Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Лидочка 2 страница




Галина Петровна почувствовала, как издалека, чуть ли не из детства, приближаются, погромыхивая, слезы, а Линдт все лежал, не поворачиваясь, и она вдруг поняла, что он вовсе не молчит, а едва ощутимо, на пределе чувствительности слухового нерва, бормочет что-то напевное, неразборчивое и бессвязное, как во сне, когда каждое отдельное слово, совершенно живое, круглое, словно бусина, нанизывается на другое, такое же понятное, но все они вместе сплетаются в запутанный, сложный, лишенный всякого смысла и оттого особенно страшный клубок.

— Теперь уже недолго, Галина Петровна, — сочувственно сказал врач и, судя по глазам, хотел погладить ее по плечу, но не осмелился. — Вы идите, поспите хоть немного. Сиделку я утром сменю.

Галина Петровна послушно кивнула, но не сдвинулась с места, как будто не могла оторваться от этой медленной, завораживающей, почти торжественной агонии. Тихо и отчетливо щелкали пластмассовые спицы в руках пожилой молчаливой медсестры, тихо и отчетливо тикали старые напольные часы фирмы Lenzkirch, дубовые, с бронзовым литьем и позолоченными стрелками, и в такт им, коротко и страшно выдыхая, бормотал Линдт. Амол из гевен а майсе. Ун ди майсе из гор нит фрейлех. И снова: амол из гевен а майсе.

— Что он говорит? — спросила Галина Петровна. — Что он говорит? Вы понимаете?

— Нет, — сказал врач. — Вряд ли это вообще имеет смысл. Мозг, скорее всего, мертв больше, чем наполовину. Идите. Не надо вам на это все смотреть.

Галина Петровна встала и только теперь почувствовала, как страшно затекли от многочасового сидения ноги и спина. Надо поспать. Это правда. Или хотя бы немного полежать. На пороге она вдруг остановилась и спросила со странной интонацией — он точно не поправится? Врач виновато развел руками. Галина Петровна вышла, и из коридора раздались сдавленные лающие звуки.

— Вот бедняжка, — сказал врач равнодушной, как сфинкс, медсестре. Хорошо хоть плакать начала, я уж думал — до реланиума дойдем.

Галина Петровна вытерла мокрые глаза, вдохнула поглубже, чтобы успокоиться, но не выдержала и снова неудержимо, обеими руками зажимая рот, расхохоталась.

 

Это началось в 1979 году. Вернее, Галина Петровна впервые заметила в семьдесят девятом — Бог знает, сколько жил с этим сам Линдт, и даже Бог вряд ли знал, насколько ему было страшно. Линдту было уже под восемьдесят, формально он давно числился пенсионером — почетным, заслуженным, черт знает каким еще — но на деле бывал в своем институте, правда, уже не ежедневно, а несколько раз в неделю, но в этих визитах все еще не было ничего формального. По-прежнему ядовито остроумный, по-прежнему соображающий с парадоксальной скоростью, он, как и раньше, курировал кучу проектов, выпасал (вернее — садистски угнетал) бесчисленных аспирантов и молодых ученых и азартно заканчивал очередную монографию.

Они были женаты двадцать лет, но Галина Петровна до сих пор старалась не называть Линдта по имени. Проще пройти несколько десятков метров, чувствуя, как ловко обливает бедра новое бархатное платье, открыть дверь, другую, третью, укоризненно приподнять брови. Линдт стоял в центре спальни — маленький, ссутуленный — в одной белоснежной рубахе, из-под которой, как из-под ночной сорочки, торчали сухие гнутые ножки — детского размера, но в недетских проплешинах и лиловатых жилах. На кровати перед ним лежал, приветливо распахнув объятия, отглаженный костюм чудесного черносливового отлива со скромным рядком лауреатских медалей на правой стороне и увесистой орденской планкой слева.

— В чем дело? Мы опаздываем! — недовольно сказала Галина Петровна.

Линдт вздрогнул, непонимающе разинув рот, взглянул на Галину Петровну — и снова уставился на костюм. Голова у него мелко, едва заметно дрожала, будто изношенный механизм, с усилием пытающийся сняться с места.

— Мы опаздываем! — повторила Галина Петровна.

— Куда? — спросил Линдт растеряно, и Галина Петровна впервые в жизни услышала в его голосе что-то похожее на страх. Она вдруг с тихим отчетливым ужасом поняла, что муж, должно быть, ничего не понимает. Ни того, что лежит перед ним, ни причины ее недовольства. Эта отвисшая старческая челюсть, мутной желтизной залитые невидящие глаза… Очень может быть, что он и ее-то не узнает. Господи, ну, конечно, ему же почти восемьдесят! Надо срочно позвонить Никитским, Ляля говорила, у нее есть знакомый невропатолог. Хотя при чем тут нервы? Линдт, должно быть, давным-давно выжил из своего великого ума, а она даже не заметила.

— Ты что — не помнишь? — спросила Галина Петровна осторожно, будто разговаривала с буйным сумасшедшим, который мог в любую секунду выхватить стремительную и лиловую на отливе опасную бритву. — Мы приглашены к Андрикову, у него же юбилей. Машина уже полчаса внизу. Или ты плохо себя чувствуешь? Может, останемся дома?

— Ну что за глупости! — вдруг бодро отозвался Линдт и ловко, с удовольствием, впрыгнул в костюмные брюки. — Вот еще — дома. У Андриковых отлично кормят — грех не подхарчиться, раз дают. — Он засмеялся совершенно ненормальным смехом, больше похожим на вой, и Галина Петровна вдруг на секунду дико, до слабости, до испарины испугалась — будто была маленькой девочкой, совсем ребенком, которую безжалостно, даже весело бросал в лесу один-единственный известный ей взрослый.

— Что-то, мать, ты перепудрилась — белая вся, как снеговик, — недовольно присудил Линдт, пытаясь справиться с ширинкой — и это тоже было совершенно ненормально, никогда он не называл ее так — мать, и никогда не критиковал, даже в мыслях, Галина Петровна это точно знала, вываляйся она хоть в саже, хоть в перьях, хоть в самом дерьме. И с ширинкой у него никогда никаких проблем не было. Вот уж с чем у Линдта все и всегда было отлично.

Тем не менее вечер у Андриковых прошел безупречно — Линдт блистал даже больше обычного, сыпал парадоксальными остротами и затанцевал дам — да так, что Галина Петровна не один раз мысленно обозвала себя психопаткой и истеричкой. На долгих несколько месяцев все стало прежним, привычным, обжитым, но она отчего-то никак не могла успокоиться и тайком наблюдала за Линдтом с опасливым, напряженным чувством, точно следила за невиданным насекомым, которое двигалось в отдалении по траектории, пока не опасной, но бог знает, что взбредет ему в голову в следующий момент, да и есть ли вообще хоть что-то в этой голове — уродливой, огромной, запятнанной коричневатой старческой «гречкой»?

Но все было как обычно — разве что Линдт стал чаще раздражаться да начал необычно много есть, причем с капризами и выкрутасами, чего раньше никогда не было. Или было? Галина Петровна провожала глазами кусок белужьего балыка, который Линдт обмакивал сначала в хрен, а потом в кизиловый джем, рассуждая о грамотной активации вкусовых рецепторов. Или он всегда так ел? Боже, дура, двадцать лет прожила с ним бок о бок и ничего, ничего не замечала!

Но странности с едой, сперва едва заметные, продолжались — Линдт стал ронять куски, сам, впрочем, смеясь над своей стариковской немощью, смотри, фейгеле, этак скоро тебе придется меня с ложечки кормить, потом отказал нож, а за ним и ставшая непослушной вилка, и ложечка оказалась совсем нешуточной, правда, с ней Линдт пока управлялся отлично, сгребая и вымешивая в глубокой суповой тарелке все сразу — мясную солянку с маслинами и лимончиком, молодую картошку, предусмотрительно и мелко нарезанную домработницей телячью отбивную… Все это малоаппетитное месиво подогревалось до температуры в тридцать шесть и шесть десятых градуса и с хлюпаньем и чмоком отправлялось в рот — согласно новейшей теории Линдта, это был наиболее результативный способ усваивать из пищи все содержащиеся в ней полезные вещества.

День, когда Линдт вылил в тарелку — в компанию к венгерскому гуляшу, тушеной капусте и паровой куриной котлетке — стакан сладкого чая, стал для Галины Петровны днем окончательного прозрения. Линдт поболтал ложкой мерзкую жижу, подумал и с хитрой ухмылкой принялся крошить туда же берлинское печенье. Домработница незаметно перекрестилась и ушла на кухню. Галина Петровна сглотнула тошнотворный комок — не омерзения, нет. Страха.

Сомнений больше не было. Лазарь Иосифович Линдт, академик АН СССР, лауреат, член и гонорис кауза всего, чего только можно, окончательно и бесповоротно свихнулся.

Однако это надо было еще доказать. Всегда не терпевший врачей, теперь Линдт и вовсе стал совершенно неуправляемым — ни о каком обследовании и речи быть не могло, ну не психовозку же Галине Петровне было ему вызывать? Она отчаянно, впервые в жизни, пожалела, что сама же с треском выжила из дома Николаича, много лет назад, а ведь Николаич, пожалуй, мог бы хозяина если не заставить, то хотя бы уболтать. Но поздно, поздно — времени прошло столько, что и не разыщешь, генерал Седлов еще лет десять назад сказал как-то мимоходом, что мажордом-то ваш бывший из органов уволился, пьет, говорят, по-черному, но язык за зубами держит крепко. Вот что значит хорошая школа. Николаич, давным-давно удавившийся на пике похмелья в своей однокомнатной одинокой клетушке, молодцевато кивал, гордясь, что не подвел старых товарищей, жизнь свою прожил гнусно, но честно. Как настоящий чекист.

От отчаяния Галина Петровна пригласила в гости психиатра, раздобыла по знакомым целого профессора, толстого, круглого, похожего на жизнерадостное пасхальное яйцо. Профессор с удовольствием принял приглашение и часа два кушал с академиком чай, ловко и незаметно, как кот, загоняя Линдта вопросами в самые разнообразные логические тупики, но Линдт, как назло, был безукоризнен, хлебова своего не намешивал и все словесные пасы собеседника отбил с легкостью, достойной себя самого. Профессор, запросивший за визит сто рублей, облобызал Галине Петровне ручку и на прощание заверил, что Лазарь Иосифович психически совершенно здоров, и вообще истинный гений имеет право на некоторые странности, тем более возраст почтенный, но для такого почтенного возраста, уж поверьте моему опыту, все более чем в порядке. Галина Петровна демонстративно вытерла руку о подол и выдала профессору пятьдесят рублей вместо обещанной сотни. Чтоб знал, мудак.

Но прошло еще несколько месяцев — и светлые промежутки вроде того, на который попал психиатр, стали реже. Линдт начал плохо спать и часто замирал на полуслове, уставившись всем обвисшим, застывшим лицом куда-то в одному ему ведомое время и пространство. Один раз, глядя в окно, он с удивлением сказал — ну и очередь, мама моя дорогая! Он с хрустом распахнул рамы и весело крикнул — эй, парни, даже не занимайте, картошки все равно всем не хватит! Галина Петровна отдернула тонкий сливочный тюль — двор был совершенно пуст, только шоркал метлой немолодой дворник, да текла вдоль кустов длинная, пушистая, огненно-рыжая кошка.

Это было похоже на медленное погружение. Линдт будто уходил в черную стоячую воду, неторопливо, шаг за шагом, теряя то немногое человеческое, что в нем вообще было, и никто не останавливал его, не плакал, никто не умолял вернуться. Совсем никто. Поразительно, но он все еще невероятно много работал, ежедневно проводя за письменным столом не меньше четырех часов и иногда тихо, а иногда яростно разговаривая. Однажды, когда академик особенно бурно спорил с каким-то Сергеем Александровичем, понося его черной, совершенно лагерной бранью, Галина Петровна не выдержала и заглянула в кабинет. Линдт разговаривал с часами.

Всякий раз, передавая очередному аспиранту пачку листов, исписанных фирменными закорючками академика, которые теперь стали еще чудовищнее и крупнее, Галина Петровна ждала звонка с испуганными расспросами, откуда она взяла эту ахинею, и звонки, конечно, были, только совсем другие — ах, это просто гениально, совершенно поразительные выкладки, передайте Лазарю Иосифовичу, что из «Physics of Plasmas» прислали благодарственную телеграмму, они просто в восторге от его последней статьи, и, знаете, по секрету хочу вам сказать, уважаемая Галина Петровна, дело, очень может быть, пахнет Нобелевкой!

Галина Петровна положила трубку на рычаг и проводила глазами мелко семенящего по коридору будущего нобелевского лауреата, сухого, крошечного, кутающегося в засаленный, заляпанный до полной неузнаваемости халат. Прежде чем свернуть к своему кабинету, он подпрыгнул, хлопнул воображаемыми крыльями и заливисто кукарекнул. Телефон зазвонил снова. Галина Петровна взяла еще теплую трубку и устало сказала: «Пошел на хуй, идиот. И не звони сюда больше — надоел».

Борик вспыхнул и, как ошпаренный, выскочил из телефонной будки. «Пойдем, — сказал он жене, покачивающей коляску, в которой спала туго спеленутая и похожая на очень хорошенькую сардельку новорожденная Лидочка. — Никого нет дома. Я потом позвоню. В другой раз». Но другого раза, разумеется, не случилось. Через несколько недель Лазарь Линдт заболел неизвестно откуда приблудившимся тяжелейшим гриппом. Приехавшая на сорокаградусную температуру скорая предложила госпитализацию, но Галина Петровна отказалась. Хорошо, покладисто сказала шустрая вышколенная докторица. Учитывая положение пациента и его возраст, думаю, мы легко сможем организовать круглосуточный пост и на дому.

Четвертое управление встало на уши в прямом смысле этого слова, и уже дней через десять Линдт пошел на поправку. Точнее неторопливо, словно паводок, стал отступать грипп, оставляя после себя какие-то черепки, обломки, раздувшиеся трупы домашних животных и жуткие запахи сырости, смерти и гнили. Ежедневно посещавший высокопоставленного пациента терапевт (высшей, разумеется, категории) отвел Галину Петровну в сторону и деликатно спросил, не замечала ли она в поведении супруга каких-нибудь странностей.

— Он же гений, — сказала Галина Петровна зло. — Всегда был с приветом. Что вы от меня-то хотите?

— В первую очередь — мужества, — сказал терапевт и долю секунды полюбовался собой со стороны. — Должен сказать, что у Лазаря Иосифовича Линдта, судя по всему, болезнь Альцгеймера.

 

Линдт умер 25 декабря 1981 года, через два месяца после объявления приговора, и последние три недели провел в беспамятстве, полном никому неясного, невнятного бормотания. Он был еще жив, а в спеццехе центрального «Ритуала» уже заканчивали делать для него огромные колючие венки, складировали в специальные холодильные камеры тысячи нежных, махровых гвоздик, раскладывали, сбиваясь со счета, бархатные подушки для орденов, и стоял в углу, уже совершенно готовый, гроб с бронзовыми ручками — светлый, лакированный, почти радостный, и слишком большой для того, кому предназначался.

В доме Линдта было шумно, многолюдно, даже оживленно — как перед большим и долгожданным торжеством. Домработница сбивалась с ног, разнося канапе и бутерброды, а Галина Петровна, похудевшая и похорошевшая еще больше, с достоинством принимала одного визитера за другим. Директор Линдтова института деликатно и с тысячью извинений обсуждал с ней сценарий похорон — ведь государственного масштаба мероприятие, создана даже специальная правительственная комиссия, сами понимаете! Галина Петровна понимала и не возражала ни против прощания в Центральном Доме Советской армии, ни против первого секретаря Энского обкома КПСС в почетном карауле. Ей без конца целовали руки, выражали соболезнования, пятились задом, вытирая платочками глаза. Но Линдт все не умирал — лежал в позе эмбриона, бормоча свою тихую невнятицу, словно завис между двумя мирами на невидимых, но все еще прочных нитях, и это продолжалось так долго, так что все, наконец, устали ждать. Все — включая его самого.

25 декабря в четыре часа пополудни Галина Петровна заглянула к Линдту в кабинет — как заглядывала ежечасно, и кивком отпустила сиделку, деликатно грызущую в углу юбилейное печенье. Идите, поешьте горячего, я посижу. Сиделка с благодарным воркованием исчезла, и Галина Петровна осталась в синей сумеречной комнате один на один со скукожившимся, почти исчезнувшим мужем. Амол из гевен а мейлех, — тихо и безостановочно бормотал он. Дер мейлех гхот гегхат а малке… Галина Петровна подошла к окну, чуть отдернула парчовую гардину — шел крупный, бесшумный, торжественный снег, какой бывает только на Рождество, и весь двор, весь город, весь мир были полны этим снегом и светом, бледным, живым, настоящим, какой бывает тоже только один раз в год, на Рождество. Бормотание вдруг стихло, и Галина Петровна испуганно оглянулась. Было почти темно, затхло и тяжело пахло какими-то лекарствами, болью и стариковским измученным телом. Все предметы в кабинете словно зажмурились и вжались в углы. И только с постели глядел на нее прежний Лазарь Линдт, живыми, усталыми, совершенно человеческими глазами.

— Фейгеле, — сказал он ласково. — Это ты. А мне все кажется — мама поет.

И он негромко и очень точно напел на идише старинную, старше его самого, колыбельную: «Люлинке, майн фейгеле, люлинке, майн кинд». Ту самую, что повторял неверным, коснеющим языком долгие три недели.

Галина Петровна и сама не поняла, как оказалась рядом с диваном, на коленях. «Ты, — пробормотала она потрясенно. — Ты… Разве ты…»

— Голова болит, — пожаловался Линдт и приложил горячую, крупную руку жены к своему огромному лбу. — Я упал, что ли? Ничего не помню.

Он обвел глазами кабинет, попытался приподняться, но не смог. Галина Петровна неожиданно для себя самой всхлипнула — громко, по-деревенски, и закусила запрыгавшую нижнюю губу.

— Что со мной? — спросил Линдт настойчиво, и вдруг глаза его расширились и на мгновение застыли, словно увидели то, что не предназначалось ни ему, никакому другому человеку.

Он понял.

— Вот, значит, что, — сказал он хрипло. — А я думал — упал.

Он испуганно сжал пальцы Галины Петровны, словно маленький, словно она могла помочь, словно хоть что-то можно было поделать, но тотчас справился с собой и отпустил ее руку.

— Ничего, — пробормотал он. — Ничего, фейгеле, не бойся. Если вдуматься, это всего-навсего эксперимент, и даже очень любопытный.

Галина Петровна хотела ответить, хоть что-то сказать, но все заготовленные слова вылетели из головы — а ведь она столько лет ждала, готовилась, тысячи раз представляла себе, как проклянет его перед смертью, как выскажет все, что гнусным комком стояло в горле долгих двадцать три года ее кошмарного замужества. Она уткнулась лбом в край дивана и мучительно, будто ее рвало, зарыдала.

Линдт с трудом поднял руку, погладил жену по теплым, живым волосам.

— Не плачь, фейгеле, — попросил он тихо, ни на что не надеясь, как просил у нее всю жизнь — хлеба, взгляда, любви, сострадания. — Я тебе так за все… благодарен. — Он помолчал, собираясь. — Лучше тебя ничего не было. За целую жизнь.

Галина Петровна подняла мокрое лицо с пламенеющим на лбу диванным отпечатком, и Линдт улыбнулся ей — благодарно, нежно, изо всех сил.

— Мне бы… повернуться, родная, — попросил он, и Галина Петровна вскочила, суетясь, неловкими руками принялась укладывать мужа поудобнее, в кабинет уже спешила насытившаяся сиделка — ой, да что ж вы, да не надо, Галина Петровна, да я сама. Обе женщины, толкая друг друга боками, повернули иссохшее до темноты тело академика, Галина Петровна подхватила его соскользнувшую, изможденную, пергаментную руку, и на секунду все приобрело библейскую силу и простоту.

Она уложила на подушку седую огромную голову мужа, заглянула ему в глаза и отшатнулась.

Лазаря Иосифовича Линдта больше не было.

 

Когда накрытый с головой аккуратный сверток увезли на носилках, Галина Петровна разогнала всех — врачей, прибывших засвидетельствовать смерть, гэбэшников, явившихся оказать почтение, сиделок, хныкающую домработницу, и впервые за много месяцев осталась совершенно одна. Она обошла громадную пятикомнатную квартиру, зачем-то заглядывая во все углы, будто надеялась найти что-то или понять, но не нашла, и вдруг завыла, низко и жутко, как издыхающее животное, как собака, раздавленная равнодушным колесом (все, что ниже размозженной поясницы уже умерло, а душа все никак не вырвется из проломленной грудной клетки в тихий предутренний покой). Она выла, раскачиваясь и сама не понимая, что делает, пока соседи снизу, смирная генеральская чета самого преклонного возраста, не начала гулко колотить по чугунным батареям, выла, пока в десяток кулаков избивали входную дверь и пока в пару топоров ее мучительно калечили и ломали. Потом опять замельтешили какие-то полузнакомые люди, по-ишачьи заголосила под окном скорая, короткими синими всполохами разгоняя боязливые сумеречные души покойников, прибывшие, чтобы поприветствовать новичка. Галину Петровну трясли за плечи, совали к лицу стакан с остро воняющей валерьянкой, а она все выла и выла, пока врач не кольнула ее в полное предплечье сияющим шприцем — будто укусила. И комната тотчас мягко закрутилась вокруг грандиозной люстры с гранеными богемскими висюльками, унося Галину Петровну в одинокое забытье, в котором она все равно продолжала жалобно, жутко, на одной ноте, выть.

Просто больше никто ее не слышал.

Она проснулась часа через два, оттого что покойный Линдт мягко позвал ее на ухо молодым, ласковым шепотом: «Фейгеле». Галина Петровна целую минуту лежала, зажмурившись, вся влажная от ужаса, с черствым от снотворного, горьким ртом, пока не поняла, что это всего лишь сон, просто сон, даже не кошмар. Потому что все кошмары ее жизни уже закончились, ушли вместе с Линдтом, который сейчас, должно быть, уже стоял где-то в предбаннике небесной канцелярии: приглаживал седые львиные космы, продувал забитую перхотью карманную расческу, скалясь и предвкушая завершение увлекательнейшего спора — а вот по этому вопросу, любезнейший, я буду вынужден опровергнуть вас даже сейчас. Галина Петровна старательно представила себе металлический стол ведомственного морга, крошечное, ссохшееся от старости и страсти тельце покойного мужа и безучастного патологоанатома — почему-то с большими кухонными ножницами, которыми домработница обычно разделывала к обеду курицу, ловко рассекая зазубренными браншами бледную бескровную плоть.

И только тогда наконец решилась открыть глаза.

Она лежала в тихой, полутемной гостиной на огромном кожаном диване, который был так потрясен невиданным прежде вниманием хозяйки, что не осмеливался даже шевельнуться. Какое-то время Галина Петровна бездумно рассматривала люстру, неподвижную, темную, растопырившую бронзовые лапы, точно гигантский затаившийся паук, готовый вот-вот рвануть вниз, к парализованной ужасом добыче. Завтра же сменю эту пакость, подумала она, и слово «завтра» отдалось в голове грустным, неясным звоном — словно где-то далеко, может быть, в детстве, уронил горн маленький и бесконечно уставший от подвигов пионер, похожий не то на замученную игрушку, у которой наконец-то кончился завод, не то на рано повзрослевшего ангела.

Галина Петровна неловко попыталась сесть — мир от снотворного стал мягким и путаным, словно полуспустившийся со спиц недовязанный шарф, — и только теперь заметила, что в гостиной не одна. У стола, в лужице света, едва просочившейся из-под абажура маленькой лампы, свесив непослушную голову на крупные лапы, дремал фельдшер, можно даже сказать — фельдшеренок лет двадцати, оставленный, видимо, для того, чтобы сановная вдовица не натворила на радостях еще каких-нибудь дел. Запястья у фельдшеренка были широкие, как у породистого щенка, а на носке, прямо у большого пальца, сияла умилительная, как пупок новорожденного, дырка. Воспитанный парень. Разулся. Не рискнул осквернять грязными ботинками барские паркеты.

— Эй! — сказала Галина Петровна негромко.

Фельдшеренок дернулся, вскинул голову и то ли от неожиданности, то ли от молодости улыбнулся — глуповато и радостно, точно так же, как улыбался спросонок Борик, когда был маленьким. А ведь он младше Борьки. И мать у него, должно быть, моложе меня. Фельдшеренок крепко потер глаза и встревожено спросил Галину Петровну — вы в порядке?

— В полном, — ответила Галина Петровна и распахнула халат, мягко осветив комнату голубоватым голым телом. — Иди-ка сюда.

Фельдшеренок сглотнул и растерянно оглянулся, словно кто-то — старший и опытный — мог подсказать ему, что делать.

— Иди, иди, не бойся, — насмешливо повторила Галина Петровна, чувствуя, как заливает лицо и грудь дикая, глупая радость, что все наконец-то случилось, все кончилось, она наконец-то дождалась.

Все действительно кончилось — через пять минут, включая радость, и, закрывая за растерянным, отчаянно смущенным парнем дверь, Галина Петровна не испытывала ничего, кроме острого желания вымыться, такого же, как с Линдтом, только в тысячу раз хуже.

За первые полгода своего вдовства она сменила не меньше десятка любовников — молодых и не очень, наглых, самоуверенных и тихих, всего на свете робевших, — но ни с одним из них не случилось ничего, кроме влажной, омерзительной, телесной возни, в которой не было и тени той любви и нежности, которой, оказывается, была полна каждая минута ее жизни с Линдтом. С ним все было по-другому. Абсолютно все.

И теперь, когда сказка, которую она считала такой страшной, закончилась, Галина Петровна вдруг обнаружила, что балованная, юная, любимая девочка, которой она привыкла ощущать себя целых двадцать три года, превратилась в тыкву — обычную сорокалетнюю вдовицу, конечно, без материальных проблем, зато с намечающимся вторым подбородком. Желающих переспать и подхарчиться было навалом, но никто не говорил ночью, не просыпаясь: «Солнышко мое», никто не помнил, что яблоки она любит твердые, чтоб хрустели, а груши, наоборот, переспелые, и никто не умилялся, когда, перепачканная этими грушами, она облизывала липкие пальцы, словно маленькая. Да и маленькой ее больше никто не считал.

Галина Петровна разогнала любовников и рассорилась даже с теми немногими приятельницами, что могли выносить ее выходки и бриллианты. Сын, говорите? Да этот свиненок умудрился не прийти на похороны к родному отцу! Она сменила гардероб, мебель в спальне, купила новую машину и поняла, что ей, собственно, незачем выходить из дому.

Это было чудовищно. Но это и была свобода.

 

До двадцать восьмой комнаты на втором этаже Лидочка добралась без приключений. В полуоткрытую дверь виден был циклопической величины зал с зеркальной стеной, в которой отражался зеркальной же натертости паркет, странным образом отражающий в себе зеркальную стену. В каждом направлении череда отражений упиралась в опасную бесконечность, и в центре каждой бесконечности желтым сальным пятном расплывалась все уменьшающаяся люстра. Очень простая задачка, отозвался Лазарь Линдт. Если принять во внимание скорость света и предположить, что расстояние между зеркальными поверхностями — два метра, то при продолжительности опыта в одну минуту можно увидеть девять миллиардов отражений люстры. Лидочка, полуоткрыв рот, начала считать. Важное условие, продолжил Линдт, и снова невозможно было понять — шутит он или давно уже умер, — наблюдатель должен быть совершенно прозрачным, чтобы не загораживать собой ряд отражений.

— Новенькая? — резко спросили из-за спины, так что Лидочка вздрогнула и сбилась со счета. — Как фамилия?

— Линдт. Лидия Линдт, — призналась Лидочка, не оборачиваясь и стараясь говорить четче, как учила Галина Петровна — у тебя фамилия, которой стоит гордиться, так что привыкай внятно произносить все согласные: Ли-ди-я-Ли-н-д-т.

— Внучка Лазаря Иосифовича? — Голос за спиной заметно потеплел. — А ты почему спиной со мной разговариваешь?

Лидочка перевела дух, обернулась — ничего страшного, никого страшного, просто жилистая пожилая девушка с обглоданными куриными костями вместо ключиц и бутылочными, странно вывернутыми икрами.

— Анна Николаевна, художественный руководитель танцевального кружка «Колокольчики», — церемонно представилась девушка и с заметным беспокойством спросила: — Ты танцевать любишь?

Лидочка растерялась, не зная, что сказать, — она вообще никогда не танцевала, разве что водила с мамочкой кратковременные хороводы вокруг новогодней елки, пока папа не начинал смеяться и не говорил, что прекратите, девчонки, у меня сейчас голова закружится, давайте лучше вплотную займемся тортом! А у Галины Петровны никаких елок не было, и никто не ходил хороводом, не пел и не танцевал. У нее и разговаривать-то громко было нельзя.

— Ладно, — сжалилась Анна Николаевна и крепко взяла Лидочку за руку. — Сейчас все узнаем. Идем.

И огромная дверь в двадцать восьмую комнату распахнулась.

Через год с небольшим семилетняя Лидочка протанцевала в «Колокольчиках» все что можно — и мазурку, и русскую плясовую, и откровенно переперченный чардаш. У нее обнаружился и абсолютный слух (ничего удивительного, я в детстве отлично пела, ревниво пожала плечами Галина Петровна), и редкостная телесная одаренность, та счастливая мышечная ловкость, что позволяет смертному человеческому телу двигаться по законам иного измерения, а может быть, даже иного времени. Анна Николаевна души не чаяла в смышленой девчушке, которой, в отличие от прочих неуклюжих недорослей, ничего не надо было показывать дважды — Лидочка никогда не сбивалась с ритма, не путала ряды и любое, самое сложное па повторяла с той обманчивой легкостью, которая и предполагает наличие больших способностей, а может, даже и таланта.

Бледность и обмороки были забыты — двигательной активности у Лидочки теперь было столько, что хоть другим отсыпай. Она вытянулась и похудела еще больше, но теперь в ее худобе не было ничего болезненного, даже наоборот — ловкая, тоненькая, пышноволосая и глазастая, Лидочка обещала со временем стать настоящей красавицей, причем обещание грозило сбыться буквально через несколько лет. Она стала еще больше походить на Линдта, но в женской ипостаси, только все, что Галина Петровна считала в покойном муже уродливым, в Лидочке странным образом стало прелестным, и это раздражало еще больше, почти нестерпимо. Они почти не общались — настолько, насколько это вообще возможно, пребывая в одной квартире. Впрочем, официальные обязанности бабушки Галина Петровна исполняла исправно: Лидочка ела (наконец-то с аппетитом) то же самое, что и она сама, — то есть самое лучшее и свежее, была отлично, дорого и со вкусом одета во все импортное, жила в отдельной, своей собственной комнате и, слава богу, была совершенно здорова. Остальное не имело значения, по крайней мере для Галины Петровны. Мнения Лидочки никто не спрашивал, как никто, собственно, больше и не спрашивал, любит ли она танцевать. Она не любила. И тем не менее исправно, без прогулов, трижды в неделю посещала свои «Колокольчики».




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 393; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.