Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Лидочка 3 страница




Всего за несколько месяцев передвинувшись из задних рядов, в которых козлятами скакали неопытные новички, она попала на переднюю, почти фронтовую линию танца, от которой не отрывали взглядов ни взыскующие зрители, ни придирчивые педагоги. Анна Николаевна даже поставила специально для Лидочки сольный танец — цыганочку, и в том, как смуглая хорошенькая маленькая девочка томно изгибается, поводит худенькими плечами и выше головы вскидывает облако крахмаленных пестрых юбок, было что-то глубоко ненормальное, даже трагичное, вот только никто этого не замечал. Совсем никто. «Улыбайся, — шипела из-за кулис Анна Николаевна, — умоляю — улыбайся», но Лидочка только крепче сводила тонкие темные брови, быстро, мрачно и совсем по-цыгански взглядывая на простодушно рукоплещущую публику. Она и в училище потом долго не улыбалась, когда танцевала, но в училище за это били, да и не только за это, конечно. Еще один прыжок, изогнутая маленькая ножка почти касается затылка, звенят слишком тяжелые мониста, звенит слишком громкая, совершенно пьяная музыка. Всё. Наконец-то всё. «На поклон, Лида, и бисируем, бисируем, пока просят», — Анна Николаевна, изживающая с Лидочкой все свои бесчисленные комплексы неудавшейся танцовщицы, снова пытается вытолкать взмокшую девочку на сцену. «Я опаздываю», — упирается Лидочка, но снова оказывается в квадрате деревянного света, снова прыгает, призывно крутит бедрами и запястьями, отсчитывая такт и мрачно глядя в зрительный зал. Она действительно опаздывает, кружок по домоводству начинается в шесть, ее заберут в шесть тридцать, сейчас почти четверть седьмого, у нее уже отобрали целых пятнадцать и без того украденных минут!

Наконец Лидочку отпускают, и она, не переодевшись, подобрав сценические юбки, бежит по огромной лестнице, словно киношная Золушка, только танцевальные туфельки с крепким ремешком так просто не потеряешь, так просто не найдешь ни принца, ни свою судьбу. Домоводство всегда проводят в пятой комнате, старый замок в ней давным-давно выломан, и дырку заткнули обычной грязной тряпкой. Лидочка садится прямо на пол и тихонько вытягивает тряпку. «Мыть полы следует не реже одного-двух раз в неделю, не обходя ни одного уголка, — доносится до нее толстый, уютный голос тетечки Алечки, прививающей скучающим девицам основы будущего семейного счастья. — Вымытый пол скорее просыхает при открытой форточке». Лидочка закрывает глаза и улыбается, представляя себе распахнутую форточку, солнце, плавающее в ведре, влажный след на только что протертых темных досках. Дом! Ее собственный дом. Наконец-то.

Еще пять минут, и придется встать, вернуться в раздевалку, переодеться, выйти к няне, которая, слава богу, всегда опаздывает, но эти пять минут — только Лидочкины, больше ничьи. Эти пять минут она дома. «Ты чего на полу расселась, девочка, простудишься!» — недовольно говорит какая-то незнакомая дама из тех, кому есть дело решительно до всего. Лидочка покорно поднимается. Она растет послушным и жизнерадостным ребенком — качества, которые идут рука об руку гораздо чаще, чем мы думаем. «Пищу и продукты рекомендуется хранить в закрытом виде, а для отбросов иметь специальное ведро с крышкой», — назидательно говорит ей вслед тетечка Алечка, и не подозревая о том, что самая верная ее ученица три раза в неделю сидит за дверью и ни одно из занятий так и не сумела дослушать до конца. Можно сказать, что Лидочка ходит на танцы только ради домоводства.

Она попробовала было заикнуться о том, что есть еще один кружок, но Галина Петровна даже не дослушала. А уроки я за тебя буду делать? Лидочка виновато опускает голову — ей уже восемь лет, она год как ходит в школу — разумеется, в самую лучшую в Энске, с уклоном разом во все стороны, и английский, и математика, и музыка, одни сплошные серые тройки, надо же, внучка самого Лазаря Иосифовича, а не можешь решить такой простенький пример! Школу Лидочка тоже не любит. С самого первого в своей жизни первого сентября, на которое все пришли с родителями, с бабушками, дедушками, фотоаппаратами и даже с кинокамерами. А Лидочку, бледную от волнения, оснащенную громадным букетом влажных розовых гладиолусов, привела няня, сдавшая ее с рук на руки учительнице и тут же смывшаяся по своим делам. А ты чо одна, детдомовская, что ли? — поинтересовался у Лидочки щекастый мальчишка с ласковыми наглыми глазами будущего мерзавца, и кличка Сиротка Хася, холодная и липкая, как катышек жеваной бумаги, надолго впечаталась в Лидочкину жизнь, и без того лишенную обязательных детских радостей. Она терпела, сколько могла, но как-то ночью не выдержала, встала и, шлепая босыми пятками, отправилась на поиски справедливости.

Галина Петровна нашлась на кухне. Простоволосая, ненакрашенная, она сидела за кухонным столом и быстро-быстро заполняла какие-то квитанции, время от времени крепко затягиваясь сигаретой и снова пристраивая ее на край переполненной пепельницы.

— Ты чего не спишь, поздно уже, — недовольно сказала она, разогнав ладонью слоистый дым, и Лидочка с удивлением увидела на носу Галины Петровны очки — совсем пожилые, человеческие, в черной оправе. Как будто у настоящей, взаправдашней бабушки.

— Я сирота? — спросила Лидочка. Галина Петровна промолчала. — Мама ведь умерла, да? — подсказала ей Лидочка, и Галина Петровна подтвердила. Да. Умерла.

— А где папа? — не сдавалась Лидочка.

— Уехал твой папа. Ты сто раз уже спрашивала. Сколько можно?

— Он меня бросил? — Лидочка почувствовала, как глубоко в носу шевельнулись близкие слезы — щекотные, будто пузырьки от газировки.

— Иди сюда, — позвала ее Галина Петровна. — Вот, смотри. — Она отодвинула в сторону квитанции и вынула из-под них серую картонную книжицу. — Это твоя сберкнижка. Видишь? Написано — Лидия Борисовна Линдт. Каждый месяц папа переводит тебе сто рублей. На эту самую сберкнижку. И как только тебе исполнится восемнадцать лет, ты сможешь сама распоряжаться этими деньгами. А ты говоришь — бросил.

Лидочка невнимательно посмотрела на сберкнижку. Сто рублей не значили для нее ничего, даже еще больше. Она хотела знать главное.

— А почему он не приезжает? — спросила она. — Он меня больше не любит, да?

Галина Петровна сняла очки и потерла красную, похожую на рану вмятину на переносице. Глаза у нее вдруг стали мокрые и беззащитные.

— Иди спать, ладно? Завтра я все-все тебе расскажу.

Но назавтра Галина Петровна, накрашенная, неприступная, в высокой прическе, была так непохожа на себя ночную, тихую, в очках, что Лидочка не рискнула больше задавать вопросы, и все стало по-прежнему, как всегда, — школа, танцевальный кружок, ворованное домоводство, снова танцы.

Лидочка закончила второй класс, потом третий — важная, между прочим, веха не только для нее, но и для страны, шел 1989 год, и огромное государство сползало под откос, набирая скорость, так что самых умных и чувствительных уже начинало потряхивать и мутить от грядущих перемен. Анна Николаевна поставила для Лидочки еще один сольный танец — невнятную композицию собственного сочинения, исполняя которую Лидочке приходилось надолго застывать в нелепых и неудобных позах, но Анна Николаевна была очень довольна, так довольна, что даже напросилась на встречу с Галиной Петровной и долго, путано объясняла ей про высокое призвание и мир танца.

— Что вы от меня-то хотите? — раздраженно спросила Галина Петровна.

— Девочку просто необходимо отдать в хореографическое училище, у нее талант, большой талант, — с надрывом сказала Анна Николаевна и прижала к плоской груди руки, тоже плоские и громадные, словно ласты какого-то доископаемого морского зверя.

— Талант, говорите? — протянула Галина Петровна и неприятно усмехнулась. Только этого мне еще не хватало.

Анна Николаевна посмотрела умоляюще, как собака.

— Вы не понимаете, — сказала она. — Вы не понимаете. Балет — это целая жизнь.

— Ненавижу балет, — повторила Галина Петровна уже сказанные когда-то слова, и история, покорная Гегелю, сделала очередной виток, преодолев стадию трагедии и фарса и поднявшись наконец-то до уровня иронии.

Только что закончившая третий класс девятилетняя Лидочка с легкостью преодолела чудовищный — в полторы сотни человек на место — конкурс и поступила в знаменитое на всю страну энское хореографическое училище. Она была на год младше положенного — в балет брали только с десяти, но для невероятно перспективной девочки было сделано исключение — впервые без всякого Линдта и блата. Анна Николаевна, ликовавшая так, будто в училище приняли ее саму (напрасные радости, саму ее из училища только отчислили, давно-давно, целую грустную жизнь назад), в качестве награды повела Лидочку на первый в ее жизни балетный спектакль.

Давали «Жизель», Лидочку мутило от волнения, слишком тесного воротничка нового платья и уксусного дыхания Анны Николаевны, которая, низко пригибаясь к Лидочкиному уху и блестя в темноте совершенно сумасшедшими глазами, шептала что-то про великое служение и про то, что все в жизни Лидочки теперь станет другим. Это была чистая правда. Картонная дверь на сцене распахнулась, и из левой декорации выпорхнула вся перевитая пружинными жилами балеринка с оскаленным напряженным лицом человека, которому приходится держать на плечах запредельную, непосильную ношу. Публика вяло заплескала ладонями, и балеринка, придерживая кисейную юбочку, запрыгала, вскидывая тощие мускулистые ноги и с отчетливым страшным стуком приземляясь на деревянный пол. Из восьмого ряда было прекрасно видно, как натянуты сухожилия у нее на шее и в паху, как дрожат от усердия огромные, как у куклы, накладные ресницы.

Лидочка, всхлипнув, закусила губу. Расписание занятий, которое Анна Николаевна аккуратно переписала для нее, не оставляло ни малейшей надежды на то, что в ближайшие восемь лет у Лидочки найдется время на домоводство, пусть даже украденное, подслушанное, высиженное под закрытой дверью, которая к тому же оставалась в противоположном конце города. Я знала, знала, что ты все поймешь, запричитала Анна Николаевна и тоже заплакала, неудобно прижимая Лидочку к своему костистому остову. Обе оплакивали свое, несбывшееся, невозможное, и в такт им неслышно плакала внутри себя усталая Жизель, все-таки сбившаяся на баллоте, в три тысячи двадцать первый раз, корова безмозглая, бездарная, бездарная, ни на что не годная кляча!

От дома Галины Петровны до училища было сорок пять минут езды, уроки начинались в восемь и заканчивались иной раз ближе к ночи. Это было понятно, ведь кроме общеобразовательных предметов будущий специалист с квалификацией «артист балета» обязан был овладеть игрой на фортепиано и специальными дисциплинами. Классический танец, дуэтно-классический танец, народно-сценический танец, историко-бытовой танец, современная хореография, актерское мастерство, гимнастика, грим. Галина Петровна пару месяцев потерпела безобразие с подъемом в шесть утра и обязательными упражнениями дома, в выходные, после чего отправилась к директору хореографического училища на прием. Что-что, а скандалы закатывать она умела. Несмотря на отсутствие мест в общежитии и наличие жилплощади и прописки в Энске ученица первого класса Лидия Борисовна Линдт была принята на полный пансион в интернат для иногородних учащихся, находившийся в пятидесяти метрах от здания училища. Пятиразовое питание, круглосуточное дежурство педагогов-воспитателей, медицинская часть с физиокабинетом и изолятором. Полное оснащение физиокабинета новейшей аппаратурой плюс ремонт санузлов Галина Петровна, не так давно при помощи генерала Седлова открывшая второй антикварный салон, брала на себя.

— По-моему, — сказала она сухо, — это честная сделка. К тому же через выходные я планирую забирать девочку к себе. И вы сможете пользоваться ее койко-местом, сколько захотите.

 

Лидочка вошла в узкую, как гроб, комнату — две кровати, коврик с истоптанными мишками, окно, все в трещинах и культурных пластах масляной краски. С тоской втянула нежилой общажный дух — снова не дом. Опять. У окна маялась бесцветная девочка, даже не девочка — девченыш, мышиные волосы стянуты в жидкую балетную шишку, личико — в гримасу настороженной вежливости. Глаза огромные, как у истощенного совенка. Бухенвальд.

— Тебя как зовут?

— Лида.

— А меня Люся.

Через полгода все в училище так и звали их — ЛюЛи. Пришли ЛюЛи. Лида и Люся. Линдт и Жукова. Задавала с прилипалой. Принцесса и горошина. ЛюЛи, русский скатать дадите? Лидочка смотрит на Люсю, Люся на Лидочку. Потом обе согласно кивают круглыми, гладкими, балетными головами — ниточки проборов, узлы по-взрослому убранных волос над тощими детскими шейками, острые лопатки, фартучки, лошадиные сухожилия, сочленения натруженных позвонков. Дадим! Люсина тетрадка отправляется в плавание по чужим партам, Лидочка списала все еще в комнате — с русским она не дружит, с математикой тоже. Зато она дружит с Люсей Жуковой и Еленой Молоховец.

Вечерами, когда они наконец собираются все вместе — втроем, им больше никто не нужен. Люся лежит прямо на полу, распластав маленькие бедра, одна коленка засунута под чугунную батарею, на другой, слегка балансируя, стоит Лидочка с огромным томом Молоховец в руках. Упражнение называется «лягушка».

— Одну телячью печенку нарезать тонкими ломтиками, одну осьмую фунта шпика, одну луковицу мелко нарезать, сложить в кастрюлю, прибавить английского перца, лаврового листа, соли, поставить под крышкой на сильный огонь, смотреть, чтобы не пригорело, — нараспев читает Лидочка, и в паузах слышно, как Люсин ангел-хранитель тихонько сглатывает голодную слюну. — Когда печенка будет готова, то есть подрумянится, слить жир, выложить на стол, мелко изрубить, истолочь все вместе в ступке, прибавить ложку вымытого масла, четверть французской булки, намоченной и выжатой, перетолочь еще раз, протереть сквозь сито, влить рюмку мадеры…

— Долго еще? — стонет Люся, волосы у нее на висках слиплись от слез, натянувшиеся жилы в паху беззвучно поскрипывают, Люся даже не замечает, что плачет, она смотрит в потолок со дна своей боли — у нее плохая выворотность, надо работать, приходится работать, в балете все больно, чего ни коснись. Все — одна сплошная боль.

— Не перебивай! — сердится Лидочка. — Еще десять минут. Я скажу. Значит, прибавить рюмку мадеры, одну ложку хорошего рома, всыпать мускатного ореха, соли, нафаршировать испеченные слоеные пирожки в виде рога изобилия, вставить в печь минут на пять…

Люся обессилено закрывает глаза, пытаясь представить себе пирожки в виде рога изобилия или хотя бы просто пирожки, как у бабушки, — жареные, жирные, все в коричнево-золотых ожоговых волдырях. С капустой. Или с яблоками. Или — Люсины любимые — с грибами и крупно нарубленными крутыми яйцами. Можно не бабушкины, можно и обычные, столовские, резиновые, из алюминиевого бачка с размашистой надписью «Общепит». Куснешь такой пирожок за тугой бок, и голодное небо обдает тепловатым пустым вздохом — опять на кухне пожалели начинки, паразиты.

Впрочем, на кухне хореографического училища жалели как раз не начинку, а балетных, которые, отводя глаза, тащили полупустые засаленные пластмассовые подносы — мимо, читатель, мимо. Сдобные тетки-раздатчицы напрасно погружали половники в гигантские кастрюли с соблазнительно дымящимися белками, жирами и углеводами — несмотря на просчитанный диетологами рацион и адские нагрузки, будущие балеринки истерично, до голодных обмороков, боялись поправиться хоть на грамм и навеки лишиться расположения своего всемогущего бога.

Обязательное взвешивание раз в полгода было судным днем: когда солнце, луна и плафоны меркли и спадали с колеблющегося потолка, и сам потолок свертывался, как свиток. Бледные — бледнее самого бледного коня, оглушенные ангелами и трубным кишечным гласом, балетные толпились в коридоре перед медицинским кабинетом, прижимали к стене дрожащие лопатки, из последних сил втягивали несуществующие животы. Норма минус сто пятнадцать — это значило, что при росте в сто сорок сантиметров девочка не имела права весить больше двадцати семи килограммов. Лучше — двадцать пять. Совсем хорошо — двадцать три. В старших классах минус сто пятнадцать превращались в полноценные минус сто двадцать. Полтора метра роста и тридцать пять кило? Да кто тебя поднимет, жирная корова? Вместо того чтобы жрать, пойди лучше покури!

Курить начинали лет с тринадцати — и курили, с благословения и поощрения педагогов, отчаянно, самозабвенно, жадно. Заглатывали спасительный сытный дым — это за маму, это за папу, это за Галину Сергеевну Уланову, шарили ревнивыми завистливыми глазами по бедрам и ребрам товарок — вон у Таньки какая жопа жуткая, ее уже со средней палки выкинули, прямая дорога под рояль, хоть бы ее, боженька, отчислили, хоть бы ее, ну, пожалуйста, лишь бы не меня! Танька, раздавленная своей неотвратимо наступающей женственностью, белесыми от отчаяния глазами смотрела на страшный медицинский кабинет. Она сама понимала, что обречена, да что там жопа — у нее, подумать только, гадость какая, чур, пронеси и помилуй, чур! — даже наметилась некая грудь, слабая выпуклость, жалкая попытка природы отвоевать у балета хоть миллиметровую полоску живительного жира.

Перед взвешиванием или экзаменом измученные пубертатки сидели на гречке и кефире: за три месяца так можно было согнать до пятнадцати килограммов и навеки попрощаться с поджелудочной, самый лучший друг балетных — фуросемид, самая модная операция — удаление желчного пузыря, чаще рвутся только связки, но зато без желчного пузыря ты будешь еще легче, Сильфида, еще кружевней и воздушней. Неделя до взвешивания — никакой клетчатки, два последних дня — целительный голод, если угораздило что-то съесть, два пальца немедленно отправляются в сопротивляющуюся глотку, калории и надежды с хриплым ревом и брызгами извергаются в унитазное жерло.

Да, девочки, главное — ничего не пить, никакой жидкости, сушим мышцы, сгоняем балласт, клизма утром, клизма вечером, обморок, снова унитаз. Наутро перед Голгофой — крошечный квадратик шоколадки, чтоб не рухнуть прямо под ноги невозмутимому доктору. Вес в норме, а вот рост — никуда не годится, еще пара сантиметров, милочка, и ты отчислена. В недетских, нечеловеческих почти глазах милочки пляшут фанатичные сполохи не то жертвенного, не то палаческого костра: к следующему взвешиванию она готова, если надо, отрезать себе полголовы, да хоть всю голову — что угодно, кроме круто и кругло изогнутых стоп, — ломаем подъем, ломаем подъем, клуши, не жалеем себя. И они не жалеют.

Отбракованную Таньку с ее небалетной жопой утешают в коридоре обмирающие от облегчения — не я, не меня! — счастливые, стрекочущие товарки. Танька даже не плачет — она бы умерла, если бы смогла остановить сердце одним усилием воли, но до таких высот характер прокачивают только в старших классах, а Таньку отсеяли раньше, много раньше, и потому она просто кусает маленькие кулаки — изо всех сил, так, что остаются белые ровные зубные отпечатки, медленно наливающиеся сперва красноватым, потом сливовым, густым, торжественным огнем. Ее желчный пузырь спасен, ее жизнь закончена, но даже двадцать лет спустя, увидев по телевизору выплывающую на сцену четверку изможденно кивающих оперенными головками лебедей, она будет чувствовать внутри вой и свист черного ветра, срывающего афишу, на которой так и не напечатали ее имя. Пульт щелкает, оборвав белый акт «Лебединого» на полуноте, Танька выходит из комнаты — постаревшая, поседевшая, безнадежно мертвая со своих четырнадцати лет. «Ма, ты куда?» — кричит ей вслед младший сын (слава богу — сыновья оба, дочку все равно отдала бы в хореографическое, своими руками принесла бы — и бросила на алтарь), но Танька не отвечает. Ее спина до сих пор прямее некуда, лопатки накрепко стянуты в узел железными мышцами, не умеющими расслабляться. Такая правильная, навеки поставленная спина у балетных называется — апломб. Другого апломба у них не бывает.

К слову сказать, хореографическое училище в Энске было знатное — спасибо войне, которая в свое время занесла сюда ленинградский балет практически в полном составе. В довесок к зябким балеринкам из Кировского в эвакуацию в Энск прислали и лучшее в СССР хореографическое училище — то, что нынче носит имя Агриппины Яковлевны Вагановой. Конечно, тогда, в сорок первом, Ваганова была еще не мемориальной доской, а живой властной теткой, но все растащенные по энциклопедиям титулы уже были при ней — выдающаяся русская балерина, педагог, балетмейстер, хранитель вековых традиций императорского русского балета, народная артистка РСФСР и бла, и бла, и бла. Важно было другое — возвращаясь из эвакуации в Питер, балетные оставили в Энске не только добрую память, но и половину педагогического состава, а также целый класс свеженабранных, худеньких и одержимых балетом военных детишек — основу будущего Энского театра и будущего хореографического училища, быстро прославившегося на весь Советский Союз жестокой муштрой и идеальной постановкой корпуса. Как сразу видно энскую школу, стонали балетоманы, лакомясь летящими по сцене балеринками — глиссада, глиссада, препарасьон — ах! Какой баллон, помилуйте! Какой баллон!

 

Есть вещи, о которых лучше не думать. Может быть, даже вовсе не знать.

Попробуете попасть с улицы в казарму, лагерный барак, в пыточный подвал или на заседание тоталитарной секты. Вас просто не пустят — как не пустят любопытствующего обывателя в хореографическое училище, потому что простым смертным, живущим легкой, суетной, повседневной жизнью, никогда не понять торжественного ужаса, которым пронизана суть по-настоящему закрытых сообществ. Идеальный параллелепипед казармы или барака. Залитый светом и потом танцевальный класс. Сложнейшие ритуалы, сладостная муштра, нужные лишь для того, чтобы окончательно выключить разум — никогда не думать, ни о чем не беспокоиться, ничего не решать, подчиниться всеобщему движению, раствориться, перестать быть собой, чтобы воплотиться на высшем уровне — в блаженном и множественном числе. Боль, унижение, зверская дедовщина, голод, счастье абсолютного подчинения. Снова боль.

А теперь вообразите себе оловянных от усердия солдатиков, фанатично влюбленных в свою муштру. Заключенных, которые задолго до ежедневного допроса начинают готовить истерзанное тело к пыткам, добровольно вытягиваясь на дыбе и методично выламывая себе то один, то другой сустав. Выслушайте, навытяжку стоя на пуантах, лекцию о собственной бездарности, узнайте, что вы безнадежный, ни на что не годный урод — не висим на палке, не опускаться, не опускаться, держим пятку, пятку, кому говорят! Получите стеком по икрам, ладонью — по щекам, попадите в ритм, втяните разом живот и задницу, осознайте всё, что ощущают детишки, прелестной и шумной стайкой сбегающие по ступеням училища, взвесьте то, что они добровольно вышвырнули из своей жизни, — пирожные, сказки по вечерам, дружбу, первую любовь, жареную картошку с домашними котлетами, доверие к взрослым, к ровесникам, к самому себе. Положите на другую чашу весов всего-навсего возможность выбежать на сцену, чтобы отвесить публике жеманный и натянутый поклон.

Сделайте свой выбор.

Никогда не пожалейте о нем.

Теперь вы знаете, что такое балет.

В хореографическом училище Лидочка, привыкшая в обычной школе к незаметным тройкам, почти сразу же выбилась в признанные королевы. Еще при поступлении, на первом отборочном туре, она поразила видавшую все комиссию практически идеальными данными. Честно говоря, правила отбора больше всего напоминали описание породных признаков выставочных собак или лошадей, и отбраковка шла жесткая, даже жестокая. «Отрицательными признаками являются: непропорциональная большая голова, голова угловатой формы, крупная нижняя челюсть, большой подбородок, выступающие наружу углы челюсти, неправильной или уродливой формы нос, уши, деформация передних зубов, нарушенный (неправильный) прикус. Противопоказан прием детей с короткой и широкой шеей. Дети с чрезмерно длинной шеей, с выступающим кадыком также несценичны». И так далее — на десятке сухих машинописных страниц, способных порадовать разве что помешанного на евгенике нациста.

Но Лидочка оказалась совершенством: отношение роста стоя к росту сидя, длина шеи, тонкость щиколоток и запястий — все в ней было словно создано для балета, который не терпит несовершенства даже в мелочах. Лидочка великолепно гнулась во все стороны, с легкостью поднимала ножку вперед, назад и вбок, демонстрируя великолепный шаг, бойко оттарабанила полечку, не завалив и не испортив ни одной легкой нотки. Музыкальность, танцевальность, ритмичность, физическое здоровье — все было на высоте.

Единственное, что слегка смутило педагогов, так это то, что худенькая смуглая девочка в сверкающих белых трусиках даже не пыталась им понравиться. Все прочие лебезили, елозили на пузе, скалили маленькие шакальи мордочки, изображая умильные улыбки. Рабски заглядывали в глаза, заранее готовые ради балета на все, даже больше — на все, что другим угодно. А Лидочка только смотрела угрюмо в сторону и, кажется, даже не особенно радовалась своему несомненному успеху. Видимо, просто дура, решила комиссия, сблизив увенчанные хореографическими лаврами головы и посовещавшись. Дура — это в балете было очень кстати. Дура — это было хорошо.

К четырнадцати годам Лидочка окончательно приобрела статус лучшей ученицы училища и научилась механически реагировать на любую, даже самую сильную, боль улыбкой. Улыбаться было положено — балерина обязана держать лицо, делать публике красиво, чтобы даже самый подслеповатый провинциал из третьего балконного ряда осознал всю сладостную и счастливую полноту соприкосновения с прекрасным. Примерно в том же возрасте стало ясно, что Лидочка кроме несомненной и даже пугающей телесной одаренности обладает еще одним редчайшим талантом — она оказалось идеальной жертвой.

О природе виктимности много и бестолково рассуждают и психологи, и психиатры, и криминалисты, городя, как это водится, много нелепицы и чепухи и сваливая в одну кучу и короткие юбки, и легкие нравы, и скверное воспитание, и урожденную слабость характера. Все это было совершенно неприменимо к Лидочке, волевой и вышколенной, как выставочный пудель, которому любой имеет право задрать купированный под корень хвост и пощупать анальные железы. У Лидочки были стальные мышцы и такие же нервы, она не носила жалких, вызывающих жалкое желание прозрачных или коротких тряпок и, оказавшись на улице, не бросала по сторонам призывных взглядов дуреющей от собственных гормонов пубертатки. Она и глаза-то едва поднимала, предпочитая разглядывать заплеванный асфальт, быстро и гладко укладывающийся под маленькие, но уже профессионально вывернутые ступни. И тем не менее, если в округе находился хоть один ненормальный, пьяный или просто убитый горем человек, его немедленно притягивала к Лидочке странная, угрюмая, не преодолимая ни для него самого, ни тем более для Лидочки сила. Унылые, жалкие, липкие, они выборматывали свои невыносимые истории, агрессивно требовали внимания, сочувствия, побирались: деньги в кошельке Лидочки не задерживались никогда, хотя она и сама не подозревала, что подает не из сострадания, а из страха.

Конечно, отчасти виктимность Лидочки состояла из своеобразного сочетания внешней привлекательности и внутренней мягкости, своего рода неосознанный отказ от эволюции, когда вместо того, чтобы убегать или убивать, живое существо добровольно выбирает гибель. Но и это было не самое главное — на самом деле четырнадцатилетняя внучка Лазаря Линдта обладала врожденной и редкой способностью видеть обратную сторону мира, ту мрачную жизненную изнанку, которую обычно замечают только священники да врачи, да и то после многих и долгих лет работы. Правда, священники и врачи обычно способны хоть что-то сделать для несчастных, с которыми без конца сталкивает их жизнь, а Лидочка была вынуждена просто смотреть. Просто смотреть. Не отталкивая, не прикрывая глаза, не сопротивляясь. Помочь она никому не могла, но она ВИДЕЛА чужую боль, видела, не морщась, не жмурясь и даже не пытаясь отодвинуться. Как и положено идеальной жертве, Лидочка считала себя обязанной делать все, что было неприятно и даже отвратительно ей самой, но необходимо окружающим. Этому ее научил балет. Это и был балет. Балет Лидочки Линдт. Ее индивидуальное предназначение.

Особенно тяжело было видеть стариков, на которых, кажется, никто, кроме Лидочки, и не обращал внимания — энских стариков 1996 года, обнищавших, почти обезумевших, одиноких, когда-то выстроивших великую страну и вот теперь копошащихся на ее обломках, словно Иов на гноище. Повинуясь своему болезненному дару, Лидочка не замечала ни в изобилии заполнивших Энск сияющих витрин, ни шустрых иномарок, ни пестрого иностранного тряпья, украшающего горожан, которых юный российский капитализм вдруг разом превратил в орду предприимчивых, обманчиво приветливых и на все способных сволочей. Вокруг расцветал мир молодых, здоровых и наглых, но Лидочка, тоже здоровая и молодая, выше всяких потребностей обеспеченная богатой при любой власти Галиной Петровной, замечала только морщины и лохмотья. Старенькое, выстроенное еще в семидесятые годы демисезонное пальтишко старухи, копающейся в мусорном баке, старик в колом торчащих орденских планках, гоняющий по черствой, трясущейся ладони мелочь, выгадывающий на что-то — нет, не хватает, эх… А ну отвали, дед, чего торчишь на дороге! Лидочка совала в дедов карман ничего не менявшую купюру и бессильно провожала глазами сутулую, жалкую, беспомощную спину. Заплывшие белесой мутью смиренные глаза, провалы беззубых ртов, непослушными пальцами подобранные петли, кривоватые стыдливые заплатки — страшная, самая страшная на свете, старческая, никому не нужная нищета. Боже мой, как Лидочка боялась этих стариков, как боялась самой старости — неотвратимой, ужасной, ужаснее самой смерти, которая в этом униженном дряхлом бессилии казалась долгожданным и выстраданным облегчением! Это был странный и труднообъяснимый страх — ведь никаких стариков, кроме абсолютно чужих ей, уличных, убогих, Лидочка не знала. Галина Петровна, товарки по училищу, педагоги, даже мамочка и папа, даже мамочкины мама и папа, и Лазарь Иосифович Линдт на фотографии в кабинете, угольно-черный, фосфорно-белый, — все вокруг нее были молодыми, крепкими, бессмертными, все, даже давно мертвые, были как будто бы навсегда. Но страх от этого не уходил, наоборот, становился крепче, острее, невыносимый страх старости, от которой, как от занятий классическим танцем, не было спасения.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 367; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.