Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Холодные и теплые предметы 9 страница




Отдел кадров катался от смеха, печатая циркуляр. Смех смехом, а дело делом. Начались народные волнения, камнями было решено побивать меня.

Кому хочется камней? Потому я советую: умейте управлять толпой и направьте ее энергию по адресу.

– Я хочу не только слышать, а видеть эту бумажку. Дай мне ее, – потребовала я у уролога Седых, чья жена работает в отделе кадров.

– Она у меня под стеклом в ординаторской. Мы решили повесить ее на стену. В рамочке, – заржал он. – Разгуливаешь по отделению голой?

Батюшки! Вся больница в курсе.

– Ага.

– Зачем добивать иеромонаха? Он и так не в себе. Его крыша давно в подвале.

– Дай мне его писульку, и я верну крышу на место. А Седельцов в курсе?

– Он на тебя стрелки и перевел. Добрый, позабытый тобой мужичок.

Батюшки! Это не больница, а поместье сурикатов. Ну ладно. Вы еще попляшете, грызуны!

Я явилась в приемную главврача. Седельцов принял меня чуть ли не через час. Он был очень занят. Раньше, несмотря на толпу в приемной, он приглашал меня в кабинет без очереди. Вот так и проходит мирская слава. Мимо. Обожаю говорить штампами. Штампы – квинтэссенция человеческой мысли.

– Вы это видели, Роман Борисович? Над нами смеется весь город, – я сунула Седельцову писульку иеромонаха. – Хотите поставить себя в неловкое положение?

– Впервые вижу, – сообщил патологический лжец и сразу раскололся: – Зачем ты соблазняла этого дурака? Собираешь черепа в кучку, как Верещагин? Апофеоз войны по‑зарубински?

Я расхохоталась. Не думайте, что врачи полные профаны, знакомые только с костями и мышцами. Врачи знают много гитик.

– Он вломился ко мне в кабинет без стука.

– Дверь закрывать надо. На ключ. Это больница, а не школьная раздевалка. М и Ж.

– Хорошее воспитание – это детская прививка. Или оно есть, или его нет. Даже главный врач приходит ко мне, постучавшись.

Седельцов зажмурился от удовольствия. Его похвалили. Все любят, когда их хвалят. Это отличный прием для получения желаемого.

– Аннулирую, – пообещал он. – И?

Когда Седельцов хочет харассмента, его рука спонтанно касается брючного ремня. У него это безусловный рефлекс.

«И» осталось на трубе», – подумала я и подняла брови.

– Так что, над нами будут смеяться?

– Иди, Зарубина, – разозлился Седельцов. – В декрет! Хоть девять месяцев от тебя отдохнем.

– Спасибо, Роман Борисович.

Седельцов циркуляр аннулировал и издал нерукотворный декрет о мире. Образно выражаясь, я все же ушла в декрет. Надеюсь, на девять месяцев, несмотря на то, что иеромонах живет в состоянии ненависти ко мне. Она протекает атипично, с обильным потоотделением и выраженной гиперемией кожных покровов. Дабы не было обострений, он не является ко мне в отделение и отводит глаза на больничных конференциях. Сам виноват! Как бы ни сложилась судьба циркуляра, он в любом случае стал бы посмешищем.

Знаете, когда я стала парией, у меня появилась неадекватная реакция на стресс. Вместо того чтобы плакать, я смеюсь. В институте моя группа сачковала с занятий. Я люблю порядок, потому не люблю пропуски, отработки и хвосты. Это напрягает. Но чтобы не выделяться и быть как все, я тоже сачковала. Это было веселее, чем лекции и практика, но неприятный осадок оставался. Нас песочил замдекана в деканате. У всех были угрюмые и проникновенные лица, кроме меня. Я хихикала как ненормальная и давила ногтем на кожу ладони. У меня еще долго был след, синюшно‑багровое полулуние. Так я попала в черный список. Но это была ерунда. В школе я получила отличный иммунитет. А замдекана стал моим первым мужчиной. Моим первым мужчиной был толстый мужик с толстыми щеками и толстым пузом. Он ставил мне пары и заставлял ходить на отработки. Вечером, когда никого уже нет. Я отвечала, глядя на то, как он играет брелоком с ключами от автомобиля. На брелоке была голая женщина.

«Хрен тебе!» – думала я.

Потом меня не допускали к сдаче экзамена. Потом я провалила экзамен весной. Потом провалила пересдачу осенью. А потом получила оценку «хорошо» на заднем сиденье его машины. Не «отлично». Забавно, да? Хотя оценка «хорошо» неплоха за экспресс‑экзамен в дискомфортных условиях. У меня не было пятна на платье, оно осталось на кожаном сиденье машины моего первого мужчины. Первого мужчины с запахом тухлых яиц изо рта.

Миф о первом мужчине и первой любви – чушь, глупее которой нет. Я ненавижу это вспоминать. Вот такая история.

Зачем я это вспомнила?

Теперь я не смеюсь открыто, я смеюсь про себя. Все люди смешные, я тоже.

 

* * *

 

Настроение у меня меняется даже не день ото дня, а час от часу. Без всякой причины. То хорошее, то жаль себя до слез. Мое лучшее лекарство от жалости к себе – это работа. Если ты на работе, от жалости к себе отвлекают больные, коллеги, бесконечная круговерть больших и маленьких дел. Мою жалость к себе лечат перспективные линии чужой человеческой жизни. Это параллельные линии, они не пересекаются с моей, потому не мешают, а, напротив, вытаскивают меня из угла, в который я загоняю саму себя.

Я теперь каждый день с Димитрием, чтобы не помнить ни о чем. Самое трудное время между окончанием моего рабочего дня и его приходом домой. Чтобы занять себя, я хожу по улицам и смотрю на людей просто так. Оставляю машину на платной парковке и хожу без цели, без руля и ветрил, как говорит Димитрий. Самое странное, я почти не вижу счастливых людей. Может, они берегут свое счастье от чужих глаз?

Как‑то раз я увидела старика, он играл на губной гармошке и гитаре. Своей единственной ногой он бил в барабан. Сидячий одноногий, никому не нужный оркестр. У его ног лежала шапка, в ней почти совсем не было денег. У старика был голодный и несчастный вид. Глядя на него, я вдруг подумала:

«Что, если моя жизнь не удастся и я умру в коробке под мостом?»

Я положила в его шапку деньги. Много денег, чтобы откупиться от неудавшейся жизни и коробки под мостом. И поспешила уйти. Все знают, неудача заразна. Неудача – особо опасная инфекция, человечество еще не додумалось, как ее избежать.

Я снова заглядываю в чужие окна, как в детстве. Зачем? Наверное, чтобы найти счастливых людей, как когда‑то искал их мой несчастливый дед. Чтобы найти образец для своей мечты о другой, непохожей жизни. Тоска по особенной жизни гложет мое сердце, как неизлечимый ревматизм. Хандра каждый день выгрызает из моего сердца по одному кусочку. Они совсем маленькие, но это больно.

В самом центре сохранились старые одноэтажные дома. Целый квартал. Остров патриархальной жизни, заповедник моего детства. На крышах домов печные трубы; если прийти сюда зимой, я услышу запах моего детства. Только пышек таких уже нет. Есть пышки «Thomi’s Pastry», без запаха и вкуса. Их продают уже остывшими и едят с кремом вместо яблочного повидла. Они не обжигают пальцы, и на них не нужно дуть, сложив губы трубочкой. Пышки «Thomi’s Pastry» – символ умершего детства. Их можно разогреть в микроволновке до ожога на пальцах. Детство не разогреть ничем.

В квартале моего детства разбитая асфальтовая дорога, она медленно и устало шагает между старых, усталых домов. У старых домов сохранились палисадники. Пыльные, заброшенные, только трава. Одни сорняки. И они устали расти. Они пригибаются к растрескавшейся, твердой, как застывший цемент, земле. В моем городе даже живучие сорняки устали жить.

Я набрела на старый дом, одно из его окон светилось, как апельсин. Под оранжевым абажуром за круглым столом сидели мужчина и женщина. Чуть старше меня. Они пили чай и говорили, спокойно и умиротворенно. И вдруг пощечина через стол. От него ей. Чашка вдребезги. Он ушел, отшвырнув стул, она плачет, закрыв лицо руками.

Картинка из чужой жизни для постороннего зрителя. Для меня – маленькая трагедия, для них, наверное, большая.

Может быть, все дело в проклятой любви? И у них тоже? Тебя любит икс, ты любишь игрек, а игрек любит зет. И получается, что счастья на свете не бывает. Лишь круговорот невезения и разочарования природы.

Тоска. Беспросветная тоска. Такая тоска, что выть хочется! И жить не хочется.

Почему мне приходят на ум эти слова? Лезут вкрадчиво, незаметно, сбивая меня с мысли, сбивая с привычного жизненного ритма.

 

Громко хлопнула вдруг

Крышка на крысоловке,

А в доме – и крысы нет!

 

Наверное, потому, что в моем доме ничего нет. И в душе нет, и в сердце нет. Ничего и нигде нет. И не будет.

Чтобы излечиться от тоски, следует влиться в толпу. Втиснуться локтями в ее организм и зарядиться ее энергией, раздраженной, деловитой и целеустремленной. Оттянуть на себя кусок энергетического одеяла, чтобы ощутить себя прежним и почувствовать облегчение. Я часто так делаю. Несусь в толпе вслед за ней, вместе переходя перекрестки, забегая в ненужные магазины, покупая ненужные вещи. В толпе не замечаешь лиц, тебе некогда, надо успеть. Куда? Неизвестно.

Сентябрьское вечернее солнце низко ложится и слепит глаза. Все люди, идущие внутрь солнца, окутаны его светящимся ореолом. Окантованы его лучистой каймой. Абсолютно все люди, и плохие, и хорошие. Я увидела впереди себя полыхающий нимб русых волос, и мое сердце забилось как сумасшедшее. Сердце выскочило из моей груди и помчалось за полыхающим нимбом. Не раздумывая. Без моего разрешения. А я бросилась догонять мое сердце. Я тронула его за рукав, ко мне обернулись чужие глаза постороннего человека.

– Простите, – сказала я. Развернулась и ушла.

Как‑то перед католическим Рождеством меня понесло пошататься по улицам, поглазеть на праздничную толпу и город. В одиночестве. Под настроение. Я забрела в переулок, освещенный одним фонарем. Подняла голову к небу и стала ловить ртом снежинки. Я слышала, что так можно поймать удачу. Узнала и решила ловить. И вдруг услышала скрип снега за спиной. Я резко обернулась и увидела молодого парня, который все время шел за мной, то появляясь, то исчезая, как черт из коробочки. Я помню, меня тогда охватил безумный, животный страх. Я помчалась к свету, где были люди. Огромная праздничная толпа. Еле‑еле поймала такси и приехала домой. Когда я вошла, мои руки еще дрожали. Знаете, почему я это рассказываю? Потому что в этот раз у меня так же дрожали руки и мне было страшно до смерти.

После моей первой прогулки туда, не знаю куда, Димитрий уже был дома, когда я открыла дверь его квартиры. Он стоял в прихожей в домашней одежде, и он не спросил, где я была.

– Мне нужно работать, – сказал он, глядя, как я снимаю туфли.

Я снимала туфли и рассматривала свою юбку с огромными бежевыми цветами на кофейной гуще. Цветы в грязной, коричневой жиже. Отвратительно! Никогда не надену эту юбку.

Димитрий постоял и ушел. Молча. И слава богу. Я устала до чертиков. Пошла на кухню и съела булку, запивая растворимым кофе. Лень было разогревать еду.

Пора ложиться спать, а его нет. Я вошла в кабинет, он сидит и таращится в невключенный монитор.

– Я была у родителей, – сказала я и обняла его.

– Хорошо.

– Пошли спать.

– Ты иди. Я скоро.

Теперь я возвращаюсь домой до его прихода. Кто нас с ним вылечит от тоски?

Я решила бросить это занятие – бродить по улицам без руля и ветрил. Зачем душу свою бередить? Только хуже.

 

* * *

 

После истории с циркуляром мне проходу не дают балбесы из нашей больницы, особенно хирургическая часть популяции. Поголовный ходячий рентген в упаковке из сальных шуточек. Они шутят, я не возмущаюсь, а смеюсь, потому что смешно. Хирурги сплошь и рядом мужланы, игра с жизнью и смертью накладывает на них отпечаток веселого цинизма.

Бедные дурочки, никогда не выходите замуж за хирургов. Они будут изменять вам с медсестрами в поте лица. Никогда не бросайте хирургов. Их руки – это руки пианиста. Если руки их не послушаются, они сыграют реквием больному прямо в операционной.

В операционных у нас звучит музыка, «Высокая месса» и «Магнификат» Баха. Так повелел Седельцов. Я уважаю его вкус. Величественная, божественная музыка со стороны напоминает соборование. Этакое превентивное отпевание перед потенциальным уходом в другой мир. Мало ли что.

Сам Седельцов тоже хирург, но сейчас он оперирует в основном грыжи и аппендицит. Аппендицит за семь минут. Раз – и готово. Больной еще не успел испугаться, как его на каталке везут в реанимацию отойти от наркоза.

Я сходила в лабораторию за результатами исследований Любшина, лежащего у нас с обострением панкреатита, и теперь торопилась в свое отделение. Ненавижу ждать! Навстречу мне попался иеромонах. Он семенил, опустив глаза долу. За ним шли Седых с напарником по урологическому лечебному процессу. Завидев нашу пару вместе, два балбеса затянули арию басом‑профундо:

– И девочки раздетые в глазах…

Иеромонах сжался, побагровел, вспотел и заспешил в свою келью замаливать неведомые грехи.

– Хотите, чтобы меня выперли с работы? – холодно поинтересовалась я.

– С ума сошла! – оскорбились урологические мужланы. – Чтобы только мальчики раздетые в глазах? Ни за что на свете!

Их глаза рентгеном прошвырнулись по моему поясу целомудрия фирмы «Гедеон Рихтер». Да здравствует «Гедеон Рихтер»! Надеюсь, вы меня понимаете?

Пока работала с больными, в голову лезли самые нелепые, самые дурацкие мысли. Я вдруг представила себя Маргаритой с коленом, распухшим от поцелуев. С теми же мыслями вернулась в свой кабинет и подняла подол халата.

А что? Симпатичные колени. И ноги ничего. Очень даже. Дай бог каждому.

Дверь без стука раскрылась, и в кабинет ввалился Месхиев. Подол халата упал вниз вместе с глазами Месхиева. Я даже не успела возмутиться.

Его глаза вернулись на место и заблестели глицерином.

– Так и знал. Здесь всегда можно рассчитывать на клубничку. Стриптиз для себя?

– Припадок нарциссизма. Любуюсь своей наготой.

– Можно на бис?

– Что вы ко мне привязались? – раздражилась я. – Вокруг полно женщин, красивых, привлекательных, умных. Почему я? Что во мне такого?

– Манкость, – не задумываясь, ответил Месхиев. – Глазами глянешь – и слопаешь за секунду. Целиком. Только косточки хрустят. Хрум‑хрум.

Слышала я про эту манкость. И что это такое? Интересно узнать мнение внешнего эксперта как особи альтернативного пола.

– И что такое манкость, ребе?

– Обещание рая на земле.

Дуля тебе, а не рай!

– Ты какая в постели? – беспардонно полюбопытствовал Месхиев.

Мерзавец! Чем ответить на наглость? Изображать тургеневскую барышню – людей смешить. Лучше спустить на тормозах. Делать вид, что тебе все нипочем и все будет отлично.

Все мужики – причудливые и нелепые создания. Кора их головного мозга цветет редкими проплешинами сухого лишайника. Если в общении с тобой мужчина переходит границы приличий, это означает, что он тебя хочет, а получить не может. Это уязвляет его самолюбие и снижает самооценку. Унижение трансформируется в дедовщину. Ему так легче мириться с поражением. Дай ему понять, что это тебя оскорбляет, и он получит бесплатный бальзам на душу. Вот и выкуси вымпел, лузер!

– В постели? Бревно бревном. Передай по цепочке, – холодно отрезала я. – Короче. Какими судьбами?

– В наше отделение снова поступила твоя одноклассница Стаценко. С рожей. Тяжелая. Не знала?

Тогда я поняла значение метафоры «гром среди ясного неба». Еще секунду назад мне было весело, более того, я любовалась самой собой. И внезапная слабость до ледяного пота. Мокрая, обмороженная спина. И ладони, и ступни. Все‑все. До темноты в глазах.

– Ты что, Анька?

Я услышала со стороны голос Месхиева. Невнятный, как шум воды в бассейне. Ныряешь с головой, и вода с шумом обтекает и выталкивает тебя из себя. К чертовой матери!

– Ничего, – ответила я и села. – Все нормально.

На меня в упор смотрели миндалевидные глаза Месхиева, морщины от них разбегались ногами паука‑сенокосца. Он сидел на диване, обняв меня за плечи, другая рука на моем бедре.

– Аня, Анечка, – повторял он. – Что с тобой? Успокойся.

А я видела капли пота на его виске и слышала, как тяжело он дышит.

– Руки, – сказала я.

Он убрал руки и отвернулся. На поле моего туго накрахмаленного халата остался вдавленный отпечаток его ладони.

– Прости, – попросил он.

– За что?

Месхиев хороший человек и отличный хирург. Не нужны между нами сложности. Все должно быть по‑старому. Он меня отлично понял. Я его простила.

– Может, ты это?.. – спросил он.

– Нет. От духоты, наверное.

Откуда у меня может быть это? Я регулярно пью таблетки. Хорошо, что он ничего не понял. Ни к чему это.

– Как она?

У меня язык не поворачивался назвать ее имя.

– Температура сорок. Лихорадка, бред. Не в себе. Зайдешь?

– Да. Только не сегодня. Завтра.

Я боялась к ней идти. Я боялась увидеть ее мужа. Я не знала, что будет, если я вновь его увижу.

– Ну, как знаешь.

Месхиев поднялся с дивана.

– Тебе лучше?

– Определенно.

– Пойду я тогда. Ты меня прости.

– Угу.

Я уже и забыла о нем. Я думала о Лене и ее муже. О том, что они живут в районе, который обслуживает наша больница. О том, что мне не избавиться от них никогда. Они всегда будут являться ко мне в самый неподходящий момент. И травить мою душу своим существованием до конца жизни.

За окном пошел дождь. С улицы тянуло запахом мокрой земли и сырых грибов. Терпкий, пряный запах раздавленных грибов. Грибов, которые нельзя есть. Их тела разъедены канцерогенами и токсинами. Отравлены отходами большого города.

Я сидела на работе допоздна, пока не стемнело. Я все решала, идти или не идти. Зазвонил городской телефон.

– Ты скоро? – спросил Димитрий.

– Скоро, – ответила я. – С базой данных закопалась.

Я почувствовала облегчение. Димитрий, мой невольный ангел‑хранитель, отложил Голгофу на завтра.

Я выключила память поворотом ключа в амбарном замке и поехала домой под осенним дождем, ни о чем не думая. Останавливалась на светофорах и бездумно смотрела на вырезанные в белесых стеклах машин черные силуэты. Потом ехала дальше по родному, недружелюбному городу. Фары «Лексуса» выхватывали одномерные углы домов, безлюдные автобусные остановки, черные пасти подземных переходов, землистые лица редких прохожих. Сюрреалистичный, темный, затаившийся город в ненастье неплохая иллюстрация для плохого настроения.

Повернув на проспект, машина застряла в гудящей пробке. Я переключила приемник на «Авторадио». Хотя куда сворачивать? Уже поздно перестроиться и поменять маршрут в прямом и переносном смысле.

– Почему я не взяла зонт?

Смрадное дыхание автомобильных легких смешивалось с моросящим осенним дождем. Я мерзла в первые дни сентября, всегда теплые и солнечные в моем городе. Я поежилась и включила печку. Мне хотелось только скорее принять горячую ванну, поесть и лечь спать. Дорогу к дому шлагбаумом перекрыла автомобильная пробка.

– Что за мерзкий день?

Я вздрогнула от воющих со всех сторон сигналов и нажала на газ. Гигантская автомобильная анаконда ожила и медленно поползла по городским джунглям в сторону гор.

Я, как обычно, не могла заснуть. Я думала об изящной словесности и моей бабке. Она изящно выражалась и держала при себе доску, ощетинившуюся гвоздями. Она называла возлюбленных предметом любви. Старинное выражение. Самое нелепое словосочетание, которое я когда‑либо слышала. Я вдруг подумала, что моя бабка была несчастна. Несчастлива именно как женщина. И мой замечательный, умный, образованный дед был не тем, кто ей нужен. Может, у нее был свой предмет любви, который ей так и не достался. Ей достался мой дед, и в наказание за свою неразделенную любовь она изводила его всю жизнь. А может, она не получила любви именно от деда, который любил ее меньше своего дела. Или у деда был свой предмет любви, о котором никто не знал, кроме бабки. Может, именно мой дед изводил ее всю жизнь своей нелюбовью?

Я закрыла глаза, чтобы увидеть предметы любви. И ничего не увидела. Я определила их на ощупь. Предметы любви были холодными, ниже температуры человеческого тела. И теплыми, выше температуры человеческого тела. Я определила предметы любви на ощупь и сразу отдернула руки. В них были забиты огромные, хорошо заточенные гвозди, остриями наружу. И в тех и в других.

 

Глава 15

 

Мне страшно, что я никогда не смогу радоваться жизни, как прежде. Быть беззаботной и глупой. Мне жаль инфантильную дурочку, которая во мне умерла. Лучше бы я осталась бестолковой и тупой амебой. Было бы много легче. Мне не жаль только того, что кошмар моего детства по имени Толик скончался вместе со смертью инфантильной дурочки. Я бы о нем и не вспомнила, если бы в памяти не всплыла моя бабка.

Сама того не заметив, я перестала называть про себя Дмитрия Димитрием, только Димой еще не привыкла.

Что же так на душе тяжело?

Дмитрий похудел, похудел так, что под его глазами появились мешки. Он стал выглядеть старше. Я тоже старею. Я смотрю на себя в зеркало только для того, чтобы поправить макияж. И все.

– Пойдем завтракать, – позвала я.

– Не хочу, – ответил он.

– Надо есть. Иначе гастрит, запах изо рта, потом язва.

– Ну и черт с ним, – вяло ответил он.

Мы с Дмитрием перестали заниматься любовью, спим на разных концах кровати и почти не разговариваем. Зачем я здесь?

– Может, мне уйти? – спросила я.

Он промолчал. Я уронила голову на стол. На скрещенные руки.

– Знаешь, чего я хочу? – сказал он. – Перерезать тебе шею.

В его руках был столовый нож. Таким ножом сложно разрезать и кусок мяса. Нужен тесак, хороший кухонный тесак.

– Так мне уйти?

Он молчит, и я молчу. Чего мы ждем?

– Может, все образуется? – наконец сказал он.

– Может.

Я пересела на его колени, чтобы побыть инфантильной дурочкой. Хоть немного. Он прижал меня к себе. И я опоздала на работу.

Все изменилось, или я стала замечать то, чего не замечала раньше. Лопоухий щенок Рябченко открыто грубит, но мне даже лень поставить его на место. Мне все равно. Он больше не лижет мне руки, он жжет меня своими глазами и отворачивается, когда я это замечаю. Мои медсестры и врачуги подшучивают над ним, он стесняется, смущается и ведет себя как идиот. Малолетний придурок. Раньше ему было все равно, теперь нет. Обожание трансформировалось в постыдное, тайное вожделение. Моя двусмысленная слава набрасывает флер грязи на его нелепые детские чувства. Из светлого божества я превратилась в блудницу на звере багряном. Или я никогда не была для него божеством? Может, мне это только казалось? Обожание, любовь, привязанность, уважение сродни хлопку одной ладони. Бац! И ничего уже нет. И не было никогда. Маршируй по жизни дальше. Бодро и весело. Или злобно. Или как‑нибудь еще.

Что он все время пялится на меня? Надоел. Все надоели! Все!

Мне надо идти в хирургию, я откладываю это час за часом, минуту за минутой. У меня полно неотложных дел. Я заведую отделением, у меня тяжелые больные, один тяжелее другого. Я нужна своим больным, и я трусливая, инфантильная дурочка.

Меня тревожит только одно. Что, если он там? Что мне тогда делать? Обойти глазами? Или сказать как ни в чем не бывало «здравствуй»? Или сбежать, пока он меня не заметил? Или что? Кто мне подскажет? Господи, как не хочу я туда идти! Может, не следует? Это совсем необязательно. Попрошу Месхиева, ей сделают все, что положено. Лучше, чем все, что положено. Месхиев сделает для меня все, что я попрошу. Не ходить, и все! Завтра у меня ночное дежурство. Может, завтра зайти? Ночью. Его тогда не будет. Не сидит же он у нее сутками. Может, завтра он работает на своем складе? Точно. Завтра.

Я зашла к ней после обеда. В тихий час. И встала в дверях палаты. Она была без памяти и скулила, как брошенный щенок. Вы слышали, как скулит брошенный щенок? Жалко‑жалко. Так жалко, что хочется бежать без оглядки и закрыть все окна и двери, чтобы не слышать и постараться скорее забыть.

– Заткнись! – выкрикнула ей женщина с соседней койки. – Надоела!

Надоевший щенок продолжал скулить. Жалобно‑жалобно. Тихо‑тихо. Так тихо, что и не слышно.

– Сил больше нет, – сказала мне ее соседка. – Я с ума сойду. Круглые сутки, с утра до вечера. Я на лечении, а не в пыточной.

И чужая женщина вдруг заплакала.

– Сил больше нет. Сил больше нет. Сил больше нет! – повторяла она и плакала. – Я сойду с ума! Пусть переведут меня в другую палату! Попросите, прошу вас. Помогите мне. Пожалуйста!

– Мы снижаем ей температуру, но это ненадолго, – сказал Месхиев. – Она снова взлетает до сорока. За всю жизнь она получила столько антибиотиков, что ее организм перестал на них реагировать. У нее гиперемия до паха. Хреново.

Он помолчал.

– Слава богу, что хоть в короткое время улучшений она отдыхает. Недолго.

Он снова замолчал. Так мы и расстались молча. Что тут скажешь?

Я зашла к ней ночью, на следующий день. Она бредила. Металась в кровати и бредила.

– Игоречек. Родненький. Не бросай меня. Пожалуйста! Пожалуйста! Я без тебя умру. Не бросай! Я что хочешь сделаю. Ноги буду твои целовать. Любимый мой. Родненький. Как я без тебя? Господи! Будь со мной. Не бросай меня! Господи!

Ее узкие восковые пальцы цеплялись за белую казенную простыню. Цеплялись, как за последний кусок надежды. Ее внимательные, неподвижные, слепые глаза лихорадочно вглядывались в белый казенный потолок. За казенным потолком было небо, а за небом – бог.

Разве она не знает, что богу на нас наплевать?

– Мамочка! Помоги мне. Дай водички холодной. Где ты, мамочка? Я не хочу умирать, – безнадежно скулил брошенный, жалкий щенок.

Снова и снова. Снова и снова. Снова и снова. Бесконечно, вечно, разрывая душу и сердце в клочья.

У ее кровати сидел Игорь. Он сидел, согнувшись, ссутулившись, сгорбившись, закрыв ладонями уши так, что побелели ногти.

– Подснежники. Дождь из подснежников, – тихо и жалобно скулил заброшенный щенок. – Когда это было? Игоречек. Когда? Помнишь?

Ее муж закрывал уши ладонями так, что белели его пальцы.

В полутемном коридоре, поодаль у окна стояла ее соседка.

– Я не могу спать. Бессонница. Не сплю ни днем, ни ночью. Мне сказали, что в отделении свободных мест нет, потерпите. – Она помолчала и добавила: – Мне жаль ее мужа. На чем только силы держатся? Тащить на себе всю жизнь тяжелобольную женщину. Сколько для этого надо сил? Не знаю.

Она вздохнула и замолчала, вглядываясь в темень за окном. Брошенного щенка не было жаль никому, даже мужу. Устали все. А мать ее давно умерла.

– Обещали скоро перевести, – не оборачиваясь, сказала женщина. – Как только место освободится. А я к тому времени уже с ума сойду. Сил моих нет. Никаких.

Она снова замолчала.

– У меня хороший муж. Не приведи бог. Чувство долга – страшная вещь. Похоронить родных заживо? – Она вздохнула. – Нет. Не хочу быть обузой. Лучше в омут.

Я решила больше не приходить. Уйти в свою жизнь без забот и хлопот. Я купила самые дорогие лекарства, Игорь и не узнает. Подумает, что от отделения. А Месхиев сделает все, что нужно. Из кожи вылезет. Он обещал.

Я шла в терапевтический корпус, думая, что омут – это последнее, о чем думают люди. Они цепляются за жизнь до последнего. Зубами, когтями, силой или слабостью своего духа. Надежда теплится даже в тех, кто знает, что умрет в любом случае, завтра, или послезавтра, или через полгода. Знаю по своим больным.

Я шла к себе, чувствуя облегчение. Я поставила в этой истории точку. И не хочу больше ничего знать ни о Лене, ни о ее муже. Я только желала, чтобы в моей жизни с моими близкими не было ничего похожего, потому что этого я не перенесу. Перед моими глазами вдруг всплыло лицо деда, обезображенное смертью от удушья и одиночества. Я никогда не видела его умершим, но сейчас видела его лицо так же ясно, будто сама была за стеной его комнаты в ту самую страшную для него ночь. Не приведи господь! Ни за что на свете!

Господи, что же так мерзко на душе? Как же жить дальше?

 

* * *

 

Я встретила Игоря у магазина возле больницы, почти у самой парковки. Торопилась домой после работы, в свою жизнь без хлопот и забот. Он шел, ссутулившись, глядя себе под ноги. Заметив его, я отстала, чтобы не столкнуться глазами. Мне было никак, просто решила переждать. Избежать трудного разговора о больной жене и тяжелой жизни. Ускользнуть от ненужного сочувствия, бесполезной жалости, никчемного, пустого диалога. От еще одного слоя тяжкого груза на душе. Душа человеческая не штанга, и человек не тяжелоатлет. Душа человеческая такая тонкая и хрупкая, что легко рвется и бьется даже от незначительного напряжения, любого, самого ничтожного давления. Я решила беречь себя.

Он шел, я смотрела ему вслед. Его руки были бессильно опущены. Он ничего в руках не нес, и он не походил на Шагающего ангела, в руках которого светится его сердце. Шагающий ангел бережно несет его в своих ладонях, чтобы кому‑то отдать. Тому, кому это важнее всего. Отдать и умереть. Шагающий ангел – фигура трагическая, согласно концепции Ермолаева. Это вымышленный образ бескрайнего воображения художника. Среди людей ангелы не живут. Среди людей живут люди со своими трагедиями; для них эти трагедии большие, для остальных – маленькие.

Игорь вдруг остановился, словно запнулся. И медленно развернулся ко мне. Он, не двигаясь, смотрел на меня, я на него. Долго‑долго, пока черные дыры наших глаз не встретились и не закрутились гигантской воронкой. Гигантской черной воронкой из ядовитых лепестков розы ветров, зеленой и сиреневой. Таких цветов в природе и не бывает. Это цвет крыльев ангелов из преисподней.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-09; Просмотров: 314; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.