Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Книга вторая 17 страница




Многое в нашей жизни выглядело так, будто ничего не случилось. Мы ходили на занятия, корпели над греческим и в целом, как в своем кругу, так и вне его, с успехом создавали впечатление, что все нормально. Помнится, мне согревала душу мысль, что Банни, несмотря на очевидный внутренний раздрай, без особого труда следует ежедневной рутине. Теперь-то, конечно, я понимаю, что только рутина и служила ему опорой. В ней словно бы заключался его последний уцелевший ориентир, и он цеплялся за него с ожесточенным упорством собаки Павлова – отчасти в силу привычки, отчасти потому, что заменить его было нечем. Полагаю, все, кроме меня, давно сознавали, что старые ритуалы стали чем-то вроде костюмированного представления, неуклонное следование сценарию которого было залогом спокойствия Банни. Я же понял, как далеко все зашло, лишь став свидетелем следующего инцидента.

Мы проводили очередные выходные в доме Фрэнсиса. Не считая едва уловимой натянутости, отмечавшей тогда любые контакты с Банни, все шло довольно гладко, и в тот вечер за ужином он был в хорошем настроении. Когда я отправился спать, он все еще сидел внизу и, попивая оставшееся от ужина вино, играл с Чарльзом в триктрак. Однако ближе к середине ночи меня разбудил дикий рев на другом конце коридора, там, где находилась комната Генри.

Я сел в кровати и включил свет.

– Да тебе ж на все насрать – не так, что ли?! – услышал я крик Банни, за которым последовал приглушенный грохот, как если бы со стола единым махом смели стопку книг. – На все, кроме себя любимого! Сволочь! Всем вам на все насрать! Вот бы Джулиан удивился, если б я ему рассказал пару… Не трожь меня! – взвизгнул он. – Убери свои лапы!

Снова грохот – на этот раз, похоже, досталось какой-то мебели – и голос Генри, торопливый и гневный. Затем, перекрывая все, – вопль Банни. «Ну давай! – надсаживался он так, что я подумал, сейчас проснется весь дом. – Давай, попробуй! Думаешь, я тебя испугался? Да меня от тебя уже тошнит, пидор ты несчастный! Фашист! Вшивая, вонючая жидовская морда…»

Следом раздался оглушительный треск. Хлопнула дверь. По коридору прогремели быстрые шаги. Потом до меня донеслись глухие всхлипы – нескончаемая череда надрывных, захлебывающихся звуков.

Около трех часов все стихло, и я уже собрался снова лечь, но тут кто-то тихо прошел по коридору и, помедлив, постучался ко мне. Это был Генри.

– Боже ты мой, – рассеянно произнес он, оглядывая разворошенную постель и кучу

 

 


 

 

одежды на коврике. – Хорошо, что ты еще не спишь. Я заметил у тебя свет.

– Слушай, что там такое случилось?

Генри провел пятерней по растрепанным волосам.

– А ты как думаешь? – устало сказал он. – Я понятия не имею, серьезно. Должно быть, я сделал нечто такое, что вывело его из себя, вот только, убейте, не пойму что. Я сидел читал, он зашел и попросил словарь. Вернее, попросил меня посмотреть какое-то слово, а потом… Скажи, у тебя случайно не найдется аспирина?

Я присел на кровать и принялся рыться в ящике ночного столика: бумажные платки, очки, брошюрки серии «Христианская наука», принадлежавшие одной из престарелых родственниц Фрэнсиса.

– Нет, похоже, нет, – констатировал я. – Так все-таки что случилось? Генри вздохнул и грузно опустился в кресло.

– Аспирин есть у меня в комнате. В жестянке, в кармане пальто. Там же синяя коробочка с пилюлями. И сигареты. Не мог бы ты за ними сходить?

Он был так разбит и бледен, что мне показалось, он заболел.

– Ничего не понимаю…

– Я не хочу там появляться.

– Почему?

– Банни уснул на моей кровати.

Я настороженно посмотрел на него.

– Ну, знаешь, лично я не собираюсь…

Он не дал мне закончить, обессиленно махнув рукой:

– Да нет, все нормально. Правда. Мне просто немного не по себе, не хочу туда идти. Не волнуйся, он крепко спит.

Я тихо выскользнул в коридор. Уже взявшись за ручку, я помедлил, прислушиваясь.

Изнутри отчетливо доносился сиплый храп Банни.

Несмотря на то что я слышал финал спектакля, увиденное превзошло все ожидания: по всему полу были разбросаны книги, ночной столик опрокинут, у стены валялся искореженный ротанговый стул. Свернутый абажур торшера замыкал желтоватый свет в кривую, бредовых очертаний фигуру. Прямо посреди разгрома, уткнувшись щекой в рукав пиджака, возлежал Банни. Рот его был приоткрыт, веки набрякли, одна нога, так и обутая в лакированную туфлю, свисала с кровати. Без очков его лицо выглядело непривычно. Он шмыгал носом и что-то бормотал во сне. Отыскав лекарства и сигареты, я поспешно убрался прочь.

Поздно утром, когда мы с Фрэнсисом и близнецами уже завтракали, на кухне появился угрюмый и опухший Банни. Проигнорировав наши неловкие «с добрым утром», он прошагал прямо к шкафчику, залил молоком тарелку хлопьев и, не проронив ни слова, сел за стол. В наступившей тишине я услышал, как в дом вошел мистер Хэтч. Извинившись, Фрэнсис поспешно направился в холл, откуда вскоре послышался негромкий рокот разговора. Прошло несколько минут. Я искоса поглядывал на Банни, мрачно уминавшего хлопья, и вдруг в окне позади его головы различил далекую спину мистера Хэтча. Он шел к мусорной куче на краю поля за садом, и в руках у него темнели скорбные останки ротангового стула.

 

Эти приступы истерии, стоившие всем стольких нервов, случались довольно редко. Однако они ясно показывали, в каком разладе с самим собой пребывал Банни. В эпицентре подобных скандалов всегда оказывался Генри – ведь это Генри «предал» его. Однако, как ни забавно, именно с ним Банни вел себя более-менее пристойно в повседневном общении. Все остальные так или иначе постоянно его раздражали. Он мог сорваться на Фрэнсиса, скажем, за какое-нибудь высказывание, показавшееся ему претенциозным, или прийти в необъяснимую ярость от предложения Чарльза угостить его мороженым, но с Генри подобных ссор по пустякам он почему-то не устраивал – и это несмотря на то, что Генри, в отличие от остальных, был далек от того, чтобы надрываться ради умиротворения Банни.


 

 

Когда в разговоре всплывала тема круиза на баржах, а происходило это едва ли не каждый день, он слушал разве что вполуха, поддакивая механически и через силу. Самонадеянное предвкушение поездки, распиравшее Банни, было, на мой взгляд, страшнее любой истерики: как можно было не понимать, что никакого путешествия не будет, что даже если оно и состоится, то окажется сплошным кошмаром? Но нет – Банни с блаженной улыбкой душевнобольного часами изливал на нас грезы о Ривьере, не замечая ни каменных складок у рта Генри, ни зловещих провалов тишины, возникавших всякий раз, когда, наконец выдохшись, он подпирал подбородок рукой и устремлял в пространство мечтательный взгляд.

Очень часто казалось, что подавляемая злость на Генри перетекает у него в отношения со всем остальным миром. С кем бы Банни ни общался, он вел себя грубо, несдержанно, то и дело норовил затеять свару. Сводки о его поведении доходили до нас по самым разным каналам. То он запустил туфлю в хиппи, игравших в хакисак под его окном, то пригрозил расправой соседу, не пожелавшему убавить громкость радио, то обозвал одну из сотрудниц финансового отдела троглодиткой. Полагаю, нам повезло, что среди множества его знакомых было мало людей, с которыми он встречался регулярно. Джулиан видел Банни чаще многих, но их общение не выходило за рамки занятий. Куда большие неприятности сулила его дружба с Клоуком Рэйберном, бывшим одноклассником, и, наконец, главную угрозу таили в себе его отношения с Марион.

Нам было известно, что Марион, в полной мере ощутившая на себе перемену в его поведении, недоумевает и сердится. Если бы она понаблюдала за ним в нашем кругу, то, несомненно, поняла бы, что она сама тут ни при чем, но такой возможности не было и она видела лишь проваленные свидания, бесконечные капризы, угрюмые взгляды и беспричинные вспышки раздражения, причиной которых, казалось, была исключительно она сама. Может, он встречается с другой? Или просто хочет уйти? Знакомая Камиллы, работавшая в Центре развития малышей, рассказала ей, что однажды Марион звонила оттуда Банни шесть раз подряд, и в конце концов он оборвал разговор, швырнув трубку.

«Боже, ну пожалуйста, пусть она наконец сделает ему ручкой», – возведя очи горе, взмолился Фрэнсис, когда услышал эти новые разведданные. Больше тема не обсуждалась, но мы пристально наблюдали за нашей парочкой и просили небеса, чтобы так оно и случилось. Если бы Банни мог соображать, он, конечно, держал бы рот на замке, но, увы, его сдернутое с насеста подсознание летучей мышью металось по пустым коридорам черепа, и о том, что он может выкинуть, можно было только гадать.

С Клоуком Банни виделся несколько реже. У них было мало общего, не считая проведенных вместе школьных лет, к тому же Клоук, постоянно вращавшийся в полубогемной тусовке и прочно сидевший на колесах и наркоте, был всецело поглощен собственной персоной и едва ли мог заметить что-то неладное в поведении Банни, даже если бы вдруг обратил на него внимание. Он жил в соседнем со мной корпусе, Дурбинстале. Прозванное хэмпденскими остряками «Далман-холл»,80это здание было кипучим центром того, что администрация колледжа деликатно называла «деятельностью, связанной с запрещенными препаратами». Заглянувший туда посетитель нередко оказывался свидетелем взрывов и мелких пожаров, виновниками которых были либо незадачливые одиночки, трудившиеся над очисткой кокаина в своих комнатах, либо студенты-химики, сообща работавшие над схожими проектами в подвале. К счастью для нас, комната Клоука была на первом этаже и выходила окнами на лужайку. Так как шторы у него были все время раздвинуты, а поблизости не росло ни одного дерева, можно было спокойно сидеть на крыльце библиотеки и с каких-нибудь пятнадцати метров беспрепятственно услаждать зрение великолепным видом Банни в живописном обрамлении окна – вот он застыл с

 

 

80 Далман – одно из названий флуразепама – лекарственного препарата, применяемого как снотворное.

Вызывает привыкание.


 

 

открытым ртом над комиксами, вот, размахивая руками, что-то вещает невидимому Клоуку.

– Я просто хочу быть в курсе того, где он бывает, – пояснил Генри.

Впрочем, следить за Банни было довольно просто – думается, прежде всего потому, что и он, в свою очередь, не хотел надолго выпускать нас, особенно Генри, из поля зрения.

С Генри, как я уже говорил, он обращался довольно почтительно, остальным же изо дня в день приходилось принимать на себя напор его рвущейся наружу агрессии. Как правило, он просто действовал нам на нервы – например, частыми и невежественными нападками на Католическую церковь. Семейство Банни принадлежало к епископальной церкви, мои родители, насколько я знаю, были далеки от всякой религии, но Генри, Фрэнсис и близнецы получили католическое воспитание, и, хотя в церковь, на моей памяти, никто из них не ходил, неистощимый поток тупоумных богохульств Банни приводил их в бешенство. Подмигивая и бросая хитрые взгляды, он рассказывал байки о падших монашках, распутных прихожанках и священниках-педерастах. («А потом этот отец и говорит служке – учтите, парнишке девять лет, он был в младшей скаутской группе, которой я командовал, – так вот, он говорит Тиму Малруни, дескать, сын мой, а не хочешь ли пойти посмотреть, где мы спим, – ну, я и другие отцы?») Он сочинял гнусные истории об извращениях, которым предавались папы римские, сообщал малоизвестные пункты католической доктрины, нес всякий бред о заговорах Ватикана, не обращая внимания ни на сокрушительные опровержения Генри, ни на сдержанно-язвительные реплики Фрэнсиса о протестантах, мечтающих вылезти из грязи в князи.

Хуже было, когда он смыкал челюсти, вцепившись в кого-то одного. С какой-то сверхъестественной проницательностью он всегда точно определял, когда и в какое место вонзить зубы, чтобы как можно больнее ранить, как можно сильнее разозлить. Чарльз был человеком добродушным и редко сердился всерьез, но даже его эти антикатолические диатрибы доводили до такого состояния, что чашка чаю дребезжала у него на блюдечке. Он был чувствителен и к замечаниям о своей тяге к спиртному. Вообще-то Чарльз и вправду пил много. Все мы пили немало, но от Чарльза, пусть он и не скатывался в откровенное пьянство, при этом частенько несло алкоголем в самое неподходящее время дня. Скажем, неожиданно заглянув к нему еще до обеда, я не раз заставал его со стаканом чего-нибудь крепкого – что, возможно, было не так уж и странно, учитывая тогдашнее положение дел. Банни устраивал по этому поводу целые представления, мерзко изображая дружескую озабоченность, сдобренную в его исполнении ехидными комментариями о забулдыгах и алкашах. Он подсчитывал, сколько коктейлей Чарльз выпил за вечер, раздувая результат до баснословных размеров. Он тайком подкидывал в его почтовый ящик вопросники («Бывает ли Вам необходимо выпить, чтобы поддержать себя в течение дня?») и брошюрки (веснушчатое дитя с жалобным взглядом спрашивает у родительницы: «Мама, а кто такой „пьяница“?»), а однажды дошел до того, что сообщил его адрес местному подразделению «Анонимных алкоголиков», после чего на Чарльза посыпались просветительские трактаты, телефонные звонки и даже заявился с личным визитом некий благонамеренный член этой организации, достигший «двенадцатой ступени».

С Фрэнсисом все обстояло еще неприятней. Об этом никогда не упоминалось, но все мы знали, что он гей. Он не отличался неразборчивостью в связях, но время от времени отправлялся на какие-то загадочные «вечеринки», а однажды, еще на заре нашего знакомства, попытался пристать ко мне – ненавязчиво, но явно. Случилось это после обеда, мы что-то неспешно пили, а потом решили покататься на лодке. Я уронил весло и, перегнувшись через борт, отчаянно старался его выловить, как вдруг пальцы Фрэнсиса скользнули по моей щеке – словно бы невзначай, но слишком медленно для случайного прикосновения. Опешив, я повернул голову, наши взгляды, как это бывает в подобных ситуациях, встретились, и секунду-другую мы смотрели друг другу в глаза. Лодку качало из стороны в сторону, уплывавшее весло было забыто. В жутком смущении я отвел глаза, и вдруг, к моему огромному удивлению, он взорвался смехом, очевидно не в силах вынести мой конфуз.


 

 

– Нет? – спросил он.

– Нет, – облегченно ответил я.

Можно было бы предположить, что этот инцидент несколько охладит нашу дружбу. Не думаю, что однополая любовь способна сильно смутить человека, посвятившего массу энергии изучению античной литературы, но вместе с тем мне не по себе, когда это явление начинает соотноситься со мной напрямую. Мне было приятно общество Фрэнсиса, и все же, находясь рядом с ним, я постоянно нервничал. Как ни странно, именно эта его попытка разрядила атмосферу. Подозреваю, я знал, что нечто подобное неизбежно, и боялся этого, однако, как только вопрос был, так сказать, снят с повестки дня, я стал чувствовать себя с ним совершенно спокойно даже в самых сомнительных ситуациях: в подпитии, наедине в его квартире, бок о бок на заднем сиденье машины.

Его отношения с Банни сложились совсем иначе. Они вполне ладили в компании, но, стоило подольше понаблюдать за каждым из них, становилось ясно, что они очень редко делали что-нибудь вместе и никогда не проводили время вдвоем. Причину этого я знал, мы все знали. И все же долгое время я искренне полагал, что, в общем и целом, они хранят взаимное дружеское расположение. Мне и в голову не приходило, что в бесцеремонных шутках Банни на определенную тему было припрятано отточенное лезвие злобы, предназначенное специально для Фрэнсиса.

Наверное, самое болезненное потрясение испытываешь, когда вдруг понимаешь, насколько был слеп. Я ведь совершенно не задумывался – а задуматься стоило – над тем, что в этих дремучих предрассудках Банни, так меня забавлявших, нет ни грамма иронии, но лишь глухая, непробиваемая убежденность.

При нормальных обстоятельствах Фрэнсис прекрасно мог бы постоять за себя. Он был вспыльчив по природе, остер на язык, и ему бы не составило никакого труда поставить Банни на место, однако он, по понятным причинам, относился к этой соблазнительной возможности с опаской. Мы все с мучительной ясностью видели ту метафорическую склянку с нитроглицерином, которую Банни держал при себе днем и ночью, периодически показывая нам ее краешек (на случай, если кто-то забыл, что она постоянно с ним), и мог шваркнуть об пол в любой момент.

Честно говоря, у меня не хватает духа перечислить все гадости, которыми он, на словах и на деле, досаждал Фрэнсису: унизительные розыгрыши, ремарки о педиках и трансвеститах, дотошные расспросы о его предпочтениях и привычках – клизмы, хомячки, лампочки? Все это изливалось на его бедную голову нескончаемым зловонным потоком.

«Хоть раз, – помню, однажды прошипел Фрэнсис сквозь зубы. – Один-единственный раз мне хотелось бы…»

Но, по большому счету, все мы были абсолютно беспомощны.

 

Казалось, я, тогда еще ни в чем не повинный ни перед Банни, ни перед остальным человечеством, избегну плачевной участи мишени под этим непрерывным снайперским огнем. К сожалению, не тут-то было, и, возможно, сожалеть об этом скорее следовало Банни, чем мне. Только слепой не увидел бы, как опасно в его положении отталкивать единственное беспристрастное лицо, единственного потенциального союзника. Ведь Банни на свой лад был симпатичен мне не меньше остальных, и я бы еще семь раз подумал, прежде чем окончательно встать на их сторону, не примись он за меня с таким остервенением. Возможно, им двигала ревность, ведь он начал сдавать позиции в группе примерно с момента моего там появления. Подобная детская и нелепая обида, безусловно, никогда не проступила бы на поверхность, не угоди он в объятия паранойи, напрочь лишившей его способности отличать друзей от врагов.

Мало-помалу во мне росло отвращение к нему. Словно не ведающая жалости гончая, он мгновенно и безошибочно схватывал след всего, что выбивало почву у меня из-под ног, всего, что я старался скрыть любой ценой. Он не уставал развлекаться, играя со мной в одни и те же садистские игры. Ему нравилось провоцировать меня на вранье. «Шикарный


 

 

галстук, – говорил он, к примеру, – это ж небось „Эрмес“?» И, стоило мне согласиться, быстро тянулся через стол и выставлял на всеобщее обозрение более чем скромное происхождение моего несчастного галстука. Или вдруг резко замолкал посреди разговора и спрашивал: «Ричард, старик, а чего это у тебя нигде ни одной фотки предков, а?»

Именно к таким деталям он и обожал цепляться. В его собственной комнате размещалась целая выставка безупречных семейных сувениров, совершенных, как серия рекламных плакатов: мать Банни в белой норковой горжетке – юная дебютантка бала дарит фотографа высокомерным взглядом; Банни в компании братьев – маленькая орава бегает с ракетками по яркому черно-белому полю для игры в лакросс; Рождество в кругу семьи – респектабельный родительский дуэт в дорогих халатах, роскошная елка, под елкой – донельзя навороченная железная дорога, на переднем плане пятеро белобрысых мальчуганов в одинаковых пижамах резвятся с ошалевшим спаниелем.

«Что?! – восклицал он, изображая невинное изумление. – В Калифорнии кончились фотоаппараты? Или ты просто не хочешь, чтоб друзья любовались убогим полиэстровым костюмом твоей мамочки? Кстати, что твои родители заканчивали? – продолжал он, прежде чем я успевал вставить хоть слово. – Йель, Гарвард, Принстон? Или какой-нибудь захудалый колледж – это все, на что их хватило?»

Рассказывая о семье, я старался не завираться, но столь яростных атак мои басни, конечно, выдержать не могли. Мои родители даже не окончили школу, а мать действительно носила дешевые брючные костюмы, купленные в фабричном магазине. У меня была одна-единственная ее фотография – размытый поляроидный снимок. Щурясь в объектив, она стояла, опираясь одной рукой о забор и положив другую на новую отцовскую газонокосилку, которая и послужила поводом прислать мне это фото: мать посчитала, что меня заинтересует последнее семейное приобретение. Других фотографий матери у меня не было, и я хранил снимок, заложив им букву «М» в словаре Вебстера, но как-то ночью вскочил с кровати, охваченный внезапным страхом, что Банни, большой любитель совать всюду нос, чего доброго, обнаружит его. Ни один тайник не производил впечатления надежного. В конце концов я сжег фото в пепельнице.

Подобные приватные дознания были отвратительны, но у меня нет подходящих слов, чтобы описать мучения, выпадавшие на мою долю, когда он демонстрировал свое искусство в присутствии зрителей. Банни давным-давно мертв, requiescat in расе,81но до конца своих дней я не забуду ту изуверскую интерлюдию, которую он разыграл со мной однажды в гостях у близнецов.

Парой дней раньше Банни доставал меня расспросами о том, где я учился. Не знаю, почему я не мог взять и выложить правду, что ходил в самую обыкновенную школу у себя в Плано. Фрэнсис побывал во множестве самых элитных школ Швейцарии и Англии, а Генри, прежде чем бросить учебу в десятом классе, – в не менее элитных американских заведениях. Однако близнецы закончили ничем не примечательную школу в Роаноке, и даже прославленный Сент-Джером, где учился Банни, был на самом деле всего лишь дорогой коррекционной школой – из тех, чью рекламу («мы уделяем повышенное внимание детям, недостаточно успевающим в учебе») можно увидеть на последних страницах любого журнала вроде «Кантри энд Таун». У меня не было ни одной серьезной причины стыдиться, и все же я увиливал от ответа, пока наконец Банни не припер меня к стенке. Отчаявшись, я сказал ему, что ходил в Рэнфрю-холл – в этой частной школе неподалеку от Сан-Франциско учатся, а вернее, играют в теннис благополучные юнцы без особых интересов. Ответ его вроде бы устроил, но потом, к моему беспредельному смятению, он вновь поднял эту тему при всех.

– Так, значит, ты учился в Рэнфрю? – дружески поинтересовался он, приготовясь закинуть в рот горсть фисташек.

 

 

81 Пусть покоится в мире (лат.).


 

 

– Да.

– А в каком году, говоришь, ты закончил? Я назвал настоящую дату своего выпуска.

– О, так ты учился там вместе с фон Раумером, – сказал он, деловито жуя орешки.

– Что-что?

– Алек. Алек фон Раумер. Из Фриско. Друг Клоука. Он тут как-то заглянул к нему, и мы немного пообщались. Говорит, в Хэмпдене – куча ребят из Рэнфрю.

Я не ответил, надеясь, что на этом он успокоится.

– Так это, ты знаешь Алека?

– Ну так, немного.

– Забавно. А он говорит, что не помнит тебя, – сказал Банни и, не спуская с меня глаз, потянулся за новой пригоршней фисташек. – Ни капли.

– Ничего удивительного, школа-то большая. Он кашлянул.

– Уверен?

– Ну да.

– Фон Раумер вот говорит, крошечная. Всего две сотни учеников. Он помолчал и, подкрепившись орехами, продолжил:

– А в каком корпусе, я забыл, ты там жил?

– Тебе это все равно ничего не скажет.

– Фон Раумер сказал, чтоб я обязательно у тебя спросил.

– И что от этого изменится?

– Да нет, нет, ничего, старик, это я так… – сама безобидность, поспешил он успокоить меня. – Просто чертовски странно, n'est-ce pas?82Вы с Алеком крутились целых четыре года в таком тесном месте, и он даже ни разу тебя не заметил.

– Я был там всего два года.

– А почему тебя нет в выпускном альбоме?

– Очень даже есть.

– А вот и нет.

Близнецы выглядели убито. Генри сидел к нам спиной, делая вид, что ничего не слышит, но вдруг, не поворачивая головы, произнес:

– Ты-то откуда знаешь, есть он там или нет?

– Я, например, никогда не снимался для этих альбомов, – нервно сказал Фрэнсис. – Терпеть не могу, когда меня фотографируют. Сколько бы я ни…

Банни и ухом не повел:

– Не, так чего ж ты? Давай – я дам тебе пять баксов, если скажешь, в каком корпусе ты


жил.


 

Он сверлил меня взглядом, в котором светился жуткий восторг. Я что-то пробормотал


и, неловко поднявшись со стула, пошел на кухню налить себе воды. Нагнувшись над раковиной, я приложил стакан к виску; из гостиной до меня донесся шепот Фрэнсиса, невнятный, но возмущенный, и следом – вызывающий хохот Банни. Я вылил воду и открыл кран на полную мощность, заглушая все звуки. Как получилось, что мой сложный, нервный и тонко отлаженный рассудок совершенно спокойно обрел равновесие после такой встряски, как известие об убийстве, а разум Банни, в сущности более крепкий и примитивный, в итоге сдвинуло набекрень? Я до сих пор иногда размышляю над этим. Если он жаждал мести, то мог легко отомстить, не подвергая себя риску. Чего добивался он этой медленной и взрывоопасной пыткой? Была ли она частью какого-то замысла, подчинялась ли некой цели? Или же собственные поступки были для него так же необъяснимы, как и для нас?

Впрочем, возможно, объяснить их не так уж сложно – и это было хуже всего. Как

 

 

82 Не правда ли? (фр.)


 

 

однажды заметила Камилла, Банни вовсе не стал жертвой замещения личности или шизофренического срыва – нет, просто все дурные черты его характера, доселе проявлявшиеся лишь эпизодически и мельком, соединились и окрепли, окончательно взяв над ним верх. Его безобразное поведение мы испытывали на себе и раньше, только в менее убийственной форме. Даже в лучшие времена он высмеивал мой калифорнийский акцент, пальто из секонд-хенда и лишенную изящных безделушек комнату, но так бесхитростно, что я мог лишь посмеяться. («Господи, Ричард! – сокрушался он, подобрав мою старую туфлю и сунув палец в дырку на подошве. – Что вы за люди такие, калифорнийцы? Чем богаче, тем фиговей выглядите. Даже в парикмахерскую лишний раз не сходите. Не успею я и глазом моргнуть, как ты отпустишь волосы до плеч и будешь ныкаться тут в обносках, как Говард Хьюз».83) Мне и в голову не приходило обижаться – это же Банни, мой друг, у которого сзади на брюках огромная дыра, а карманных денег даже меньше, чем у меня. Мой ужас во многом объяснялся именно тем, что его новая линия поведения была очень похожа на прежнее обаятельное подтрунивание, и столь внезапный отход от правил ошеломил и разъярил меня точно так же, как если бы, устраивай мы время от времени дружеские поединки, он вдруг загнал меня в угол и избил до полусмерти.

И вместе с тем всем паршивым воспоминаниям вопреки, в нем столько всего оставалось от прежнего Банни, которого я знал и любил! Порой, заметив его издалека – руки в карманах, все та же смешная походка вразвалочку, губы сложены трубочкой и что-то насвистывают, – я чувствовал прилив симпатии, смешанной с сожалением. Я прощал его снова и снова, и всякий раз побуждал меня к этому пустяк: взгляд, жест, наклон головы. В такие моменты казалось, что бы он там ни делал, на него невозможно злиться. Увы, именно эти моменты он зачастую и использовал для нападения. Он сидел с самым приветливым видом, как всегда болтая о чем-то без умолку, а потом, не меняясь в лице, откидывался на спинку стула и выдавал что-нибудь настолько чудовищное, настолько подлое и обескураживающее, что я в сердцах клялся никогда этого не забывать и ни за что не прощать. Клятву эту я нарушал бессчетное число раз. Чуть было не сказал, что в итоге мне пришлось ее сдержать, но это не совсем так. Даже сейчас у меня не получается изобразить в душе хотя бы подобие злости на Банни. На самом деле больше всего на свете мне хотелось бы, чтобы сию минуту, отряхиваясь от дождя и мотая головой, как старый пес, он вошел в комнату вместе с запахом мокрого твида и, снимая запотевшие очки, проскрипел что-нибудь вроде «Дики, сынок, чем порадуешь в этот промозглый вечер умирающего от жажды старика?».

Amor vincit omnia – наверное, всем хотелось бы верить в истинность этой избитой фразы. Но если я что и уяснил за свою недолгую грустную жизнь, так это что данный трюизм лжет. Любовь отнюдь не побеждает все. И тот, кто уверен в обратном, – глупец.

 

Камиллу он изводил просто по причине ее пола. В каком-то смысле она была его самой уязвимой мишенью – не по своей вине, а лишь в силу того, что в Древней Греции женщины в общем-то находились на положении низших по отношению к мужчине существ, вид которых был куда приятней их речи. Это распространенное среди эллинов мнение укоренилось столь глубоко, что следы его заметны в самих основах языка. Лучшей иллюстрацией, на мой взгляд, может служить одна из первых выученных мной аксиом греческой грамматики: у мужчин есть друзья, у женщин – родственники, у животных – им подобные.

Банни не щадил сил, отстаивая этот принцип, – отнюдь не потому, что стремился к эллинской чистоте, просто с его низким нравом иначе и быть не могло. Женщины не нравились ему, их общество не доставляло ему удовольствия, и даже с Марион, бывшей, по

 

83 Говард Хьюз (1905–1976) – американский бизнесмен, авиатор и кинорежиссер. Начиная с 50-х годов Хьюз, один из самых богатых людей в США, жил затворником, однако слухи о его странностях постоянно муссировались в бульварной прессе. Утверждалось, в частности, что он стрижется один раз в год и носит вместо обуви картонные коробки из-под бумажных носовых платков.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-16; Просмотров: 475; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.007 сек.