КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
ДЕТСТВО 4 страница
И так в продолжение всего спектакля после каждой сцены или отдельного монолога, не говоря уж об антракте... Овации, подношения, бесконечные вызовы... В антрактах многие стремятся проникнуть за кулисы, чтобы достать на память лично от бенефицианта, а то через кого-нибудь цветочек или листок от лаврового венка. <…> После спектакля — обязательные проводы бенефицианта у подъезда: здесь собиралась молодежь и приветствовала своих любимцев». И так же и в Пензе, и по всей России, но в Москве в удесятеренном масштабе. Это было выражением настоящего культа театра и актера, культа заразительного, опьяняющего, казавшегося чем-то волшебным. Несмотря на все старания, Мейерхольду не удается достать билет, и места у «трубы» тоже уже давно распределены. С однокурсником Лисицким, таким же сумасшедшим театралом, как и он сам, он проникает в театр «зайцем». Но из всего спектакля они видят только первый выход Ермоловой и Южина в главной пьесе бенефисного спектакля в переводной драме X. Эчегарая «Марианна»... «Видели, как Ермоловой подносили тьму цветов, слышали две-три фразы из чудных уст ее, а затем... увы, кроме борьбы и протестов полицмейстера театров — ни черта»,— пишет Мейерхольд в Пензу. Безбилетников вывели. Но друзья не унывают и отправляются досматривать «Марианну», когда она идет во второй раз. Мейерхольд записывает о «замечательном наслаждении». И вновь самостоятельное суждение: театральная критика напала на пьесу, а ему она нравится. И, наконец, знаменательный вечер! 29 января Мейерхольд впервые попадает в Охотничий клуб, где раз в неделю играет труппа любителей, возглавляемая уже известным любителем — актером и режиссером К. С. Станиславским (Алексеевым). Идет «Отелло». ...Поднялся занавес, и одновременно раздался отдаленный бой башенных часов. Послышался плеск воды. Плыла гондола. Она остановилась, и загремела цепь, которой ее привязывают к раскрашенной свае. Отелло и Яго начинали свою сцену сидя в плавно покачивающейся гондоле, затем выходили из нее под колоннаду дома — точную копию венецианского Палаццо дожей... Точность и убедительность всех этих деталей была новинкой в театре — для Мейерхольда во всяком случае. Рядом с ним шептались знатоки, вспоминая спектакли «мейнингенцев» — немецкого новаторского театра, приезжавшего в Москву на гастроли лет шесть назад и поразившего зрителей археологически-музейной тщательностью воспроизведения внешней обстановки, но Мейерхольд только читал о них, и все, что он видит, ошеломляет его. А сам Отелло! Стройный мавр с порывистыми и быстрыми поворотами головы, движениями рук и тела, точно у насторожившейся лани; плавная царственная поступь и плоские кисти рук, обращенные ладонями в сторону собеседника. Как это непохоже на привычную аффектированную театральную фигуру с чарами оперного баритона. А голос — низкий, певучий. Вот сцена в сенате. Сенаторы сидят в черных масках. Наглядевшийся на множество репродукций, Мейерхольд оценивает верность этой реальной исторической подробности, но так никогда не играли эту сцену. Казалось бы, маски должны скрадывать выразительность лиц, но она, наоборот, выигрывает от этого зловещего и загадочного однообразия. Начинается знаменитый рассказ Отелло. Как же произносит его Станиславский? Никак. Он просто рассказывает, и этот простой безыскусный тон взволнованного мавра и неподвижные лица в масках создают контраст человечности и закона, души и ритуала. Мейерхольд давно знает наизусть этот монолог, но ему кажется, что он слышит его впервые. Что это? Другой перевод? Нет, и перевод ему известен. До сознания доходят знакомые слова, но у Станиславского это другие, новые, его собственные слова. Это первая встреча — пока еще через линию рампы — с человеком, оказавшим на него самое большое влияние в жизни: с будущим учителем, другом, антагонистом, антиподом, соратником, товарищем... Пусть он еще сам не знает, что ему делать с собой, но вкус его уже зрел, тонок и безошибочно точен. В этот морозный январский вечер он уходит из Охотничьего клуба восхищенным, взволнованным, плененным. «От спектакля Общества искусства и литературы получил большое наслаждение. Станиславский крупный талант. Такого Отелло я не видел, да вряд ли когда-нибудь в России увижу. В этой роли я видел Вехтера и Россова. При воспоминании об их исполнении краснеешь за них. Ансамбль — роскошь. Действительно, каждый из толпы живет на сцене. Обстановка роскошная». Но он остается собой и восторгаясь. Как всегда, с ним его второе «я» — трезвый критик: «Исполнители других ролей довольно слабы. Впрочем, Дездемона выделялась». Представим долговязого, худого студента с пробивающимися усиками, шагающего по слабо освещенным, заснеженным улицам Москвы в тишине, изредка прорезываемой скрипом полозьев и бодрым покрикиваньем извозчиков. Он повторяет слова монолога Отелло, но с досадой останавливается, заметив, что непроизвольно начал декламировать: тайна искусства улетела... Где-то здесь, в эти дни, принимается окончательное, давно зревшее решение: он будет осенью пытаться поступить в филармоническое училище. И, выяснив это для себя, он уже больше не ходит на лекции, делая исключение только для курса А. И. Чупрова по политической экономии. К концу января относится его последняя запись о Чупрове: «Он читал как раз то же, что я читал накануне вечером: о деньгах и денежном обращении, поэтому я слушал его с особенным вниманием». А все же с университетом он пока еще совсем не порывает. Кто знает, примут ли его в театральное училище? И, уже прекратив посещение лекций, он подает через канцелярию, согласно правилам, заявление с просьбой о разрешении вступить в брак. А пока не пришел ответ из министерства просвещения, он продолжает ходить по театрам. Он слушает в Солодовниковском театре, где гастролирует итальянская опера, «Гугенотов» Мейербера в бенефис тенора Де-Марки. В Малом театре он смотрит «Женитьбу» Гоголя, «Темную силу» Шпажинского и «Золото» Немировича-Данченко. И по-прежнему много, запоем читает. В декабрьской книжке «Русской мысли» за 1895 год его приводит в восхищение рассказ А. П. Чехова «Ариадна». Он записывает: «Вещь идейная и чудно написанная». Наконец от министра народного просвещения Делянова приходит благоприятный ответ: студенту Московского университета Всеволоду Мейерхольду разрешается вступить в брак с девицей Ольгой Михайловной Мунт. В последние дни февраля он возвращается в Пензу. Решение принято, и отныне он все время чувствует за собою попутный ветер. В Пензе его ждут новости. За время его отсутствия местные театральные любители, ряды которых пополнились новой партией политических ссыльных, затеяли организацию спектаклей для народа. Появление Мейерхольда необычайно кстати, и он со всей застоявшейся энергией бросается в это дело. Но дожидаться лета слишком долго, и в хмурый весенний мартовский вечер в пустой квартире на Пешей улице состоялся первый спектакль будущего Пензенского Народного театра. Шла «Женитьба» Гоголя. Мейерхольд с большим успехом сыграл Кочкарева. Сразу стали подготавливать и другой спектакль. Один из инициаторов создания Народного театра, Д. С. Волков (отец первого биографа Мейерхольда), только что вернувшийся в Пензу после двух с половиной лет заключения в крепости по делу последних народовольцев, так вспоминает об этом начинании: «Играла больше молодежь; одни лицедействовали на сцене, другие за кулисами ставили самовар для товарищей. То была хорошая, симпатичная молодежь, интеллигентная и отзывчивая. Были тут просто любители сцены, были и высланные студенты, вносившие в дело не только огонь молодости, но и идейную подкладку». Оля Мунт и Всеволод Мейерхольд в этой шумной компании были в своей стихии. Вернувшись в Пензу, весной и летом 1896 года Мейерхольд нашел здесь все то, чего ему так недоставало в суетливой Москве: революционно настроенную, культурную товарищескую среду, возможность испытать свои силы на сцене, успех у зрителей и близость любимого человека. Семнадцатого апреля, на красную горку (как в старой России называли первую послепасхальную неделю), он обвенчался с Ольгой Михайловной Мунт, юношеский роман с которой продолжался уже несколько лет, с памятных репетиций «Горя от ума», где она играла Софью, а он — Репетилова. Старая фотография, на оборотной стороне которой напечатано: «Фотография Е. Хоршева. Пенза. Угол Московской и Нагорной улиц. Негатив хранится»,— наклеенная, как это было тогда принято, на розоватый твердый картон с золотым ободком, сохранила нам черты Оли Мунт: лицо, которое скорее можно назвать интересным, чем хорошеньким, темные брови, чуть выпуклые глаза, удлиненный овал, опущенные уголки губ, маленькие ушки. Безобразная мода — рукава-буфы — делает ее широкоплечей, прячет шею в пышных оборках, и она на фотографии кажется старше своих девятнадцати лет. У нее, как рассказывает ее дочь, Ирина Всеволодовна Мейерхольд, были великолепные каштановые волосы и ослепительные зубы. В ее бумагах после смерти была найдена фотография Мейерхольда-гимназиста с написанными на обороте его рукой стихами:
«Прекрасен мир! Когда же я Воспоминаю той порою, Что в этом мире ты со мною, Подруга милая моя... Нет сладким чувствам выраженья, И не могу в избытке их Невольных слез благодаренья Остановить в глазах моих...»
И дальше идет выразительная строчка многоточий. Наше воображение может без труда реконструировать этот провинциальный гимназический роман со стихами в альбомах, совместным участием в любительских спектаклях, со спорами из-за прочтенных книжек и с бесконечными объяснениями, ревностью, ссорами, примирениями, хотя бы по второй части той же автобиографической тетралогии Гарина-Михайловского о Теме в гимназии — те же годы, та же среда, только другие пейзажи (Пенза севернее города, где жил Тема). Но все же это только рамки «романа», а содержание его богаче и крупнее: ведь гимназист с оттопыренными ушами в куртке, которая из-за его худобы кажется ему великоватой, зачитывающийся Лермонтовым, все-таки был Мейерхольдом, да и Оля Мунт тоже была человеком внутренне богатым и удивительно цельным. Сестры Мунт (Катя была моложе на год) выросли в среднего достатка помещичьей семье, жившей на доходы от небольшого имения в Саратовской губернии. Третья сестра была слепой от рождения. Выше всего в семье ставились нравственная дисциплина, выдержка, стоицизм, чувство собственного достоинства. В старшей, Оле, рано почувствовался характер, и именно на женском полюсе этого брачного союза, продолжавшегося двадцать пять лет, где любовь выросла из юношеской дружбы и, внезапно погаснув, вернулась к ней, был так необходимый Мейерхольду, с его бурями и метаниями, противовес внутреннего покоя, терпения и «положительности». Став мужем старшей сестры, он на всю жизнь остался другом младшей, которой суждено было стать его соратницей и в Филармонии, и в молодом Художественном театре, и в его провинциальных скитаниях, и в Театре-студии, и в Театре Комиссаржевской. Но трудно сказать, что больше увлекает и захватывает Мейерхольда в оставшиеся недели зимы, весной и летом 1896 года: собственный «роман» и новое для него положение семейного человека или его актерские интересы и круг новых друзей, в среду которых он попал, вернувшись из Москвы, и обществом которых наслаждался с молодой восторженностью. Пользующийся успехом у своих друзей актер-любитель в студенческой тужурке нашел свое призвание и готовится следовать ему. Остается сообщить матери. Это откладывается со дня на день в предвидении новых уговоров и слез. И когда он, собравшись с духом, приступает к этому разговору, неожиданно оказывается, что она уже все знает. Может быть, до нее долетели слухи со стороны — город невелик, и в нем все знакомы друг с другом. Или она сама догадалась, потому что ждала этого. Ну что же, пусть будет так, как он хочет... В это жаркое, с редкими грозами лето беседы и политические споры перемежались репетициями и снова продолжались за кипящим самоваром и ужинами в складчину, на которых дешевая колбаса почиталась за роскошь, а излюбленным угощением были баранки. Пензенский Народный театр был начинанием демократически-культурническим, но для мечтающего о сцене молодого Мейерхольда он стал серьезной и ответственной подготовкой к предстоящим осенью экзаменам. И хотя проучившаяся уже один год в Филармонии Катя Мунт уверяла, что он, без сомнения, их выдержит, Мейерхольд начинал волноваться при одной мысли, что его ждет. В течение лета он участвовал в четырех спектаклях. Он играл Кочкарева в «Женитьбе», Рисположенского в «Свои люди — сочтемся!», Аркашку Счастливцева в «Лесе» и Сильвестра в комедии Хлопова «На лоне природы». Некоторые спектакли повторялись. Если прибавить к этому две его прежние удачи — Репетилова и Кутейкина,— то весь круг его ролей был ограничен рамками комедии. Впоследствии он рассказывал, что сознательно и обдуманно подражал любимому своему актеру М. П. Садовскому и даже был готов сожалеть, что у него не было шепелявости великого комика Малого театра. Он учился у Садовского его легкости, его импровизационной непринужденности и тому свойству, которое итальянцы называют «брио», то есть веселому подъему и энергии. Увидев на афишке имя Мейерхольда, жители Пензы заранее улыбались. За ним прочно установилась репутация острого комедийного актера. Но только самые близкие его друзья знали, что он отказался от мысли показать на экзамене что-либо из уже сыгранного и проверенного успехом. Втайне он мечтает о ролях другого рода: о трагедии и психологической драме. И он готовит монолог Отелло перед сенатом. Его всегда влечет к себе новое и трудное. Пензенский театр помещался на Троицкой улице в старом барском особняке, в задних комнатах которого жил владелец дома, полуразорившийся помещик Л. И. Горсткин, существовавший только на арендную плату за театр. Это был высокообразованный человек, долго скитавшийся по разным странам, масон и друг многих русских эмигрантов. Однажды он увидел в любительском спектакле Мейерхольда, наговорил ему кучу комплиментов и позвал к себе. Окна его кабинета выходили в сад, стены были заставлены шкафами со старинными книгами, и Мейерхольд с увлечением слушал степенные рассуждения старика о великом искусстве театра и об игре европейских знаменитостей середины века. Рассказчик видел на сцене Ф. Леметра и был лично знаком с Рашель. Названия парижских театров и ресторанов, имена актеров и драматургов мешались с почтительными воспоминаниями о Герцене и Огареве, и в этом было что-то чудесное, словно далекое прошлое еще жило в этой комнате, освещающейся свечами в старинных шандалах. Он впитывал, запоминал. Лето проходит в подготовке спектаклей Народного театра, в чтении книг, в бесконечных разговорах о том, что волнует русскую молодежь в эти последние годы великого века, и в упорной, неустанной работе над избранным отрывком. Катя рассказала ему, что В. И. Немирович-Данченко советует при работе и над отдельной сценой или монологом из роли проходить всю роль целиком. Что может быть естественней, но это воспринимается как открытие Америки. И уже сам он находит для себя собственный метод: до времени не трогает текст монолога, а работает над другими сценами. Оля и Катя были его терпеливыми слушателями, а если нужно, и партнерами, а режиссером своим он был сам. Он избегает советов товарищей-любителей, не слишком доверяя их вкусу. И как после большой станции рельсовые пути, разветвленные, многочисленные, сливающиеся и расходящиеся на стрелках, постепенно вытягиваются в один, убегающий в неведомую даль путь, так за этот последний год всевозможные увлечения и жизненные интересы молодого Мейерхольда постепенно слились в одно страстное желание — быть в театре, стать актером.
В первых числах сентября 1896 года Мейерхольд держал экзамен в Музыкально-драматическое училище Московского филармонического общества. Он читал приемной комиссии монолог Отелло перед сенатом и, в виде исключения, был принят сразу на второй курс. То есть он одним прыжком догнал Катю Мунт. «Я помню себя мальчишкой, когда я пошел держать экзамен в Музыкально-драматическое училище. Был я тщедушен, голосок был небольшой, я еще представлял собой совсем недозревшее существо. Помню, я сказал себе: «Пойду экзаменоваться и возьму монолог Отелло» (смех). Это не наглость, это была вера в себя. Мне казалось, что я это могу, я так убедил себя в том, что я это могу, и выдержал настолько блестяще экзамен, что был принят сразу на второй курс. Меня продвинул этот талант, равный вере в себя. Эту уверенность в себе нужно обязательно иметь артисту». Конечно, все было не так просто. В. Э. Мейерхольд не оставил своих воспоминаний. Он иногда говорил, что хочет написать, но слишком ленив. Но Мейерхольд и лень — понятия трудносовместимые. Думается, что он еще не занял такой жизненной позиции, с которой пишутся воспоминания. Не было ощущения завершенности жизни. Не пробил час итогов. Что-то все время непрерывно менялось, ломалось. Не было уравновешенности и покоя. Не было маститости, несмотря на седую голову и мировую славу. Отдельные автобиографические воспоминания и признания, вырывавшиеся у него на репетициях и в разговорах с учениками и друзьями, записанные стенографистками, мною и другими, всегда имели характер примера для чего-то сиюминутного: «А вот у меня было так...» И почти всегда в них была некая юмористическая настроенность. Он рассказывал про себя, обычно представляя самого себя более наивным, более странным, чем он был, и мы, слушавшие его, почти всегда смеялись. Он помогал создать эффект комичности интонацией и жестом. В вышеприведенном рассказе о поступлении в училище после слов: «возьму монолог Отелло» стенографистка отмечает «смех». И, вчитываясь теперь в эти крохотные фрагменты автобиографии, мы должны учитывать и установку рассказчика на эффект легкой шутки, не столько словесной, сколько пантомимической и интонационной, и элемент некоторого упрощения. Конечно, все было гораздо сложнее. Но чаще всего люди позволяют себе смеяться как раз над теми ситуациями, когда им было вовсе не до смеха. И в данном случае дело было не только в наивной и упрямой вере в себя. У мнительнейшего из людей — Мейерхольда — эта черта не самая характерная. Характернее для него — отвага и решительность, с которыми он побеждал свою мнительность. Может быть, и были на свете люди, не знавшие сомнений, колебаний, мук нерешительности,— Мейерхольд к ним не принадлежал. Но он всю жизнь учился — и научился — это побеждать. Не подавлять, как герои модных психологических романов нашего века, а именно побеждать. Может быть, поэтому он так нежно любил шекспировского «Гамлета» и считал его настолько превыше всех пьес, что всю жизнь только собирался поставить и все время откладывал. Об этом писал Лев Толстой: «Главное в жизни — то, что всегда откладываешь...» Выбор для экзамена отрывка из «Отелло» — поступок мужественный и смелый. В нем присутствовал особый умысел. До сих пор все его успехи были в ролях характерно-комедийных. Как умный человек, он понимал силу инерции установившегося мнения и с первого шага решил переломить одностороннее отношение к своим актерским возможностям. На экзамене он победил, но удалось ли ему расширить и продолжить эту победу в установлении своего будущего сценического амплуа? В известной мере — да. Правда, это стоило ему огромного, поистине героического труда над собой и своими данными, но труд этот оказался ему по силам. И все же в конечном счете, уже за пределами училища, он эту борьбу проиграл. Но это уже относится к первым сезонам Художественного театра, и об этом речь пойдет дальше. Те индивидуальные человеческие свойства, которые в театре называют внешними актерскими данными, у него были не слишком благодарными для избранной им профессии согласно нормам театральной эстетики того времени. Голос не отличался звонкостью, а, скорее, был глуховат и даже с хрипотцой. Он был высок, чересчур худ, длинноног, угловат, резок в движениях. У него было неудобное для грима лицо со слишком определенными чертами и крупным носом; очень индивидуальная посадка головы. В любой толпе или группе людей он всегда выделялся своей характерной внешностью и, если считать сущностью актерства протеизм, то Протеем ему стать было трудно: он был слишком он, слишком Мейерхольд. Нам неизвестны подробности экзамена и обсуждения кандидатур абитуриентов, и мы можем только догадываться, почему приемная комиссия так высоко оценила молодого студента-юриста, столь решительно предпочевшего Мельпомену Фемиде. Вероятно, в нем уже чувствовалась некоторая опытность, приобретенная на любительской сцене, вернее, те серьез и ответственность профессионализма, которые всегда и во всем отличали Мейерхольда. В те годы слово «самодеятельность» в применении к искусству еще не употреблялось, а «любительство» вовсе не было синонимом дилетантизма. В каком-то смысле культурное любительство, подобное труппе Общества искусства и литературы и даже Пензенского Народного театра, дальше отстояло от дилетантизма, чем профессиональный рутинный театр. Из подобного рода «любителей» выросли такие замечательные актеры, как Станиславский, Лилина, Андреева, Лужский, Артем, Коммиссаржевская, и многие другие. Мейерхольд мог также произвести благоприятное впечатление своей интеллигентностью, которая сквозила во всем, что он делал и как он говорил. Что бы там ни было, факт остается фактом — пензенский хронический второгодник здесь сразу перешагнул через первый курс. Филармоническое училище в момент поступления в него Мейерхольда существовало уже восемнадцать лет. Оно было основано известным дирижером и пианистом П. Шостаковским. Главную массу учащихся в те годы составляли певцы, пианисты, инструменталисты. Класс драмы был немногочисленным. Здесь всегда хаос звуков: скрипичные упражнения, сольфеджио, музыкальные фразы из арий, этюды Шопена и Листа. Мейерхольд говорил, что у него есть вторая душа — душа музыканта, и он радовался, что вокруг него снова так много музыки. Училище помещалось в старинном приземистом, сильно выдающемся на тротуар, двухэтажном особняке Батюшкова на Большой Никитской, вблизи от Консерватории. По старомосковским преданиям, именно в этом доме разыгралась житейская комедия, давшая сюжетную канву для «Горя от ума». Вход в особняк, вестибюль в два света, широкая лестница с колоннами наверху, каморка слева — все это соответствовало традиционному интерьеру последнего акта «Горя от ума». Впрочем, в Москве имелись еще три дома, о которых говорилось то же самое. После революции 1905 года особняк был снесен, и на его месте выросло многоэтажное здание. В разные годы здесь прошли свое профессиональное обучение композиторы: В. Калинников и Илья Сац; дирижеры: С. Кусевицкий, К. Бакалейников, В. Небольсин; певцы: Л. Собинов, А. Пирогов, В. Духовская; актеры: Е. Лешковская, О. Книппер-Чехова, И. Москвин, И. Певцов, Н. Бромлей и другие. В то время как в казенных учебных заведениях, по словам В. И. Немировича-Данченко, «воспитанники сковывались правилами и требованиями определеннейших догматов,— в Филармонии знали уже, что ребенка пеленать вредно... Пробовать, экспериментировать, добиваться чего-нибудь непохожего на «высочайше утвержденное» можно было с уверенностью...». Обстановка в училище была несколько патриархальная, что не мешало серьезности занятий и добровольной дисциплине. Директор П. Шостаковский жил тут же, в глубине дома, и по многим вопросам обращались к его супруге Надежде Павловне, даме строгого вида, которую за глаза все звали «Эсперанцей». Правитель дел в канцелярии Н. А. Серлов, служивший со дня основания, был в курсе даже домашних дел учащихся. На пасху директор приглашал студентов, не уезжавших на каникулы к родным в провинцию, к себе в гости. Их ждало у него обильное угощение после домашнего музицирования и неизбежное лото. Почему Мейерхольд избрал именно филармоническое училище, а не императорское, существовавшее при его любимом Малом театре? Может быть, потому, что еще свежо было впечатление от провала Кати Мунт? Или потому, что его тогдашний любимец М. П. Садовский оставил преподавание, а вместо него пришел А. П. Ленский, которого Мейерхольд оценил в полную меру только позднее, в свою вторую московскую зиму? Или оттого, что он уже был наслышан от Кати Мунт о достоинствах преподавания В. И. Немировича-Данченко? Или потому, что считалось, что в Филармонию почему-то легче поступить, что подтверждалось как будто опытом и Кати Мунт, и других (в том числе и опытом О. Л. Книппер, тоже не принятой в императорское училище)? Или просто-напросто потому, что здесь уже учился близкий, родной человек? Скорее всего, не какое-нибудь одно из этих обстоятельств, а совокупность всех предопределила его выбор. А это, в свою очередь, предопределило то, что по окончании училища он оказался в числе основателей молодого Художественного театра и стал учеником Станиславского, то есть попал в самый центр реформаторского движения в русском театре и получил в нем ту энергию исходного первоначального движения, которая в конечном счете определила весь его творческий и жизненный путь. Это нельзя считать слепой удачей или стечением обстоятельств. Это был сознательный, долго обдумывавшийся выбор, которому предшествовали разнообразные сомнения. И, вероятно, если бы у него перед этим не было бездеятельного и с внешней стороны пустого университетского года, когда он осматривался в Москве и проверял свои вкусы и влечения на лучших образцах, а приехал бы он поступать в театральную школу прямо с гимназической парты,— то этот выбор и все дальнейшее могли бы быть иными. А то, что он тогда считал своей неудачей и потерянным временем, в ретроспективной оценке выглядит совсем иначе. Экстраординарное принятие сразу на второй курс имело еще одно решающее последствие. Оно как бы задало новый, убыстренный темп всей его жизни. С этого дня он живет не теряя ни одного часа, и этот удивительный запал он сохранил до самых последних лет. И — еще один парадокс — лентяй и систематический второгодник в представлении педагогов 2-й Пензенской гимназии, студент, манкирующий посещением лекций, если ему не по душе профессор,— в Филармонии он оказался самым трудолюбивым, самым энергичным и старательным, не знающим утомления и апатии учеником. Много лет спустя он сказал однажды, что, как бывает талант к учительству, так может быть и талант ученичества. Можно спорить, был ли у него талант первого рода, но талантом ученичества он обладал в редчайшей степени, он берег его в себе и не давал ему угаснуть и в те годы, когда у него самого уже появились ученики, а имя его стало известным. Среди своих учителей он называл не только В. И. Немировича-Данченко и К. С. Станиславского, что было бы закономерно и естественно, но и многих из тех актеров, художников, музыкантов, поэтов, которых он встретил в юности и в зрелом возрасте, с которыми сотрудничал, так сказать, «на равных», хотя многие из них были значительно моложе его. Называл он своими учителями и любимых им актеров Малого театра, которых он смотрел с галерки, и даже не любившего его (и сам Мейерхольд сложно относился к нему) Шаляпина. Фермент ученичества Мейерхольд всегда считал главным признаком творческого человека. В самом себе он любил вечного ученика, а в роль учителя он, скорее, играл, когда пришел соответствующий возраст. Талант ученичества в мейерхольдовском понимании — это не столько способность воспринимать и усваивать принесенное учителем, сколько умение активно брать. И он брал все, что ему казалось ценным, у всех, кто попадался на его пути. «Среди учащихся нашего курса,— вспоминала много лет спустя О. Л. Книппер,— появляется новый «ученик», который сразу приковывает мое внимание,— Вс. Э. Мейерхольд. Живо припоминаю его обаятельный облик, нервное подвижное лицо, вдумчивые глаза, непослушный характерный клок волос над умным, выразительным лбом, его сдержанность, почти даже сухость. При более близком знакомстве он поражал своей культурностью, острым умом, интеллигентностью всего существа». Когда Мейерхольд пришел в филармоническое училище, ему было двадцать два года: он уже женат и провел год в университете. С ним вместе на курсе учились и его будущие коллеги по Художественному театру: О. Л. Книппер, М. Г. Савицкая, А. Г. Загаров (Фессинг) и Катя Мунт. Катя Мунт моложе его на год, а Загаров на три года. А Книппер и Савицкая были значительно старше: им по двадцать восемь лет. В целом курс был не очень юн, и его руководитель В. И. Немирович-Данченко старше своих некоторых учеников всего на десять лет, а другой педагог, А. А. Федотов,— на пять. Не очень юные ученики и молодые руководители — эта комбинация оказалась счастливой. По общему признанию, курс за многие годы был самым выдающимся. Если бы он был иным, то, может быть, у Немировича-Данченко не нашлось бы мужества предложить Станиславскому поставить его в основание труппы нового театра, а в том, что курс оказался именно таким, большую роль сыграло присутствие на нем Мейерхольда. Взаимоотношения педагогов и учеников были, пользуясь модным термином, коммуникабельными: достигнуто предельное взаимопонимание. Преподаватели учились педагогике, обучая. Учебная программа изобреталась в процессе занятий. Педагогические приемы находились попутно. А для Немировича-Данченко его курс стал опытным полем режиссуры. В атмосфере этой живой и экспериментальной работы, напоминающей дух будущей «студийности» в позднейших молодых театрах — отпрысках Художественного театра, где был дан полный простор инициативе и энергии каждого ученика, Мейерхольд чувствовал себя превосходно. Позднее он расскажет об этом так:
Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 373; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |