Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Путешествие в византию 18 страница




Она попросила описать ей полет.

– Он больше похож на полет облака – усилием воли поднимаешься и мысленно направляешь себя в ту или иную сторону. Преодоление силы земного притяжения совершенно не похоже на полет нормальных существ. Это страшно. Это самая страшная наша сила; думаю, она для нас вреднее, чем остальные способности; она вселяет в нас отчаяние. Это последнее доказательство того, что мы больше не люди. Возможно, мы боимся, что однажды взлетим и больше не вернемся на землю.

Я подумал, что Похититель Тел пользуется этой силой. Я сам. видел.

– Не знаю, как у меня хватило ума дать ему захватить такое сильное тело, как у меня, – сказал я. – Меня ослепило желание стать человеком.

Она спокойно смотрела на меня. Она сложила перед собой руки и невозмутимо изучала меня большими оленьими глазами.

– Ты веришь в Бога? – спросил я и указал на висевшее на стене распятие. – Ты веришь тем философам‑католикам, чьи книги стоят у тебя на полке?

Она задумалась.

– Не так, как ты предполагаешь, задавая мне этот вопрос, – ответила она.

Я улыбнулся.

– Тогда как?

– Сколько я себя помню, моя жизнь была постоянным самопожертвованием. Вот во что я верю. Я верю, что должна делать все от меня зависящее, чтобы уменьшить несчастья. Это все, на что я способна, и это – нечто грандиозное. Это великая сила, как твоя способность летать.

Я был заинтригован. Я осознал, что прежде вообще не связывал работу сиделки с силой. Но я прекрасно понял, о чем она говорит.

– Попытку познать Бога, – продолжала она, – можно толковать как грех гордыни или как недостаток воображения. Но каждый из нас знает, что такое несчастье. Нам знакомы болезни, голод, лишения. Их число я и пытаюсь уменьшить. Вот оплот моей веры. Но сказать по правде – да, я верю в Бога, в Христа. Как и ты.

– Я не верю, – отозвался я.

– Верил, когда лежал в бреду. Ты говорил о Боге и о дьяволе такие веши, которых я прежде не слышала.

– Я говорил о нудных теологических доказательствах.

– Нет, ты говорил об их неуместности.

– Думаешь?

– Да. Ты знаешь, что такое добро. Ты сам сказал. Я тоже. Я посвящаю свою жизнь тому, чтобы его творить.

Я вздохнул.

– Да, понимаю. Я бы умер, если бы ты оставила меня в больнице?

– Может быть, – ответила она. – Честно, я не знаю.

Смотреть на нее было очень приятно. У нее было крупное простоватое лицо – ничего общего с элегантной красавицей‑аристократкой. Но красотой она обладала в избытке. И годы были добры к ней. Заботы не заставили ее поблекнуть.

Я чувствовал в ней нежную мрачную чувственность, чувственность, в которую она сама не верила, которую не взращивала.

– Объясни мне еще раз, – сказала она. – Ты говорил, что стал рок‑музыкантом, потому что хотел творить добро? Ты хотел стать хорошим, превратившись в символ зла? Расскажи мне об этом подробнее.

Я подтвердил, что все действительно обстояло именно так. Рассказал о том, как этого добился, как подобрал маленькую группу под названием «Бал Сатаны» и сделал из них профессионалов. Я сказал, что у меня ничего не вышло, что среди вампиров разразилась война, что самого меня насильно похитили, но весь этот разгром не оставил ни единой пробоины в рациональной ткани смертного мира. Меня изгнали, я невидим и никому не нужен.

– В мире нам нет места, – сказал я. – Может, и было когда‑то, не знаю. Сам факт нашего существования не оправдание. Волков изгнали из мира охотники. Я думал, стоит разоблачить нас – охотники изгонят из мира и нас. Но так не случилось. Моя краткая карьера оказалась цепочкой иллюзий. Никто в нас не верит. Так и должно быть. Возможно, нам суждено вымереть от отчаяния, постепенно и беззвучно исчезнуть с лица земли.

Но я так не могу. Я не могу молчать и бездействовать, радоваться жизни, видеть вокруг себя порождения и достижения смертных – и быть оторванным от них, быть Каином. Одиноким Каином. Понимаешь, творения смертных – это и есть мой мир. Совсем не великий мир природы. Если бы я жил миром природы, то я, наверное, получил бы от бессмертия больше удовольствия. Но я живу достижениями смертных. Картинами Рембрандта, памятниками заснеженной столицы, великими соборами. Но мы навеки отрезаны от них, и по праву, а при этом видим их глазами вампира.

– Зачем ты поменялся телами со смертным мужчиной?

– Чтобы на один день выйти на солнце. Думать, чувствовать, дышать, как смертные. Может быть, чтобы проверить одно свое убеждение.

– Что за убеждение?

– Будто бы все, чего мы хотим, – это снова стать смертными, что сожалеем о своем отказе от жизни, что бессмертие не стоит потери человеческой души. Но теперь я знаю, что ошибался.

Я внезапно вспомнил Клодию. И свои горячечные сны. Меня охватила свинцовая неподвижность. Однако, сделав над собой усилие, я заговорил снова:

– Я предпочитаю оставаться вампиром. Мне не нравится быть смертным. Мне не нравится быть слабым, больным, хрупким, чувствовать боль. Это настоящий кошмар. Я хочу вернуть свое тело, как только поймаю вора.

Она, похоже, была несколько шокирована.

– Несмотря на то что в том теле ты убиваешь, несмотря на то что ты пьешь человеческую кровь, что тебе это противно, что ты себя ненавидишь?

– Мне это не противно. И я себя не ненавижу. Как ты не понимаешь? В этом‑то и кроется противоречие. Я себя никогда не ненавидел.

– Ты говорил, что порочен, ты сказал, что, помогая тебе, я помогаю дьяволу. Ты бы не говорил так, если бы не испытывал отвращения.

Я ответил не сразу.

– Мой самый большой грех заключается в том, что я прекрасно провожу время, оставаясь самим собой. Да, есть и чувство вины, и моральное неприятие самого себя, но мне хорошо. Я сильный, я – создание с сильной волей и сильными страстями. Пойми, вот в чем суть дилеммы: почему мне так нравится быть вампиром, почему я получаю такое удовольствие, если это порочно? Да это старая история. Ее придумывают люди, собирающиеся на войну. Они говорят себе, что для войны есть причина. А потом начинают испытывать возбуждение от убийства – как дикие звери. А звери знакомы с этим чувством, знакомы не понаслышке. Волки, например. Они знают, что значит трепетать, разрывая добычу на клочки. И я знаю.

Она надолго погрузилась в раздумья. Я потянулся и дотронулся до ее руки.

– Давай, ложись и поспи, – сказал я. – Полежи со мной еще. Я тебя не трону. Не получится. Я слишком болен. – Я тихо усмехнулся. – Ты очень красивая. Мне бы и в голову не пришло тебя обидеть. Я только хочу, чтобы ты была рядом. Уже ночь, поздно, и мне тебя не хватает.

– Ты все говоришь всерьез, да?

– Конечно.

– Ты понимаешь, что ты совсем как ребенок, правда? Ты обладаешь великой простотой. Простотой святого.

Я засмеялся.

– Дорогая моя Гретхен, в самом главном ты меня и не понимаешь. Хотя, может быть, как раз и понимаешь. Если бы я поверил в Бога, поверил бы в спасение, то, полагаю, мне пришлось бы стать святым.

Она призадумалась, а потом тихо сообщила мне, что взяла отпуск в своей иностранной миссии всего лишь месяц назад. Она приехала в Джорджтаун из Французской Гвианы, чтобы учиться в университете, а в больнице работала на добровольных началах.

– Знаешь, по какой причине я на самом деле взяла отпуск? – спросила она.

– Нет. Расскажи мне.

– Я хотела познать мужчину. Теплоту его присутствия рядом – всего на один раз. Мне сорок лет, а я так и не узнала, каково это – быть с мужчиной. Ты говоришь о моральном неприятии. Это твое выражение. У меня возникло неприятие собственной девственности – самого совершенства моего целомудрия. Мне показалось, несмотря на веру, что это проявление трусости.

– Понимаю, – ответил я. – Естественно, добрые дела в миссии в конечном счете не имеют ничего общего с целомудрием.

– Нет, имеют, – возразила она. – Но лишь потому, что тяжелый труд возможен только тогда, когда человек имеет одну‑единственную цель и не принадлежит никому, кроме Бога.

Я не мог не признать, что понимаю ее мысль.

– Но если самопожертвование становится препятствием для работы, то лучше познать любовь мужчины, да?

– Так я и подумала, – сказала она. – Да. Познать и потом вернуться к труду во имя Бога.

– Вот именно.

Медленным, мечтательным голосом она произнесла:

– Я подыскивала себе мужчину. На этот случай.

– Вот и ответ – зачем ты привезла меня сюда.

– Может быть. Бог знает, как я всех боялась. Но тебя я не боюсь. – Она посмотрела на меня так, будто ее удивили собственные слова.

– Давай, ложись и спи. У меня еще есть время выздороветь, а у тебя – проверить, чего ты на самом деле хочешь. Мне бы и в голову не пришло взять тебя силой и вообще поступить с тобой жестоко.

– Но если ты дьявол, почему ты говоришь так по‑доброму?

– Я же сказал, в этом‑то и загадка, или отгадка – одно из двух. Ладно, хватит, ложись ко мне.

Я закрыл глаза. Я чувствовал, как она забирается под одеяло, как ее теплое тело прижимается ко мне, как ее рука ложится мне на грудь.

– Знаешь, – сказал я, – это почти хорошо, этот аспект смертной жизни.

Я уже засыпал, когда услышал ее шепот:

– Кажется, я знаю, почему и ты тоже взял отпуск. А сам ты, может быть, этого не знаешь.

– Разумеется, ты мне не веришь, – вяло прошептал я, и слова мои слились в неразборчивое пробормотание. Как восхитительно – обхватить ее рукой, уткнуть ее лицом в свою шею. Я целовал ее волосы и наслаждался их мягкой упругостью на своих губах.

– Существует тайная причина, почему ты спустился на землю, – говорила она, – почему ты принял тело человека. Та же причина, что и у Христа.

– И что же это за причина?

– Искупление, – сказала она

– Ах да, спасение. Как мило.

Я хотел добавить, что об этом даже и помыслить невозможно, но уже ускользал в сон. И знал, что Клодии в нем не будет.

Возможно, это вообще был не сон, а всего лишь воспоминание. Я стоял в амстердамском музее вместе с Дэвидом, и мы смотрели на великую картину Рембрандта.

Спасение. Что за мысль, что за милая, экстравагантная, недостижимая мечта... Как хорошо найти единственную на свете смертную женщину, кому такое может прийти в голову всерьез.

А Клодия больше не смеялась. Потому что Клодия была мертва.

 

ГЛАВА 15

 

Раннее утро, почти рассвет. Час, когда прежде я, усталый, полувлюбленный в изменчивое небо, часто погружался в размышления. Я медленно и тщательно вымылся; маленькая, тускло освещенная ванная заполнилась паром. Голова была ясной, и я был счастлив, словно передышка от болезни сама по себе уже являлась причиной для радости. Я медленно выбрил лицо, пока кожа не стала идеально гладкой, а потом, порывшись в шкафчике за зеркалом, нашел то, что искал: маленькие резиновые презервативы, которые сохранят ее в безопасности, предотвратят появление ребенка и не дадут этому телу посеять в ней какое‑нибудь темное семя, способное нанести ей непредсказуемый вред.

Забавные вещицы – перчатки для органа. Я бы с удовольствием выбросил их в помойку, но твердо вознамерился не повторять прежних ошибок.

Я тихо закрыл зеркальную дверцу. И только тогда заметил прикрепленную к ней телеграмму – пожелтевший бумажный прямоугольник с бледными нечеткими буквами:

«ГРЕТХЕН, ВЕРНИСЬ, ТЫ НУЖНА НАМ. НИКАКИХ ВОПРОСОВ. МЫ ЖДЕМ ТЕБЯ».

Дата отправки совсем свежая – несколько дней назад. Послано из Каракаса, Венесуэла.

Я подошел в кровати, стараясь не производить ни звука, приготовил на столе орудие предосторожности, снова лег рядом с ней и начал целовать ее нежный спящий рот.

Я медленно поцеловал ее щеки и кожу под глазами. Мне хотелось почувствовать губами ее ресницы. Плоть ее горла. Не для того, чтобы убивать, но для того, чтобы целовать; не ради обладания, но ради краткого физического слияния, которое ничего у нас обоих не отберет, зато сольет нас в наслаждении до того остром, что оно будет похоже на боль.

От моих прикосновений она постепенно проснулась.

– Доверься мне, – прошептал я. – Тебе не будет больно.

– О, но я хочу, чтобы ты сделал мне больно, – едва слышно ответила она.

Я ласково стянул с нее рубашку. Она откинулась на подушки, подняв ко мне глаза; ее грудь оказалась такой же светлой, как и остальное тело, ареолы вокруг сосков – очень маленькими и розовыми, а сами они – твердыми. У нее был гладкий живот и широкие бедра. Между ног лежала симпатичная тень коричневых волос, поблескивающих в восходящем солнце. Я наклонился и поцеловал эти волосы. Я поцеловал ее бедра, раздвигая пальцами ноги, пока мне не открылась теплая внутренняя плоть; мой орган застыл в готовности. Я взглянул на потайное место, застенчиво‑складчатое, темно‑розовое в своей мягкой вуали. Я ощутил резкое теплое возбуждение. Я мог бы взять ее силой, столь настойчивым стало мое чувство.

Но нет, только не сейчас.

Я подтянулся наверх, к ней, повернул ее к себе лицом и принял ее поцелуи, медленные, неловкие и неумелые. Я почувствовал, как ко мне прижалась ее нога, как по моему телу двинулись ее руки, дотрагиваясь до теплых подмышек и влажных нижних волос этого мужского тела, густых и теплых. Это мое тело, оно готово и ждет ее. Вот она прикоснулась к моей груди, ей, кажется, понравилась ее твердость. Она поцеловала мои руки, словно оценивая их силу.

Моя страсть слегка угасла, но мгновенно воспламенилась снова, потом опять выжидательно стихла, но вскоре вернулась опять.

Я совершенно не вспоминал о крови; совсем не думал о биении жизни, которую в другое время мог бы выпить, как темный источник. Скорее, этот момент был пропитан ароматом неяркого жара ее живой плоти. Казалось отвратительным, что ее могли обидеть, запятнать ее тайну – тайну ее доверчивости, тоски, глубокого и такого естественного страха.

Моя рука скользнула ко входу; как печально, как грустно, что наш союз будет таким неполным, таким кратким.

Когда мои пальцы мягко коснулись девственного лона, тело ее загорелась. Грудь поднялась, и я увидел, как она раскрывается, словно цветок – лепесток за лепестком, как напрягается ее рот, прижимаясь к моему.

Но как же опасности, разве они ее не волнуют? Видимо, в незнакомом доселе порыве страсти она потеряла всякую осмотрительность и полностью положилась на меня. Я заставил себя остановиться, извлек из пакета презерватив и надел его; она покорно наблюдала за мной, словно собственной воли у нее уже не осталось.

Вот чему ей требовалась отдаться, вот что она требовала от себя самой. Я снова принялся целовать ее. Она стала совсем влажной и уже ждала меня. Я больше не мог сдерживаться. Проход оказался удобным и, когда из него потекли соки, невыносимо жарким. Ускоряя темп, я увидел, как к ее лицу прилила кровь; я наклонился, чтобы поцеловать ее грудь и прижаться к ее рту. Ее последний стон был похож на стон боли. Старая загадка: как что‑то может быть настолько законченным и полным и длиться при этом всего несколько секунд? Несколько драгоценных секунд.

Было ли это слияние? Стали ли мы в этой шумной тишине единым целым?

На мой взгляд, это слиянием не было; напротив, походило на самое отчаянное расставание: две противоположные личности горячо и неуклюже, доверчиво и злобно набросились друг на друга, не зная и не понимая чувств друг друга, – и наслаждение оказалось не менее ужасным, чем его мимолетность, а одиночество не менее болезненным, чем безусловная страсть.

И никогда еще не казалась мне она такой хрупкой, как сейчас, когда, закрыв глаза, она уткнулась в подушку, когда грудь ее больше не вздымалась, а дыхание стало ровным. Этот образ так и провоцировал на насилие – взывал к самой беспричинной жестокости мужского сердца.

Но почему?

Я не хотел, чтобы к ней прикасался какой‑то другой смертный!

Я не хотел, чтобы ее мучило чувство вины. Я не хотел, чтобы ее терзало раскаяние, не хотел, чтобы к ней приближалось зло человеческого разума.

И только тогда я вспомнил о Темном Даре, но не о Клодии, а о сладостном животрепещущем великолепии сотворения Габриэль. С той далекой ночи Габриэль так и не оглянулась назад. Вооружившись силой и уверенностью, начала она свои странствия, и, когда на нее обрушились бесконечные сложности огромного мира, не пережила ни часа смертных мучений.

Но кто знает, что принесет Темный Дар конкретной человеческой душе? А она – добродетельная женщина, верующая в старых безжалостных богов, опьяненных кровью мучеников и... страданиями тысяч святых. Естественно, она никогда не попросит о Темном Даре и не примет его – совсем как Дэвид.

Но разве эти вопросы имеют значение, пока я не доказал ей, что каждое мое слово – правда? А вдруг я никогда не смогу это сделать? Вдруг у меня самого больше не будет Темной Крови, которую я смогу передать другим, и я навсегда останусь в этой смертной плоти? Я молча лежал и смотрел, как комната заполняется светом. Я видел, как солнечный луч упал на крошечное тело распятого Христа, как осветил Святую Деву со склоненной головой.

Мы свернулись рядом и снова заснули.

 

ГЛАВА 16

 

Полдень. Я надел новые чистые вещи, купленные в тот последний судьбоносный день моих странствий, – мягкой белый свитер, рубашку с длинными рукавами, вытертые по последнему писку моды джинсы.

Мы устроили своеобразный пикник перед теплым потрескивающим камином – разложили на полу белое одеяло и уселись на него, чтобы съесть наш запоздалый завтрак, пока Моджо жадно и неряшливо обедал по‑своему на кухонном полу. Снова французский хлеб с маслом, апельсиновый сок, вареные яйца и крупно нарезанные фрукты. Я ел с аппетитом, не слушая ее предупреждений, что я еще не совсем в форме. Я был в прекрасной форме. Что и подтвердил ее маленький цифровой термометр.

Пора отправляться в Новый Орлеан. Если аэропорт не закрыли, то я, может быть, попаду туда до наступления темноты. Но я не желал уходить от нее вот так, сразу. Я попросил вина. Мне хотелось поговорить. Я хотел понять ее и при этом боялся остаться один, без нее. Мысль об авиаперелете вызвала в моей душе трусливый страх. К тому же мне нравилось быть рядом с ней.

Она непринужденно рассказывала о своей жизни в миссиях, о том, как с самого начала полюбила свою работу. Первые годы она провела в Перу, потом переехала на Юкатан. Последним ее заданием стала работа во Французской Гвиане, где живут примитивные индейские племена. Миссия Святой Маргариты‑Марии располагалась в шести часах езды на каноэ с мотором от города Сен‑Лоран вверх по реке Марони. Они с другими сестрами восстановили цементную часовню, маленькую с белеными стенами школу и больницу. Но им часто приходилось покидать территорию миссии и отправляться непосредственно в деревни. Она сказала, что любит такую работу.

Она разложила передо мной гору фотографий – маленькие прямоугольные цветные снимки примитивных строений в миссии, ее и сестер, а также священника, который приезжал на мессу. Эти сестры не носили покрывал; они одевались в хаки или белую хлопчатобумажную одежду и распускали волосы – сестры за работой, объяснила она. На снимках мелькало и ее лицо, светящееся от счастья, ни тени мрачной меланхолии. На одной фотографии она стояла в окружении темнолицых индейцев перед необычным домиком с красивой резьбой на стенах. На другой она делала укол похожему на призрак старику, который сидел на выкрашенном в яркий цвет стуле с прямой спинкой.

Жизнь в этих деревнях не менялась веками, сказала она. Эти люди существовали задолго до того, как нога французов или испанцев впервые ступила на южноамериканскую землю. Им было непросто довериться сестрам, врачам и священникам. Самой ей было все равно, знают они молитвы или нет. Ее волновали прививки и надлежащая обработка загноившихся ран. Ее заботило, как выправить сломанные кости, чтобы человек не остался калекой на всю жизнь.

Естественно, они хотели, чтобы она вернулась. Они терпеливо ждали ее возвращения из отпуска. Она им нужна. Впереди много работы. Она показала мне телеграмму, которую я уже видел за зеркалом в ванной, у стены.

– Тебе не хватает работы, это видно, – сказал я.

Я искал в ней признаки раскаяния в том, что мы с ней сделали. Но не находил. Такое впечатление, что и телеграмма в ней особенного раскаяния не вызвала.

– Конечно, я вернусь, – просто ответила она. – Может быть, это звучит абсурдно, но мне было непросто уехать. Однако вопрос целомудрия превратился в навязчивую идею и грозил все испортить.

Разумеется, я ее понимал. Она взглянула на меня большими спокойными глазами.

– И теперь ты поняла, – сказал я, – что в конечном счете не так уж важно, спала ты с мужчиной или нет. Разве не так?

– Возможно, – ответила она с легкой бесхитростной улыбкой. Она сидела на одеяле, такая сильная, застенчиво отведя ноги в сторону, так и не собрав волосы, которые в этой комнате больше напоминали монашеское покрывало, чем на любой фотографии.

– С чего все началось? – спросил я.

– Думаешь, это важно? Мне кажется, ты не одобришь мою историю, если я расскажу.

– Мне нужно знать, – ответил я.

Она родилась в Бриджпортском районе Чикаго в семье школьной учительницы‑католички и бухгалтера, и с раннего детства в ней открылся большой талант пианистки. Вся семья принесла себя в жертву, чтобы она могла заниматься с известным учителем.

– Видишь, уже самопожертвование, – сказала она с улыбкой, – с самого начала. Но тогда была музыка, а не медицина.

Однако уже в то время она была глубоко религиозна, читала жития святых и мечтала тоже стать святой – работать, когда вырастет, в иностранных миссиях. Особенно ее привлекала Святая Роза де Лима, мистик. И Святой Мартин де Поррес, который больше работал в миру. И Святая Рита. Ей хотелось когда‑нибудь работать с прокаженными, вести жизнь, полную всепоглощающего героического труда. Еще девочкой она построила за домом маленькую молельню, где часами стояла на коленях перед распятием в надежде, что у нее на руках и ногах откроются раны Христовы.

– Я очень серьезно воспринимала эти рассказы, – сказала она. – Святые для меня – реальные люди. И возможность героизма тоже реальна.

– Героизм, – повторил я. Мое слово. Но я давал ему абсолютно другое определение. Я не стал ее перебивать.

– Такое впечатление, что моя игра на пианино вела войну с моим духовным началом. Я хотела от всего отказаться ради других, а это значило отказаться от пианино, прежде всего – от пианино.

От этих слов мне стало грустно. У меня было чувство, что она не часто рассказывала эту историю, ее голос звучал очень подавленно.

– А как же счастье, которое приносила людям твоя игра? – спросил я. – Разве в ней не было подлинной ценности?

– Теперь я могу сказать, что была. – Ее голос стал еще тише, она выговаривала слова до боли медленно. – Но тогда? Я не могла быть уверена. Я не подходила для обладания таким талантом. Я не возражала, когда меня слушали; но мне не нравилось, когда на меня смотрели. – Она взглянула на меня и чуть‑чуть покраснела. – Возможно, если бы я играла на церковных хорах или за занавесом, все было бы по‑другому.

– Ясно, – сказал я, – Конечно, такое испытывают многие люди.

– Но не ты, правда?

Я покачал головой.

Она описала, какой пыткой для нее было наряжаться в белые кружева и играть перед аудиторией. Тактам образом она хотела сделать приятное своим родным и учителям. Участие в конкурсах было для нее кошмаром. Но она практически неизменно выигрывала. Когда ей исполнилось шестнадцать, ее карьера уже превратилась в семейное предприятие.

– А как же сама музыка? Она тебе нравилась?

Она задумалась.

– Это был неповторимый экстаз. Когда я играла в одиночестве... когда на меня никто не смотрел... я полностью растворялась в музыке. Все равно что находиться под действием наркотика. Почти... почти эротика. Иногда я становилась одержима какой‑то мелодией. Она постоянно звучала у меня в голове. Играя, я теряла счет времени. Я до сих пор не могу слушать музыку без того, чтобы она захватывала меня целиком. Здесь ты не увидишь ни радио, ни магнитофона. Я до сих пор не могу находиться рядом с ними.

– Но зачем ты себе в этом отказываешь?

Я огляделся. Пианино в комнате тоже не было.

Она отрицательно покачала головой.

– Видишь ли, эффект слишком захватывающий. Я легко забываю обо всем остальном. Так ничего не добьешься. Жизнь, так сказать, замирает.

– Но, Гретхен, так ли это? – спросил я. – Для некоторых людей такие острые ощущения и есть жизнь! Мы стремимся к экстазу. В эти моменты мы... мы поднимаемся над болью, над мелочностью, над борьбой. У меня так было при жизни. И сейчас то же самое.

Она обдумывала мои слова со спокойным расслабленным лицом. И заговорила с тихой убежденностью.

– Мне нужно нечто большее, – сказала она. – Более ощутимо конструктивное. Но можно сказать и по‑другому: я не могу получать такое удовольствие, пока другие голодны, больны или просто страдают.

– Но несчастья в мире будут существовать всегда. А музыка нужна людям, Гретхен, нужна не меньше, чем удобства и пища.

– Не думаю, что могу с тобой согласиться. Даже уверена, что не могу. Конечно же, работа сиделки полезна. Поверь мне, я уже много раз вступала в подобные споры.

– Да, но выбрать работу сиделки вместо музыки! Для меня это немыслимо. Ну конечно, сиделки приносят большую пользу... – Я слишком расстроился и запутался, чтобы продолжать. – Так как ты все‑таки сделала выбор? Разве семья не пыталась тебя остановить?

Она продолжила свой рассказ. Когда ей было шестнадцать лет, ее мать заболела, и несколько месяцев никто не мог определить причину болезни. Ее мать страдала от анемии; у нее не падала температура; наконец стало ясно, что она угасает. Врачи не могли дать никакого объяснения. Атмосфера в доме была отравлена горечью.

– Я попросила у Бога чуда, – сказала она. – Я пообещала, что, пока жива, никогда больше не прикоснусь к пианино, если только Господь спасет мою маму. Я обещала, что уйду в монастырь, как только будет дозволено, и посвящу жизнь заботам о больных и умирающих.

– И твоя мать исцелилась.

– Да. Через месяц она полностью выздоровела. Она до сих пор жива. Она ушла на пенсию и теперь сидит с детьми после школы – в черном районе Чикаго. Больше она никогда ничем не болела.

– И ты сдержала слово.

Она кивнула.

– Я ушла к сестрам‑миссионеркам, как только мне исполнилось семнадцать, и они послали меня в колледж.

– И ты сдержала обещание никогда больше не прикасаться к пианино?

Она кивнула. В ней не было ни тени сожаления, а также ни тени стремления к моему пониманию иди одобрению. Я чувствовал, что она видит мою грусть и немного волнуется за меня.

– И ты была счастлива в монастыре?

– О да, – ответила она, пожав плечами. – Ты еще не понял? Для такого человека, как я, заурядная жизнь невозможна. Мне необходимы трудности. Мне нужно рисковать. Я выбрала этот религиозный орден, потому что его миссии находятся в самых отдаленных и опасных областях Южной Америки. Передать не могу, как я люблю эти джунгли! – Она говорила тихо, но уверенно. – Мне всегда мало жары и опасности. Бывает, мы ужасно загружены работой, устаем, а больница до того переполнена, что больных детей приходится класть снаружи, на носилки под навесом, и вот тогда я чувствую себя живой! Не могу передать. Я останавливаюсь только для того, чтобы стереть с лица пот, вымыть руки, может быть, выпить стакан воды. И думаю: я жива, я здесь, я делаю важное дело.

Она опять улыбнулась.

– Это тоже острые ощущения, но иного рода, – сказал я, – они совсем не такие, как музыка. Я понимаю, в чем заключается принципиальная разница.

Я вспомнил, что говорил Дэвид о раннем периоде своей жизни – о поисках живых ощущений в опасности. Она искала эти ощущения в полном самопожертвовании. Он стремился навстречу опасностям бразильского оккультизма. Она стремилась навстречу нелегкой задаче – лечить тысячи безымянных и вечно бедных людей. Все это меня глубоко беспокоило.

– Конечно, здесь присутствует и тщеславие, – добавила она. – Тщеславие – мой вечный враг. Вот что больше всего волновало меня в вопросе моего... моего целомудрия – гордыня, которой я из‑за этого прониклась. Но, понимаешь ли, даже возвращение в Штаты было в своем роде риском. Я была в ужасе, когда сошла с самолета, когда поняла, что нахожусь здесь, в Джорджтауне, и ничто не мешает мне быть с мужчиной, если захочется. Наверное, я пошла работать в больницу из страха. Видит Бог, свобода не так уж проста.

– Эту часть я понял, – сказал я. – Но семья, как она отреагировала на твое обещание бросить музыку?

– Они не сразу узнали. Я им не сказала. Я объявила о своем призвании. Я твердо стояла на своем. Последовало немало взаимных упреков. Ведь моим братьям и сестрам приходилось покупать поношенную одежду, чтобы я занималась музыкой. Но так часто бывает. Даже в семье добрых католиков новость о том, что дочь хочет стать монахиней, не всегда приветствуется восхищенными возгласами и акколадами.

– Они оплакивали твой талант, – тихо заметил я.

– Да, оплакивали, – она слегка подняла брови. Она казалась такой честной и умиротворенной! Ни одного жесткого или холодного слова! – Но я представляла себе куда более значительную картину, нежели молодая женщина на сцене, которая встает с табурета у пианино, чтобы поднять букет роз. Только много позже сказала я им о своем обете.

– Несколько лет спустя?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-12-23; Просмотров: 254; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.093 сек.