Лескова явление, но дает ему неверную интерпретацию. Ведь не только Лесков, но и сам Достоевский, как и любой другой писатель, не пассивно фотографируют жизнь в процессе творчества, а отбирают, типизируют, отсевая случайное и оставляя существенное, характерное. Только у Лескова, который «пишет не пластически, а — рассказывая», на первый план выступает типизация языка, художественно концентрированное изображение речи рассказчика. С этой целью он и прибегает к искусству речевой индивидуализации: фраза у него направлена не только на то, о чем рассказывается, но и на того, кто рассказывает. Фраза характеризует прежде всего самого рассказчика.

«Сюжеты, характеры, положения» у Лескова вторичны, а первичен образ сказителя с его манерой рассказывания. Излюбленная Лесковым форма сказа делает его повествования более свободными от жанровых, композиционных и иных литературных канонов. Поскольку единство, центр произведения сфокусирован на рассказчике, Лесков свободно обращается с сюжетом, перебивает нить повествования отступлениями, рассуждениями «по поводу» и «кстати».

Россия Лескова пестра, горласта, многоголоса. Но всех рассказчиков объединяет общая родовая черта: они — русские люди, исповедующие православно-христианский идеал деятельного добра. Вместе с самим автором они «любят добро просто для самого добра и не ожидают никаких наград от него, где бы то ни было». Как православные люди, они чувствуют себя в этом мире странниками и не привязываются к земным, материальным благам. Всем им свойственно бескорыстно-созерцательное отношение к жизни, позволяющее остро ощущать ее красоту. Сказители Лескова —люди художественно одаренные, устремленные к спасению ближнего с «евангельскою беззаботливостью о себе. Каждый его герой — звено в цепи людей, в цепи поколений и в каждом рассказе Лескова вы чувствуете, что его основная дума—дума не о судьбе лица, а о судьбе России». Этот «волшебник слова», «первейший из русских писателей» «пронзил всю Русь». «Очарованный странник» (1873) — повесть-хроника Лескова, главный герой которой — крестьянин Иван Северьянович Флягин. Судьба этого героя драматична и потому, что он бесправный крепостной человек, и потому, что он человек русский, неуемный, увлекающийся.

Однако на протяжении всего рассказа о себе Флягин чувствует некоторую предопределенность всего, что случается с ним: будто кто-то за ним следит и порою направляет его жизненный путь сквозь все непредсказуемые случайности и зигзаги судьбы.

Одиночество героя не безусловно: это странник не простой, но«очарованный». В «очарованности» Ивана скрыт существенный смысл. От рождения герой принадлежит не только самому себе. Это обещанный Богу ребенок. О своей предназначенности Иван не забывает ни на минуту. Мать вымолила сына у Бога и, родив его, умерла. В душу Флягина заложен изначально некий «генетический» код, в пределах которого осуществляется свобода действий и поступков героя. Жизнь Ивана выстраивается по известному христианскому канону, заключенному в молитве «О плавающих и путешествующих, в недугах страждущих и плененных». Герой рассказывает о себе на пароходе во время плавания с Валаама на Соловецкие острова. По образу жизни своей это странник, ни к чему земному, материальному в этом мире не прикипевший. Он прошел через жестокое пленение, через страшные русские недуги и, избавившись «от всякия скорби, гнева и нужды», обратил свою жизнь на служение Богу и народу. Флягин — это, замечает Л. К. Долгополов, «сама Россия в прошлом, завоеванная, но не покоренная монгольскими ордами, мечтающая о свободе и своем Боге, это и настоящее России —реальное соседство Азии, степей, кочующих орд, не могущее неоказывать своего воздействия и на быт народа, на его характер, на его психику. Везде побывал герой повести Иван Северьянович Флягин, все видел, испробовал массу профессий... обучился разным ремеслам, пережил сильную любовь, и вот теперь, в начале шестого десятка, оказался послушником в монастыре... Вся народная Россия стоит за его спиной. И все испытания она проводит спокойно, без суеты, с сознанием своего достоинства и значительности совершающегося».

Общенациональное звучание образа Ивана Флягина во всех перипетиях его затейливой и многотрудной жизни очень важно почувствовать и удержать в процессе чтения повести Лескова. Автор постоянно, иногда прямо, а чаще косвенно, настраивает читателя на эту волну. Внешний облик героя напоминает русского богатыря Илью Муромца. Да и главные профессии Флягина не случайно связаны с лошадьми. Богатырь в старорусских былинах немыслим без надежного друга — верного, хотя иногда и строптивого, коня. И если Иван Северьянович в пылу укротительства приговаривает: «Стой, собачье мясо, песья снедь»,— то невольно вспоминается гнев Ильи Муромца на богатырского коня: «Ах ты, волчья сыть да травяной мешок». А когда оседлавший дикого коня Флягин охаживает его по бокам нагайкой, услужливая память русского человека подсказывает другой фрагмент из былины:

Он бьет коня по крутым бедрам,

Пробивает кожу до черна мяса.

Ретивый конь осержается.

Прочь от земли отделяется...

 

Неуемная жизненная сила Флягина, требующая выхода и прорывающаяся иногда в безрассудных поступках, разве не сродни оказывается былинному Святогору, которому не с кем силушкой померяться?

А и сил а-то по жилочкам так живчиком и переживается, Грозно от силушки, как от тяжкого бремени.

Эта силушка взыграла у героя повести в истории с монахом, в поединке с молодцеватым офицером, в битве с богатырем-татарином — «на перепор». Проявляющееся в ней порою далеко не безопасное озорство сближает Ивана Флягина и с другим героем богатырского эпоса — Василием Буслаевым:

Ударил он старца во колокол

А и той-то осью тележною —

Качается старец, не шевельнется.

 

Целостное восприятие «Очарованного странника» требует внимания и к особой, хроникальной природе этой повести. Исследователь творчества Лескова А. А. Измайлов замечал, что тут художник пренебрег всеми условностями, соединив «все цве та радуги, все виды трагического и кровавого, комического и ли рического», так что повесть явилась «оскорблением всех единств, какие только можно представить». «Скифский стиль ее, от кото рого у критика пестрит в глазах, привел бы в обморок не только Буало, но и любого блюстителя классического искусства».

Такие оценки типичны для русской критики конца XIX — начала XX века, упрекавшей Лескова в нарушении эстетической меры, в пренебрежении жанровыми формами литературы, в от сутствии единства его произведений. Н. К Михайловский, на пример, писал в 1897 году по поводу «Очарованного странника»: «В смысле богатства фабулы это, может быть, самое замечательное из произведений Лескова, но в нем особенно бросается в глаза отсутствие какого бы то ни было центра, так что и фабулы в нем, собственно говоря, нет, а есть целый ряд фабул, нанизанных как бусы на нитку, и каждая бусинка сама по себе и может быть очень удобно вынута и заменена другою, а можно и еще сколько угодно бусин нанизать на ту же нитку».

Почти в каждой бусинке, отмеченной Михайловским, встречается, например, сквозной, проходящий через всю повесть-хронику мотив самоубийства. Флягин только и обратил на себя внимание не очень наблюдательных и совсем не чутких собеседников, когда речь зашла о посмертной участи души человека, наложившего на себя руки. Флягин активно вступил в разговор, доказывая, что есть священник, ежедневно молящийся за души самоубийц и склоняющий Спасителя к их избавлению от вечных адских мук. Иван Северьянович изощренно и убедительно объясняет, что есть самоубийцы-самоуправцы, которым трудно надеяться на прощение в будущем веке, но есть самоубийство как самоотречение, самопожертвование во имя спасения ближних, которое может быть отмолено у Бога и прощено. Для Ивана Северьяновича это ключевой вопрос его жизни, ибо значительный отрезок ее был попыткой искупления греха несчастной Груши.

Да и сам Иван Флягин трижды пытается кончить жизнь самоубийством. А кроме того, накладывает на себя руки дьячок, о коором заходит речь в начале повести; пытается покончить с собой Груша; в лесу у монастыря самовольно уходит из жизни какой-то несчастный человек... В результате «бусинки»-главки, фабульные фрагменты «рифмуются», связываются между собой — и возникает целостная атмосфера жизни, оказывающей порой неподъемное давление на слабого человека и с трудом преодолеваемое человеком сильным.

Ключевую роль в повествовании играет образ самого рассказчика — человека яркого, эмоционального и увлекающегося, в котором «тысяча жизней горит». «Почему же лицо самого героя должно непременно стушевываться? — спрашивал своих критиков Лесков.— Что это за требование? А Дон Кихот, а Телемак, а Чичиков? Почему же не идти рядом среде и герою?» Панорама жизни Флягина предстает перед глазами читателя, «как развивающаяся со скалки хартия». За ее цветистой вычурностью, хаотической неупорядоченностью, жизненной пестротой и калейдоскопичностью стоит рассказчик, русский человек, не знающий меры, все воспринимающий с «пересолом», во всем хватающий через край.

В психологии Флягина-рассказчика проступают черты народного сказителя с характерным для эпического мироощущения своеобразием. Он увлекается, допускает всевозможные уклонения и отступления от главного к второстепенному. Мир в его рассказе выглядит неупорядоченным и неожиданным, полным всяческих сюрпризов, лишенным прямолинейного движения. Есть основания полагать, что ключевой темой повести является эволюция героя-повествователя, его неуклонный рост и становление. Однако содержание произведения этой темой никак не исчерпывается, так как Флягин-рассказчик не хочет и не может отделить свою судьбу от «всей протекшей жизненности», которая его пленит и увлекает. Сам характер Флягина не вмещается в границы «частной» индивидуальности, «частного человека», являющегося центром и целью повествования в классической форме повести или романа. Исповедь героя все время вырывается за эти узкие для нее рамки и границы, ибо в характере Флягина проступает ярко и отчетливо общенациональная судьба.

Флягин — русский национальный характер, представленный Лесковым в процессе его незавершенного и неостановимого движения и развития, изображенный не только в его относительных итогах, но и в еще не развернувшихся потенциальных возможно стях. Неспособность Флягина обнять свою «обширную жизненность» свидетельствует о богатстве этих возможностей, еще не охваченных характером героя, еще не вызревших и не вошедших в итог и результат. Наблюдая становление характера Флягина в повести, все время чувствуешь, как Лесков уводит твое внимание в сторону, сбивает повествование с прямых на окольные пути. Так писатель дает нам почувствовать полноту живой жизни героя, далеко превосходящую в своих возможностях то, что в ней на сегодня оформилось, вызрело до цветка и плода.

Ключом к разгадке тайны русского национального характера является художественная одаренность, артистизм Ивана Флягина. Он воспринимает мир как поэт, в целостных и живых образах. Он не способен анализировать себя, свои поступки, ему чуждо отвлеченное теоретизирование. Ответ на вопрос о смысле человеческого бытия Флягин дает не в отвлеченной, а в образной, художественной манере, в талантливо рассказанной истории его жизни.

Художественная одаренность Флягина связана с особенностью его православнохристианского мироощущения. Он искренне верует в бессмертие души и в земной жизни человека видит лишь пролог к жизни вечной. Православный человек острее, чем католик или протестант, ощущает кратковременность пребывания на этой земле, сознает, что он в мире — странник. У Флягина приглушена утилитарная привязанность к земным благам:

«Я нигде места под собой не согрею». Если целью странствий Одиссея является земной дом, то конечной пристанью Флягина: оказывается монастырь — дом Божий. Православная вера позволяет Флягину смотреть на жизнь бескорыстно и благоговейно. Она воспитывает в нем дар созерцания, являющийся основой эстетического восприятия. Взгляд героя на жизнь широк и полнокровен, так как не ограничен ничем узко-прагматическим и утилитарным. Флягин чувствует красоту в единстве с добром и правдой. В его любовном приятии жизни совершенно отсутству ет эгоизм, замутняющий чистые источники любви, потому карти на жизни, развернутая им в рассказе, как Божий дар, полнокровна, ярка, празднично-прекрасна, С православием связана и другая особенность внутреннего мира Флягина: во всех своих действиях и поступках герой руко водствуется не головой, а сердцем, эмоциональным побуждени ем. «У простого русского Бога,— говорил Лесков,— и обиталище простое — «за пазушкой». Тут, что нам господа греки ни толкуй и как ни доказывай, что мы им обязаны тем, что и Бога через них мы знаем,— а не они нам Его открыли: не в их нынешнем ви зантийстве мы обрели Его в дыме каждений, а он у нас свой, притоманный и по-нашему, попросту все ходит». Этого Бога по знать можно не суетным разумом, а «пазушкой», на которую как же не полагаться: тайны-то уж там очень большие творятся, вся благодать оттуда идет — и материно молоко детопитательное, и любовь там живет, и вера. Там она вся, там; сердцем одним ее только и вызовешь, а не разумом. Разум ее не созидает, а разру шает: он родит сомнения, а вера покой дает, радость дает». Поэтому Лесков любил цитировать современному читателю малоиз вестные стихи Крылова:

Чтоб Бога знать, быть надо Богом,

Но чтоб любить и чтить Его,

Довольно сердца одного.

 

Как русский сказочный Иванушка, Флягин обладает мудро стью сердца, а не разума, он одарен особой нравственной интуи цией, которая оказывается порой «умнее» холодного рассудка и трезвого расчета. В этом смысл торжества Ивана Флягина над дрессировщиком и укротителем животных англичанином Раре ем. У Ивана нет ни специальных стальных щитков, ни надлежа щего костюма, ни научной методики, в соответствии с которой предпринимаются действия по укрощению дикого коня. Он са дится на норовистое животное верхом в простых шароварах, дер жа в одной руке татарскую нагайку, а в другой — горшок с жидким тестом. Разбивая горшок о лошадиную голову, замазывая тестом глаза, Иван Флягин озадачивает своенравную глупость животного еще более изощренной глупостью — и одерживает победу. Наделенный художественной интуицией, Иван проникает в душу непокорного животного, понимает сердцем его крутой нрав, ощущает причину его преждевременной гибели: «Гордая очень тварь был, поведением смирился, но характера своего, видно, не смог преодолеть». С юных лет влюблен Иван в жизнь животных, в красоту при роды. Все вокруг он воспринимает с радостным изумлением, эмоциональной возбудимостью. Но Лесков не скрывает, что могучая сила жизненности, не контролируемая сознанием, приводит иногда героя к ошибкам, имеющим тяжелые последствия. Что явилось побудительной причиной убийства ни в чем не повинного монаха? Острое чувство красоты природы, освежающего и бодрящего душу простора: «А у монахов к пустыне дорожка в чистоте, разметена вся и подчищена, и по краям саженными березами обросла, и от тех берез такая зелень и дух, а вдаль полевой вид обширный... Словом сказать — столь хорошо, что вот так бы при всем этом и вскрикнул, а кричать, разумеется, без пути нельзя, так я держусь, скачу...» Тут-то именно монах и подвернулся, и дал повод выходу переполнивших душу героя жизнерадостных чувств, выплеснувшихся целиком в нерасчетливое форейторское озорство, в рискованное ухарство.

Лескову дорого в народе живое чувство веры, но, оставаясь только на интуитивном уровне, оно непрочно, не застраховано от опасных срывов в бездну темных разрушительных страстей. Таковы запои Флягина, его периодические «выходы» и безумные погружения в хмельной угар. Это слабости, ставшие, по Лескову, русским национальным бедствием. Вспомним, по каким приметам убежавший из татарского плена Флягин узнает своих людей: «Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой?.. Гляжу, крестятся и водку пьют,— ну, значит, русские!»

Эмоциональная избыточность, ускользая от контроля разума, очень часто уводит Флягина в темный лес фантазии, и герой на чинает блудиться в нем, путая воображение с реальностью. Он так и не может определить, например, состоялось ли его последнее свидание с Грушей в действительности или вся эта история — плод его разгоряченного воображения: «Тут я даже и сам мыслями растерялся: точно ли я спихнул Грушу в воду или это мне тогда все от страшной по ней тоски сильное воображение было?» Да и слушатели «впервые заподозрили справедливость его рассказа и хранили довольно долгое молчание».

«Сердце — корень, а если корень свят, то и ветви святы», говорит отец восточной церкви Исаак Сирианин. Сердце у Ивана Северьяновича золотое, корень его свят, а вот ветви предстоит еще наращивать. Русскому национальному характеру в изображении Лескова явно не хватает мысли, воли и организации, Оставаясь при интуитивно-эмоциональных истоках, он излишне «переменчив», внушаем, легковерен, склонен поддаваться эмоциональным воздействиям и влияниям. Его вера на уровне непросветленного дисциплиной мысли сердечного инстинкта от грядущих испытаний не охранена, от губительных уклонов не застрахована. Давно было замечено, что вся история взаимоотношений князя и его слуги Ивана Флягина с цыганкой Грушей повторяет историю любви Печорина к красавице Бэле в пересказе Максима Максимыча из романа Лермонтова «Герой нашего времени».

Но внешнее сходство ситуаций допускается Лесковым специально, чтобы подчеркнуть их глубокое различие. Максим Максимыч у Лермонтова — добродушный и жалостливый человек, сочувствующий Бэле и совешенно не понимающий сложного характера Печорина. У Лескова же все наоборот. Иван Северьянович Флягин видит князя, своего хозяина, насквозь и прекрасно передает все его слабости. Если Флягин бросал под ноги Груше деньги совершенно бескорыстно — «сей невиданной красоты скупостью не унижу», то князь денег не бросает, он их отдает по назначению в табор, чтобы купить чужую красоту. Начинают сбываться обращенные к господам слова старого цыгана: «Вы еще пока не знаете, как иной простой человек красоту и талант оценить может. На это разные примеры бывают».

В отличие от Максима Максимыча Иван Северьянович сам глубоко уязвлен красотой Груши. Причем его любовь к ней бесконечно одуховтореннее, светлее и чище, чем поверхностное чувство князя, плененного внешней красотой цыганки и совершенно глухого и равнодушного к ее душе. Быстро пережив свое внешнее увлечение, капризно-чувственное, а потому и не постоянное, сам князь, обращаясь к Ивану Северьяновичу, признает его духовное превосходство перед собой: «Ты артист, ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело».

Получается, что простой человек способен чувствовать красоту, добро и правду гораздо сильнее и тоньше, чем богатый аристократ. Эту мысль Лесков делает нагляднее и острее, допуская сознательно подчеркнутую параллель рассказанной Иваном Северьяновичем истории с другим произведением — очерком И. С. Тургенева «Конец Чертопханова». Герой Тургенева помещик Чертопханов тоже влюблен в цыганку Машу. Но и его любовь сводится к эгоистическому желанию обладать ею. Когда цель достигнута, Чертопханов охладевает. Переноситься душой во внутренний мир любимого человека, ощущать неповторимый строй его души, откликаться сочувственно на ее страдания Чертопханов, подобно князю у Лескова, не может. Напротив, Иван Северьянович Флягин любит Грушу бескорыстной любовью — братской, чистой и самоотверженной. Понимая это, Груша тянется к нему, как сестра, за поддержкой и опорой в трудную минуту своей жизни. Если для Чертопханова страсть к любимому коню Малек-Аделю оказалась сильнее, чем преходящее увлечение цыганкой Машей, то Иван Северьянович, страстный любитель лошадей, почувствовал в Груше такое совершенство, перед которым навсегда поблекла красота «продажного зверя».

С этих пор смыслом жизни Ивана Флягина становится желание помочь страдающему человеку, попавшему в беду. Его начинает мучить совесть за бездумно прожитые годы. Даже совершив героический поступок, Иван Флягин, отвечая на похвалу командира, говорит: «Я, ваше благородие, не молодец, а большой грешник, и меня ни земля, ни вода принимать не хочет. Я на своем веку много неповинных душ погубил».

В монастырском уединении русский богатырь Иван Флягин очищает свою душу, совершая духовные подвиги. Со свойственным его натуре артистизмом и художественной жилкой, он даже невидимый мир бестелесных духов переводит в зримые образы, а затем вступает с ними в беспощадную борьбу. Пройдя через аскетическое самоочищение, Флягин в духе того же народного православия, как его понимает Лесков, обретает дар пророчества, отзывающего богатыря за монастырские стены на подвиг самоотверженной любви.

Читая житие св. Тихона Задонского, Иван Флягин сердцем откликается на слова апостола Павла, явившегося к св. Тихону в тонком сне: «Егда все рекут мир и утверждение, тогда нападет на них внезапу всегубительство». А из русских газет праведник узнает, что «постоянно и у нас и в чужих краях неумолчными усты везде утверждается повсеместный мир». Осознав, что сбывается пророчество апостола, Флягин исполняется страха за народ русский: «И даны были мне слезы, дивно обильные!., всё я о родине плакал».

Предчувствует Флягин великие испытания и потрясения, которые в ближайшие годы суждено пережить народу России, слышит внутренний голос: «Ополчайтесь!» «Разве вы и сами собираетесь идти воевать?» — спрашивают Флягина слушатели его долгой исповеди.— «А как же-с? — отвечает герой.— Непременно-с: мне за народ очень помереть хочется».

В «Очарованном страннике» Лесков показал, как формируется в драматических обстоятельствах национальной жизни тип «русского праведника». Есть общие черты, роднящие лесковских праведников между собой. Всем им дорог христианский идеал деятельного добра как верный путь к будущему спасению и вечной жизни, Все они понимают христианское вероучение не в его отвлеченных, богословских тонкостях, а в практическом добротолюбии и доброделании. С этим связан и социально-гражданский характер их праведности: почтение к делам великих предков, стремление жить в ладу со «старой сказкой». Эти люди не озабочены собой, им некогда подумать о себе, так как их энергия уходит в заботу о ближних.

Один из лесковских праведников так и говорит: «Я не могу о себе думать, когда есть кто-нибудь, кому надо помочь». Праведники не стремятся к тому, чтобы их добрые дела были отмечены окружающими. Они любят добро для самого добра. По словам В. О. Ключевского, «они слишком скромны и слишком уважают дело, чтобы заявлять о себе человечеству, тыкать в глаза каждому своим делом». Они страдают более от того, что их бескорыстие не принимается миром, что их праведность недостаточно действенна. Лесков писал: «У нас не перевелись и непереведутся праведные. Их только не замечают, а если стать присматриваться, то они есть».

Но, уходя в безвестность, они не бесполезны. В конечном счете именно на них держится жизнь. Праведников русских, по словам Лескова, «как зажженную свечу, нельзя оставлять под спудом, а надо утверждать на высоком свешнике — да светят людям. Бодрый, мужественный пример часто служит на пользу ослабевающим и изнемогающим в житейской борьбе. Это своего рода маяки. Воодушевить угнетенного человека, сообщив душе его бодрость — почти во всех случаях жизни,— значит спасти его, а это значит более, чем выиграть самое кровопролитное дело. Это стоит того, чтобы родиться, жить, глядя на «смысла поруганье», и умереть с отрадою, имея впереди себя праведника, который умер «за люди», оживив изветшавшую лицемерную мораль бодрым примером своего высокого человеколюбия». Такие люди, считал Лесков, находясь в стороне от главного исторического движения, «сильнее других делают историю».

Лесковские праведники, отмечал современник писателя литературный критик М. О. Меньшиков, ищут тех же идеалов справедливости, как и прежние реформаторы, «но начинают с преобразования мельчайшей клеточки этого общества, с самого человека. «Нельзя из кривых и гнилых бревен построить хорошего дома» — вот основная мысль этого настроения. Усовершенствуйте людей, развейте их сознание, возмутите их спящую совесть, зажгите сердце состраданием и любовью, сделайте несклонными ко злу — и зло рухнет, в каких бы сложных и отдаленных формах оно ни осуществлялось — в общественных, экономических, государственных, международных». Что важнее в деле прогресса — учреждения или люди? — «при хороших учреждениях возможны дурные, даже безобразные нравы: примеры слишком общеизвестны,— тогда как при хороших нравах дурные учреждения немыслимы: истинно доброе и просвещенное общество сейчас же создает и соответствующие порядки, тогда как при развращенном обществе самые идеальные установления сменяются самыми грубыми».




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-25; Просмотров: 1783; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.013 сек.