Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Потерянный рай 5 страница




Самый нежный уголок сердца Марсии был отдан вьетнамцам — разумеется, северным. Даже когда несчастье произошло у нее под носом, в доме стариннейшего друга мужа, она ни на миг не смягчила свои политические пристрастия и горячую заинтересованность в международных делах. Это и привело Доун к подозрениям, которые — Швед точно знал — были ложными, потому что, хоть он и не мог поклясться, что верит в благородство Марсии, честность Барри была для него вне подозрений.

— Я не пущу ее на порог дома! Свинья, и та человечнее, чем она. Плевать, сколько там у нее дипломов, она ни в чем не разбирается и ничего не видит. В жизни не видела такой слепой, эгоистичной, отвратительной якобы интеллектуалки, и я не пущу ее к себе в дом!

— Хорошо, но мне трудно попросить Барри приехать без нее.

— Раз так, пусть не едет и Барри.

— Барри должен приехать. Я хочу, чтобы он приехал. Присутствие Барри значимо для отца. Он уверен, что Барри приедет. И вспомни, Доун, это ведь Барри отвел меня к Шевицу.

— Но эта женщина спрятала у себя Мерри. Ты что, не понимаешь? Именно к ним Мерри поехала. В Нью-Йорк — и к ним. Они ее спрятали! Ведь кто-то же должен был сделать это. Террористка в ее доме. Это же привело ее в восторг. И она спрятала ее от нас, спрятала от родителей, когда девочка так нуждалась в родителях. Марсия Уманофф, и никто другой, направила ее в подполье.

— Мерри не нравилось оставаться у них даже раньше. Она ночевала у Барри всего два раза. Именно так. На третий раз она там не объявилась. Ты, наверное, не помнишь. Она пошла куда-то в другое место и больше уже не общалась с Барри и Марсией.

— Нет, Сеймур, это сделала Марсия. У кого еще столько связей? Изумительный преподобный Икс, изумительный преподобный Игрек, пятнающие кровью списки призывников. Она в таких чудесных отношениях с этими выступающими против войны священниками, они такие неразлучные друзья, но дело в том, что они не священники, Сеймур! Священники — не прогрессивно-либеральные мыслители. Будучи таковыми, они не приняли бы сан. Потому что священники не должны так поступать, так же как не должны прекращать молиться за мальчиков, которых отправили туда, за море. Ей нравится в этих священниках, что они не священники. Она так в них влюблена не потому, что они служат Церкви, а потому что они совершают то, что, по ее понятиям, подтачивает Церковь. Выходят за рамки Церкви, за границы той роли, которую надлежит исполнять священникам. Ей жутко нравится, что эти священники ломают то, на чем выросли я и такие, как я. Вот что пленяет эту толстую суку. Я ненавижу ее! Ненавижу до печенок!

— Прекрасно. Я все понимаю. Ненавидь ее сколько угодно. Но не за то, чего она не делала. Она не делала этого, Доун. Ты сходишь с ума от предположений, которые не соответствуют истине.

Они действительно не соответствовали. Не Марсия спрятала у себя Мерри. Марсия ограничивалась разговорами, всегда ограничивалась одними лишь разговорами — бессмысленными, показными разговорами, потоком слов, единственной целью которых было скандально заявить о себе, непримиримыми, агрессивными словами, едва ли доказывающими что-либо, кроме интеллектуальных притязаний Марсии и ее нелепой убежденности, что, размахивая ими, она доказывает независимость своих мнений. Но приютила Мерри Шейла Зальцман, психотерапевт из Морристауна. Хорошенькая, благожелательная, с мягким голосом, она какое-то время давала Мерри столько надежд и уверенности, вела ее за собой, предлагая массу «стратегий», способных перехитрить ее дефект речи, и, вытеснив Одри Хёпберн, стала ее кумиром. В те месяцы, когда Доун сидела на успокоительных, возвращалась из больницы и снова попадала туда, в те месяцы, пока Шейла и Швед вдруг забыли об ответственности как главной основе их жизней, в те месяцы, пока эти люди, любящие порядок и морально устойчивые, еще не сумели заставить себя покончить с тем, что могло угрожать такой ценности, как стабильность, Шейла Зальцман была любовницей Шведа — первой и последней его любовницей.

Любовница. Наиболее странная для Шведа составляющая жизни — неподходящая, невероятная, даже смешная. «Любовнице» не было места в незапятнанной матрице этой жизни. И все-таки: в течение четырех месяцев после исчезновения Мерри Шейла играла в ней именно эту роль.

 

Разговор за обедом шел об Уотергейте и «Глубокой глотке». Все, кроме родителей Шведа и Оркаттов, видели этот запрещенный к широкому показу фильм с молодой порнозвездой Линдой Лавлейс в главной роли. Картину крутили уже не только в специальных «кинотеатрах для взрослых», но и в обычных киношках по всему штату Джерси.

— Больше всего меня удивляет, — сказал Шелли Зальцман, — что тот самый электорат, который бурно голосует за президента и вице-президента из республиканских политиков, претендующих на роль строгих блюстителей нравственности, бьет кассовые рекорды, чтобы посмотреть фильм, подробно смакующий сцены орального секса.

— Может быть, голосуют не те, кто ходит на этот фильм, — предположила Доун.

— А ходят кто — сторонники Макговерна? — спросила Марсия.

— Если речь о сидящих за этим столом, то да, — ответила Доун, с самого начала обеда едва сдерживавшая ярость, кипевшую в ней против этой женщины.

— Послушайте, мне совершенно непонятно, какая связь между такими разными вещами, — заявил отец Шведа. — Кроме того, я совершенно не понимаю, зачем вы все тратите деньги, чтобы смотреть заведомую гадость. Ведь это гадость, так, Советник? — сказал он, обращаясь к Барри за поддержкой.

— Можно сказать, что и гадость, — ответил Барри.

— Тогда зачем же вы впускаете ее в свою жизнь?

— Она сама просачивается, мистер Лейвоу, не спрашивая, нравится нам это или нет, — с приятной улыбкой объяснил Оркатт. — Все, существующее в мире, так или этак к нам просачивается. А в мире, хоть, может быть, вы об этом не слышали, многое изменилось.

— Нет, сэр, я слышал. Ведь я из отбросившего копыта Ньюарка. И слышал больше, чем хотел бы услышать. Сами смотрите: сначала делами в городе начали заправлять ирландцы, потом итальянцы, теперь подбираются негры. Меня это не касается. Я ничего не имею против. Черные дождались своей очереди и дотянулись до кубышки? Слушайте, я не вчера родился. Коррупция в Ньюарке — часть игры. Новое — это, во-первых, расовая проблема и, во-вторых, налоги. Суммируйте это с коррупцией — и вот она, проблема. Семь долларов и семьдесят шесть центов. Вот какова налоговая ставка в городе Ньюарке. Неважно, богатый вы или бедный, я утверждаю: при таких ставках вы не сможете удержаться в бизнесе. «Дженерал электрик» выехала уже в 1953-м. Кроме «ДЭ», «Уэстингхауса», «Брайерс» с бульвара Раймонд, «Целлулоида» — все прикрыли свое производство в городе. Все они были крупными предприятиями, и все выехали еще до волнений, до появления расовой ненависти. Расовые проблемы — это последний штрих. Улицы не убирают. Сгоревшие автомобили не вывозят. Незаконный захват брошенных домов. Пожары в брошенных домах. Безработица. Грязь. Бедность. Грязи все больше. Бедность все безнадежнее. Закрытие школ. Кошмар в школах. На всех углах болтаются бездельничающие подростки. Эти бездельники промышляют наркотиками. Эти бездельники рады ввязаться в любую историю. Программы по урегулированию! Я вас умоляю, не будем об этих программах. Полиция смотрит сквозь пальцы. Любая зараза, любые болезни. «Сеймур, пора выезжать, — сказал я сыну летом 1964 года, — слышишь меня? Выезжай!» Но он не послушался. «Петерсон, Элизабет, Джерси-Сити на грани взрыва. Только слепой не видит, кто на очереди. Следующим взлетит Ньюарк, — сказал я ему. — Я тебя первого предупреждаю об этом. Произойдет все летом 1967 года». Именно так я предсказывал. Ведь так, Сеймур? Предсказал с точностью чуть не до дня.

— Это верно, — подтвердил Швед.

— Все производство в Ньюарке рухнуло. Сам Ньюарк рухнул. В Вашингтоне, Лос-Анджелесе, Детройте волнения были даже и посильнее. Но помяните мои слова: этому городу не суждено оправиться. Не сможет. И что же перчатки? Производство перчаток в Америке? Капут. Тоже рухнуло. И только мой сын продолжает висеть на ниточке. Пройдет лет пять, и кроме государственных заказов в Америке не будут шить ни одной пары перчаток. И в Пуэрто-Рико не будут. Крепкие парни уже шуруют на Филиппинах. На очереди Индия. Потом Индонезия, Пакистан, Бангладеш. Вот увидите: во всех этих уголках мира будут производить перчатки, но только не здесь. Причем нас всех прикончили не только профсоюзы. Конечно, они не слишком понимали, что творят, но и предприниматели не понимали. «Не буду платить этим сукиным детям лишние пять центов в час» — и вот они уже разъезжают на кадиллаках и проводят зиму во Флориде. Да, множество предпринимателей не умело рассуждать здраво. А профсоюзы не учитывали заморской конкуренции, выдвигали жесткие требования, снижали доходность и в результате, как я это ясно вижу, ускорили переезд перчаточной промышленности. Профсоюзные требования по повышению расценок заставили почти всех либо выйти из бизнеса, либо вывезти его из страны. В тридцатых мощную конкуренцию составляли Чехословакия, Австрия, Италия. Потом наступила война и спасла нас. Правительственные заказы. Интендантское управление закупило семьдесят семь миллионов пар перчаток. Перчаточники разбогатели. Но война кончилась, и сразу же, хотя вроде бы все еще шло хорошо, подступило начало конца. Наше падение было предрешено невозможностью конкурировать с заграницей. Мы сами его ускорили неразумностью действий обеих сторон — и предпринимателей, и рабочих. Но независимо ни от чего мы были обречены. Единственное, что остановило бы процесс — я за это не ратую: не думаю, что можно прекратить мировую торговлю и не думаю даже, что надо пытаться, — но все-таки единственное, что остановило бы, — это таможенные барьеры, увеличение пошлины с пяти до тридцати, а то и до сорока процентов…

— Лу, — сказала ему жена, — при чем тут все это, когда речь о фильме?

— О фильме? Обо всех этих мерзких фильмах? На самом-то деле ничего тут нет нового. У нас был карточный клуб… помнишь, давным-давно — «Клуб пятничного вечера»? И был один парень, бизнесмен, что-то связанное с электричеством. Может быть, помнишь, Сеймур, такого Эйба Сакса?

— Конечно, — ответил Швед.

— Так вот, неприятно говорить это, но он держал дома всякие фильмы такого рода. Их было сколько угодно. На Малбери-стрит, куда мы приходили с детишками полакомиться китайской кухней, был зал, торговавший спиртным, и, зайдя туда, можно было купить любой порнухи. Но знаешь, что я скажу? Я посмотрел ее минут пять и вернулся в кухню, и, рад отметить, то же самое сделал мой друг, ныне уже покойный, отличный парень, закройщик перчаток, память подводит — не вспомнить его имени…

— Эл Хаберман, — подсказала жена.

— Точно. Мы с ним целый час сидели вдвоем и играли в джин, пока там в гостиной стоял шум и гвалт вокруг всей этой непристойности и ах-ах зажигательных кадров. Для меня это был счастливый момент. Прошло тридцать-сорок лет, а я все еще помню, как сидел с Элом Хаберманом и играл в карты, пока эти болваны в гостиной пускали слюни.

С какого-то момента он рассказывал это, обращаясь исключительно к Оркатту. Несмотря на сидевшую по правую руку от него абсолютно пьяную женщину, несмотря на уверенность в превосходстве еврейской мудрости, возможность беспутства среди «благородных» белых казалась ему особенно немыслимой, а следовательно, Оркатт должен был сочувствовать его нападкам на пошлость больше, чем все остальные сидящие за столом. Такие, как он, должны нести ответственность за контроль над ситуацией. Они были первыми, кто вступил на эту землю. Разве не так? Они установили правила, которым подчинились прибывшие позже. Оркатт должен быть восхищен тем, что он вышел в кухню и спокойно играл там в джин, пока силы добра не взяли наконец верх над силами зла и впечатление от того грязного фильма не растворилось в воздухе далекого 1935 года.

— К сожалению, должен сказать, мистер Лейвоу, что теперь это уже не остановишь игрой в карты, — возразил Оркатт. — Этот способ воздействия потерял свою силу.

— Что не остановишь? — спросил Лу Лейвоу.

— То, о чем вы говорите. Вседозволенность. Неестественным образом превратившуюся в идеологию. Непрерывный протест. Было время, когда вы могли просто сделать шаг в сторону и этим выразить свою позицию. В вашем случае обыкновенная игра в карты уже свидетельствовала о позиции. Но в наши дни все труднее укрыться в спокойной бухте. Изломанность вытесняет привычки, которые всегда были дороги людям этой страны. Демонстрировать то, что они называют «скованностью», сегодня так же стыдно, как когда-то было стыдно демонстрировать разнузданность.

— Это верно, да, это верно. Но позвольте я расскажу об Эле Хабермане. Вам хочется поговорить о былом стиле поведения, о том, как он проявлялся, так давайте поговорим об Эле. Он был прекрасный парень, Эл, красавец. Разбогател, раскраивая перчатки. В те дни это было возможно. Если у мужа с женой было достаточно амбиций, они могли раздобыть несколько шкур и начать мастерить из них перчатки. В конце концов обзавелись маленькой мастерской с двумя закройщиками и двумя швеями. Умели сшить перчатки, отутюжить их и продать. Все это было доходно, они были сами себе хозяева, умели работать шестьдесят часов в неделю. Тогда, в те давние времена, когда заработок у Генри Форда достигал неслыханной суммы доллар в день, хороший закройщик вырабатывал пять долларов в день. Однако не забывайте, в то время чуть ли не у любой женщины было двадцать — двадцать пять пар перчаток. Это считалось нормой. К каждому платью или костюму свои перчатки. Разных цветов, разных фасонов, разной длины — и в результате целый перчаточный гардероб. В те дни можно было нередко увидеть, как женщина два-три часа выбирает себе в магазине перчатки: примеряет по очереди тридцать пар, а продавщица, прежде чем предложить новый цвет, каждый раз моет руки в раковине, установленной за прилавком. Дамские лайковые перчатки были от четвертого размера до восьми с половиной, и каждый размер делился еще на четыре четверти. Раскройка перчаток — ремесло удивительное, было, во всяком случае. Теперь про все нужно говорить «было». Такой раскройщик, как Эл, всегда работал в рубашке с галстуком. В те времена все так работали. И можно было продолжать работать и в семьдесят пять, и в восемьдесят. Иногда начинали, как Эл, в пятнадцать лет и даже раньше и могли продолжать работать до восьмидесяти. Семьдесят — и за возраст-то не считалось. Кроме того, они могли работать и в выходные: в субботу и в воскресенье. Эти люди могли работать постоянно. Зарабатывали на учебу детям. Зарабатывали на красивые дома. Эл, например, мог так, в шутку, взять кусок кожи и сказать: «Что ты хотел бы получить, Лу, — номер восемь или номер девять длиной шестнадцать?» — и тут же, на глаз, без линейки точно их выкроить. Закройщик блистал, прямо как примадонна. Но теперь эта гордость профессией ушла в прошлое. Из тех, кто, работая на раскройном столе, мог одним махом вырезать перчатку о шестнадцати пуговицах, Эл Хаберман был, я думаю, последним во всей Америке. Да и вообще длинных перчаток больше нет. Это еще одно «было». Одно время вошли в моду шелковистые перчатки длиной в восемь пуговок, но к 1965 году и это закончилось. Мы начали обрезать длинные перчатки, превращать их в короткие, а из обрезанных манжет кроить новые пары. Прежде по всей длине вверх от шва в основании большого пальца через каждый дюйм шла пуговка, поэтому до сих пор, говоря о длине перчатки, мы продолжаем говорить о пуговках. Слава богу, в 1960 году Джеки Кеннеди начала появляться в маленьких перчатках до запястья, в перчатках до локтя, в перчатках выше локтя, в шляпках-«менингитках», и перчатки тут же, мгновенно опять вошли в моду. Первая леди перчаточной индустрии. Ее размер был шесть с половиной. Все, занятые в перчаточном производстве, молились на эту леди. Сама она все покупала в Париже. Но разве это имело значение? Нет, ведь она вернула к жизни женские нарядные перчатки. Но когда Кеннеди убили и Жаклин Кеннеди выехала из Белого дома, то это, да еще наступившая мода на мини-юбки прикончили элегантные женские перчатки. Убийство Джона Ф. Кеннеди и приход мини-юбок вместе нанесли дамским перчаткам непоправимый удар. Раньше перчатки были нужны круглый год. В прежние времена женщина никогда не выходила на улицу без перчаток — неважно, весна это была или даже лето. Теперь перчатки надевают, только когда холодно, когда садятся за руль мотоцикла, во время спортивных…

— Лу, — осторожно сказала жена, — никто ведь не говорит о…

— Пожалуйста, дай мне закончить. Дай мне договорить и не перебивай. Эл Хаберман очень любил читать. Никогда не учился в школе, но был запойным читателем. Его любимым писателем был сэр Вальтер Скотт. В одной из своих классических книг сэр Вальтер Скотт описывает спор между сапожником и перчаточником о том, чье мастерство выше. И перчаточник этот спор выигрывает. Знаете, что он говорит? «Твое дело, — говорит он сапожнику, — всего-навсего сделать варежку для ноги. Заботиться о каждом пальчике отдельно тебе не приходится». Сэр Вальтер Скотт был сыном перчаточника, так что не удивительно, что он именно так повернул этот спор. Вы не знали, что сэр Вальтер Скотт был сыном перчаточника? А знаете, кто еще был сыном перчаточника, кроме сэра Вальтера и моих сыновей? Уильям Шекспир. Отец Шекспира был перчаточником, не умевшим прочесть свое имя. А знаете, что говорит Ромео своей стоящей на балконе Джульетте? Все помнят «Ромео, Ромео, где ты, Ромео?» — но это говорит она. А что говорит Ромео? Я с тринадцати лет работаю на сыромятне, но знаю это — благодаря моему дорогому покойному другу Элу Хаберману. В семьдесят три он вышел из дома, поскользнулся, упал и сломал себе шею. Ужасно. Так вот, он рассказал мне, что говорит Ромео. Он говорит: «Как она льнет щекой к своей руке. Как я хотел бы быть ее перчаткой и прикоснуться к этой щечке!» Шекспир. Знаменитейший автор всех времен.

— Лу, дорогой мой, — снова мягко вмешалась Сильвия Лейвоу, — какое все это имеет отношение к тому, что мы обсуждали?

— Оставь, пожалуйста! — отмахнулся он раздраженно, даже не посмотрев в ее сторону. — А что до мистера Макгаверна, то это мне и совсем не понятно. Какая связь между мистером Макгаверном и этим грязным фильмом? Я голосовал за Макгаверна. Я агитировал за него в своем кондоминиуме. И если б вы знали, чего только я не наслушался от всех наших евреев, жужжащих, что Никсон сделал для Израиля и то и это, но я напомнил им, на случай если они забыли, что Гарри Трумэн поймал его в 1948 году на всяческих шахер-махерах, ну а теперь посмотрите на урожай, который приходится пожинать моим милым друзьям, голосовавшим за мистера фон Никсона и его штурмовиков. Я скажу вам, кто ходит на эти мерзкие фильмы: подонки, идиоты и подростки, за которыми не присматривают родители. А вот почему мой сын повел на этот фильм свою хорошенькую жену, я не пойму до самой могилы.

— Чтобы увидеть, как живет другая половина общества, — сказала Марсия.

— Моя невестка — леди. Такие вещи ей не интересны.

— Лу, — обратилась к нему жена, — кто-то смотрит на это иначе.

— Не могу в это поверить. Они интеллигентные и образованные люди.

— Вы слишком раздуваете значение интеллигентности, — сказала с легкой насмешкой Марсия. — Интеллигентность не уничтожает заложенного природой.

— Что? Интерес к таким фильмам заложен природой? Скажите, а что вы скажете детям, если они вас спросят об этом фильме? Скажете, что он чудный и увлекательный?

— Мне не понадобится что-либо говорить им. В наши дни дети не задают вопросов, а просто сами идут в кино.

Больше всего его, конечно, изумило, что эта ситуация «наших дней», похоже, совсем и не огорчала ее, преподавательницу, ячейку-преподавательницу, женщину, имеющую детей.

— Все же не думаю, что дети смотрят этот фильм, — сказал Шелли Зальцман, стремясь замять чреватый последствиями разговор и успокоить отца Шведа. — Подростки — да.

— И вы, доктор Зальцман, одобряете это?

Шелли невольно улыбнулся, услышав обращение, которого Лу Лейвоу неуклонно придерживался даже и после долгих лет знакомства. Шелли был бледным полноватым человеком с покатыми плечами, одетым в легкий костюм из полосатый ткани, с галстуком-бабочкой, — до предела загруженным работой семейным врачом с неизменно добродушным голосом. Эта бледность и рыхлость, старомодные очки в стальной оправе, плешь на макушке и круто вьющиеся белые завитки волос над ушами — все это непринужденное отсутствие лоска и глянца заставляло Шведа чувствовать себя особенно виноватым в течение тех четырех месяцев, пока продолжался его роман с Шейлой Зальцман… И все-таки это он, милейший д-р Зальцман, спрятал у себя в доме Мерри, спрятал не только от ФБР, но и от него, ее отца, человека, в котором она нуждалась больше всего на свете.

«А я, я стыдился своей тайны», — думал Швед, слушая, как Шелли объясняет его отцу:

— Мое одобрение или неодобрение никак не влияет на их походы в кино.

Когда Доун впервые заговорила о подтяжке в женевской клинике, о которой она прочитала в журнале «Бог», — о поездке к неизвестному доктору для непонятной процедуры, — Швед, никого не оповещая, созвонился с Шелли Зальцманом и съездил к нему в офис. Он уважал своего собственного семейного доктора, внимательного и знающего пожилого человека, который проконсультировал бы его, ответил на все вопросы и постарался бы ради Шведа отговорить Доун от этой идеи. Но вместо этого он позвонил Шелли и попросил разрешения приехать по поводу возникшей семейной проблемы. А приехав, сразу же осознал, что приехал, чтобы признаться — с опозданием на четыре года — в своем романе с Шейлой, сразу же после исчезновения Мерри. Когда Шелли спросил с улыбкой: «Ну, и чем я могу помочь?» — Швед с трудом удержался от ответа: «Прощением». И дальше, на протяжении всего разговора, открывая рот, он едва сдерживал желание во всем признаться, сказать: «Я пришел сюда не для разговора о подтяжке лица. Я пришел, потому что совершил то, чего нельзя было делать. Предал жену. Предал тебя. Предал себя». Но сказав это, он предал бы Шейлу. У него было ничуть не больше прав на признание ее мужу, чем у нее на признание его жене. Как бы ему ни хотелось избавиться от секрета, пятнавшего и тяготившего его, как бы ему ни казалось, что это признание принесет пользу, имел ли он право получить облегчение за счет Шейлы? За счет Шелли? И за счет Доун? Нет, существует такая вещь, как этические обязательства. Нет, он не может быть так безрассудно эгоистичен. Дешевый ход, предательский ход, и, возможно, результат, который он даст, будет недолговременным, — и все-таки каждый раз, собираясь заговорить, он испытывал мучительную потребность сказать этому добряку «я был любовником вашей жены» и получить от Шелли Зальцмана волшебное восстановление чувства устойчивости, которое Доун надеялась обрести в Женеве. Но вместо этого он рассказал о своих возражениях против подтяжки, перечислил все доводы и, к своему изумлению, услышал, что, по мнению Шелли, Доун, возможно, наткнулась на плодотворную идею. «Если она считает, что это поможет ей начать все заново, — сказал Шелли, — почему бы не дать ей шанс? Почему не дать ей возможности испробовать все шансы? Ведь в этом нет ничего плохого, Сеймур. Перед ней жизнь, а не пожизненное заключение. В подтяжке лица нет ничего аморального. То, что женщине хочется этого, не говорит о безнравственности. Она почерпнула эту идею из „Вог“? Но это не должно тебя отталкивать. Она нашла то, что искала. Ты даже представить себе не можешь, сколько женщин, прошедших через тяжелые испытания, приходят ко мне с той или иной жалобой, а на поверку выясняется, что на уме у них именно это: пластическая хирургия. Без всякой подсказки „Вог“. Эмоциональные и психологические факторы могут быть очень и очень серьезны. Не надо преуменьшать облегчение, которое обретают те, кто его обретает. Затрудняюсь сказать, что я понимаю действие этого механизма, не утверждаю, что он срабатывает всегда, но я многократно видел успех; это помогало женщинам, потерявшим мужей, женщинам, прошедшим через тяжелые заболевания… Судя по твоему лицу, ты мне не веришь». Но Швед лучше знал, что происходит с его лицом: на нем крупными буквами было написано «Шейла». «Согласен, — продолжал Шелли, — что это выглядит как чисто физическое воздействие на обстоятельства, имеющие глубокую эмоциональную природу, но для многих это уже оказалось верной стратегией выживания. И случай Доун может попасть в их число. Не думаю, что тебе следует становиться на пуританскую точку зрения. Если Доун серьезно настроена на подтяжку и если ты сможешь поехать с ней и помочь ей пройти сквозь это…» Ближе к вечеру Шелли позвонил Шведу на фабрику — у него уже были кое-какие сведения о докторе Ла Планте. «Уверен, у нас есть хирурги не хуже, но если хочется поехать в Швейцарию, оторваться от дома, пройти там, вдалеке, восстановительный период, то почему бы и нет? Этот Ла Плант специалист высшего класса». — «Шелли, спасибо за хлопоты», — сказал Швед, чувствуя себя на фоне этой отзывчивости еще большей свиньей… И все-таки именно этот человек в согласии с женой обеспечил Мерри убежище не только от ФБР, но и от собственных родителей. Более фантастического факта не придумать. В каких только масках люди не ходят! Я был уверен, что они на моей стороне. Но на моей стороне были только маски! А в течение четырех месяцев я и сам носил маску: перед ним, перед своей женой. Это было невыносимо, и я отправился к нему, чтобы во всем признаться. Поехал к нему сказать, что предавал его, и промолчал, чтобы не усугублять предательство, а он никогда даже не намекнул, как жестоко предал меня.

— Мое ободрение или неодобрение, — говорил Шелли, обращаясь к Лу Лейвоу, — никак не влияет на их походы в кино.

 

— Но вы же врач, — настаивал отец Шведа, — лицо уважаемое, заботящееся об этике, ответственное…

— Лу, — сказала его жена, — мне кажется, дорогой, что ты узурпировал разговор…

Пожалуйста, дай мне кончить, — ответил он и, обращаясь ко всем за столом, спросил: — В самом деле? Я узурпировал разговор?

— Ничуть, — заявила Марсия, дружески обнимая его за плечи. — Слушать, как вы витаете в облаках, одно удовольствие.

— Не понимаю, что вы хотите этим сказать.

— Что американские формы жизни существенно изменились с тех пор, как вы водили детей полакомиться китайской кухней, а Эл Хаберман занимался раскройкой перчаток в рубашке с галстуком.

— В самом деле? — обернулась к ней Доун. — Они действительно изменились? Нам об этом не сообщали, — и, поднявшись, она вышла в кухню. Там дежурили в ожидании указаний две девочки-старшеклассницы из местной школы, помогавшие — в дни, когда Лейвоу приглашали гостей к обеду, — подавать кушанья и уносить со стола посуду.

 

Марсия сидела по одну сторону от Лу Лейвоу, Джесси Оркатт — по другую. Перед Джесси стоял вновь наполненный стакан виски, которым она, судя по всему, умудрилась обзавестись в кухне, но он отодвинул его так, что ей было не дотянуться. Когда она попыталась встать, Лу не позволил. «Сидите, — строго сказал он. — Сидите и ешьте. Стакан вам не нужен. Нужно есть. Займитесь лучше тем, что на тарелке». Стоило ей шевельнуться на стуле, как он твердой ладонью прижимал ее руку к столу, напоминая, что она никуда не пойдет.

Двенадцать свечей горело в двух высоких керамических подсвечниках, и Шведу, сидевшему между матерью и Шейлой Зальцман, глаза обедающих — обманчиво, даже и глаза Марсии — казались в этом мягком свете исполненными глубокого понимания, бездонной доброты и тех оттенков чувств, которые все мы мечтаем видеть в своих друзьях. Благодаря тому месту, которое Шейла занимала в жизни его родителей, ее, как и Барри, ежегодно приглашали на обед в День труда. Когда Швед звонил во Флориду, отец очень редко прощался, не спросив перед этим: «А как там наша милая Шейла? Как поживает, что поделывает эта милочка?» «В ней столько достоинства, — без конца повторяла мать. — Такая утонченность. Разве она не еврейка, дорогой? Твой отец утверждает, что нет. И настаивает на этом».

Ему было непонятно, почему этот спор продолжался годами, но так или иначе вопрос о религиозных корнях блондинки Шейлы Зальцман составлял неотъемлемую часть жизни родителей. Для Доун, долгие годы старавшейся проявлять терпимость к его далеким от идеала родителям, как и он старался проявлять терпимость к ее далекой от идеала матери, это было самым необъяснимым из их странных пунктиков — и тем к тому же, что приводил ее в ярость (прежде всего, потому, что Доун понимала: в глазах ее подрастающей дочери Шейла обладала чем-то, чего не было у нее, Доун, и в результате Мерри доверяла своему врачу так, как уже не доверяла матери). «Что? Разве ты единственный еврей-блондин на свете?» — спрашивала у него Доун. «Все это никак не связано с ее внешностью, — объяснял Швед, — это связано с Мерри». — «Как связано с Мерри, еврейка она или нет?» — «Не знаю. Шейла была ее психотерапевтом. Они боготворят ее за все, что она сделала для Мерри». — «Но все-таки, скажем прямо, она не была ее матерью, а?» — «Они прекрасно это понимают, — спокойно отвечал Швед, — но ее профессионализм воспринимается ими как что-то вроде волшебства».

Именно так воспринимал его и он; причем не столько в тот период, когда Шейла была врачом Мерри, — тогда он разве что отмечал неожиданную сексапильность ее строгой сдержанности, — сколько после исчезновения Мерри и погружения жены во мрак горя.

Жестоко сброшенный со своей обжитой высотки, он ощутил жажду, источник которой был где-то в самой глубине его существа, жажду бездонную, толкнувшую его к решению, такому для него чуждому, что ему было даже не осознать всей невероятности происходящего. В спокойной вдумчивой женщине, которая научила Мерри естественнее воспринимать самое себя, выучила ее преодолевать речевую фобию и справляться с захлестывающими друг друга фразами, но при этом усилила ее детское чувство неподконтрольности, он почувствовал ту, которую хочет влить в свою жизнь. Мужчина, почти двадцать лет сохранявший верность жене, принял решение влюбиться безрассудно и коленопреклоненно. Прошло три месяца, прежде чем он осознал, что это ничего не решает, осознал, потому что Шейла объяснила ему это. Он получил не романтическую, а склонную к откровенности возлюбленную. Она спокойно объяснила ему, чем было на самом деле его безмерное обожание, рассказала, что с ней он был самим собой не больше, чем Доун, лежащая в психиатрической клинике, была настоящей Доун, рассказала, что им сейчас просто движет стремление к разрушению. Но он был в том состоянии, что еще продолжал предлагать ей бежать вместе в Понсе, где она выучит испанский и станет университетской преподавательницей по технике речевой терапии, а он превратит фабрику в Понсе в центр управления всем своим бизнесом, и жить они смогут на хорошо оборудованной гасиенде в горах, среди пальм, высоко над Карибским морем…




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 305; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.062 сек.