Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Потерянный рай 4 страница




Вместе с макетом в одну шестнадцатую натуральной величины Оркатт привез образцы нового прозрачного пластика, который хотел предложить для стен и крыши перехода к гаражу. Он понес их в кухню к Доун, и там они, требовательный клиент и изобретательный архитектор, в очередной раз пустились в дебаты по поводу плюсов и минусов прозрачного перехода (поначалу Оркатт хотел обшить его вагонкой, как и гараж) — Доун при этом мыла салат, резала помидоры, лущила две дюжины початков кукурузы, принесенных Оркаттом со своего огорода. А в это время позади дома на обращенной к холму веранде, с которой когда-то, в такие же августовские вечера, они любовались силуэтами своих коров на фоне буйных закатных красок, Швед готовил угли для барбекю. С ним рядом находились его отец и Джесси Оркатт, в последнее время редко появлявшаяся где-либо вместе с мужем и проходившая, по словам Доун, у которой Оркатт устало осведомился по телефону, не будут ли они против, если он приедет с женой, период «затишья перед маниакальной бурей».

Три сына и две дочери Оркаттов, все уже взрослые, жили и работали в Нью-Йорке, а в прошлом были пятью ребятишками, которым Джесси, по всеобщему мнению, была преданной матерью. Выпивать она начала после того, как дети уехали из дома; сначала для поднятия настроения, потом чтобы подавить тоску, а затем просто чтобы выпить. Но это сейчас, а когда две супружеские пары только познакомились, Шведа поразил именно здоровели вид Джесси: такая она была свежая — сразу видно, не любительница сидеть в четырех стенах, — такая жизнерадостная, и никакого притворства, никакой позы… Такой она казалась Шведу; его жена видела это, пожалуй, иначе.

Джесси была «богатой невестой» из Филадельфии, с манерами выпускницы пансиона благородных девиц; в дневное время, иногда и вечером, она ходила в заляпанных грязью бриджах, а свои шелковистые цвета соломы волосы заплетала в косы. С этими косами, с чистым, круглым, гладким лицом — за которым, сказала Доун, скрывается не мозг, а яблоко сорта «макинтош», — она походила на миннесотскую фермершу лет сорока, хотя, закручивая волосы наверх, делалась очень похожа на молоденького парнишку, как, впрочем, и на молоденькую девчушку. Швед и представить себе не мог, что в личности Джесси был какой-то изъян, который не дал ей спокойно плыть по течению, до старости оставаясь образцовой матерью и энергичной женой, способной превратить уборку осенних листьев в веселый праздник и задавать в День независимости пикники на лужайке у дома Оркаттов, на которые с превеликой охотой съезжалась вся округа. Ее характер Швед воображал себе тогда, как некую сложную смесь, в которой большая часть компонентов была токсична до крайности, до ужаса. Сердцевину же составляла уверенность в себе, которая в его воображении ассоциировалась с ее аккуратными, туго заплетенными косами.

Но вот и ее жизнь раскололась на «до» и «после». Сейчас на голове у нее был вечно всклокоченный седой пучок соломенных волос, а сама Джесси в пятьдесят четыре года представляла из себя старую, высохшую, истощенную алкоголичку, прячущую отвислый живот пьянчуги под бесформенными платьями фасона «мешок без выкройки». В тех случаях, когда она была в состоянии покинуть дом и общаться с людьми, говорила она только об одном — как «классно» она жила, пока не выпила свою первую рюмку спиртного, не впустила в голову всякие мысли, не заимела мужа, ребенка и не научилась страшно радоваться тому, что была надежным человеком, на которого можно положиться (в его глазах, она определенно радовалась).

То, что люди — существа многосложные, не было сюрпризом для Шведа и не очень шокировало, когда подтверждалось вновь и вновь. Удивляло другое: ему казалось, что у некоторых людей раньше времени выходили запасы духовного материала, из которого они были сделаны, что люди исчерпывали сами себя и, опустошенные, превращались в индивидуумов того сорта, к которому когда-то сами испытывали жалость. Как будто, хотя их жизнь богата и полна, они втайне сами себе противны и ждут не дождутся, когда их оставит умственное и физическое здоровье, а также всякое чувство сообразности, и они смогут отдаться своему другому, истинному своему «я» — «я» неудачников, полностью сбитых с толку. Как будто бы жить в ладу с миром — это случайное состояние, которое иногда настигает отдельных молодых счастливцев, но вообще человеческим существам органически не свойственно. Как странно. И как странно было ему думать, что, наверное, он сам, всегда считавший себя везучим членом неисчислимого братства нормальных, не враждебных миру людей, на самом-то деле представляет собой аномалию, «постороннего» в реальной жизни — именно потому, что так прочно укоренен.

— У нас был дом под Паоли, — рассказывала Джесси его отцу. — И там была масса всяких животных. Когда мне было семь, кто-то из родственников сделал мне чудный подарок — пони с повозкой. И после этого меня уже было не остановить. Я обожала лошадей. Я всю жизнь ездила верхом. Участвовала в выставках и охотилась. В школе в Виргинии принимала участие в охоте с приманкой.

— Постойте-постойте, — остановил ее Лу Лейвоу. — Тпру! Что такое охота с приманкой? Попридержите коней, миссис Оркатт. Я всего лишь простой парень из Ньюарка.

Она поджала губы, когда он назвал ее «миссис Оркатт», по-видимому, недовольная тем, что он обратился к ней как бы «снизу вверх», подчеркивая социальную дистанцию между ними. Отчасти, Швед знал, отец действительно по этой причине назвал ее «миссис Оркатт». Но разделяло их также и выразившееся в словах «миссис Оркатт» презрительное отношение Лу Лейвоу к ее пьянству, к третьей порции виски с водой за час и к четвертой по счету сигарете, которая догорала в ее дрожащих пальцах. Его удивляло, что она не могла держать себя в руках; его всегда поражали те, кто не мог держать себя в руках, но особенно пьющие гои. Демон пьянства сидел во всех гоях. «Большие шишки, — говорил он, — президенты компаний, а сами как индейцы с их любовью к огненной воде».

— Ради бога, зовите меня Джесси, — сказала она с деланой улыбкой, которая смогла замаскировать, по подсчетам Шведа, процентов десять, не более, испытываемого ею сейчас мучительного сожаления. Лучше бы она осталась дома и сидела с собаками и со своей бутылкой виски перед телевизором, чем (смешно — на что она надеялась?) идти, как порядочная, в гости с мужем. Дома на столике у телевизора рядом с бутылкой стоял телефон, и в ее власти было, протянув руку и поставив стакан, поднять трубку и набрать номер; хотя бы и неодетая, она могла, избежав ужаса личной встречи, сказать знакомым, как она их любит. Бывало, она месяцами никому не звонила, а потом вдруг позвонит три раза за вечер, когда люди уже лежат в постели. «Сеймур, я звоню, чтобы сказать, как ты мне симпатичен». — «Спасибо, Джесси. Ты мне тоже симпатична». — «Правда?» — «Ну конечно. Ты же знаешь». — «Да, Сеймур, ты мне нравишься. Всегда нравился. Ты знаешь, что ты мне нравился?» — «Да». — «Я всегда восхищалась тобой. И Билл тоже. Мы всегда восхищались тобой и любили тебя. И Доун нам нравится». — «Ты нам тоже нравишься, Джесси». Вечером в день взрыва, вернее, около полуночи, после того как фотографию Мерри показали по телевизору и вся Америка узнала, что накануне она сказала кому-то в школе, что Олд-Римрок ожидает большой сюрприз, Джесси попыталась дойти до Лейвоу (пешком три мили), но в темноте на ухабистой проселочной дороге подвернула ногу и два часа пролежала на земле, и ее чуть не переехал грузовик.

— Хорошо, друг мой Джесси. Ну, просвети же меня. Что такое охота с приманкой? — Нельзя сказать, что отец не старался ладить с людьми. Раз дети пригласили ее в гости, он будет с ней дружелюбен, как бы его ни раздражали эти сигареты, виски, нечесаные волосы, сбитые туфли и мешковатое платье, скрывающее оставленное в небрежении тело, как бы ни отвращал тот факт, что она растранжирила все предоставленные ей жизнью дары и превратилась в сплошное позорище.

— Охота с приманкой — это охота, но только не на лису. Всадник скачет впереди вас и тянет на веревке мешок… с чем-нибудь вонючим. Это создает дух охоты. Гончие идут по следу. На пути охотников, вроде как на спортивной дистанции, ставят огромные, высокие препятствия. Безумно интересно. Скачешь очень быстро. Высоченные навалы из сучьев. Восемь, десять футов шириной, а поверху — перекладина. Здорово. Устраивается много скачек, масса отличных наездников и просто людей приезжает в эти места поскакать. Страшно интересно.

Шведу казалось, что она пытается немного замаскировать смущение. В самом деле непросто: подвыпившая болтушка, в гостях у приличных людей, а тут еще отец шутя подначивает (я, дескать, темнота, ничего не знаю), и это сбивает с толку, слова разъезжаются, но каждая неудача приводит к новой попытке заставить свои губы говорить четко и ясно, сказать что-то похожее на звонкое «Папочка!», вырвавшееся из-под тряпки, завешивающей рот его дочери-джайны.

Ему не надо было отрывать глаз от ярких углей, которые он при помощи щипцов складывал в пирамиду, — он и не глядя на отца знал, что тот думает. Интересно им, видите ли, думал его отец. Что это с ними? Какой такой интерес? Что там интересного? Что там страшно интересного? С тех пор, как сын приобрел дом и сотню акров земли за сорок миль к западу от Кер-авеню, отец часто спрашивал себя, как и сейчас: почему он хочет жить с этими людьми? Пусть бы и без пьянства — они и трезвые не лучше. Они через две минуты наскучили бы мне до смерти.

У его жены были к ним одни претензии, у отца — другие.

— Во всяком случае, — говорила Джесси, делая круговые движения рукой с зажатой в ней сигаретой, как будто пытаясь привести свою речь к некоему заключению, — именно поэтому я поехала в школу с лошадью.

— Поехала в школу с лошадью?

И опять она нервно поджала губы — оттого, наверное, что этот старик, который думает, что своими расспросами помогает ей выпутаться, погоняет ее слишком быстро, и неминуемая катастрофа, по всему чувствуется, наступит еще скорее, чем обычно.

— Да. Мы с ней ехали на одном поезде, — объяснила она. — Так удачно, правда?

И, к удивлению обоих Лейвоу, она, словно и не было у нее никаких серьезных проблем, а претензии к пьющим людям, которые иногда проявляют противные самодовольные трезвенники, бредовы и смехотворны, вдруг кокетливым жестом прижала ладонь к щеке Лу Лейвоу.

— Извини, я не понимаю, как ты попала на поезд с лошадью. Она была большая?

— В те времена лошади ездили на лошадиных платформах.

— Ага, — сказал мистер Лейвоу, и это прозвучало так, словно наконец-то он освободился от всю жизнь мучившего его любопытства по поводу представления гоя о радостях жизни.

Он отнял ее ладонь от своей щеки и крепко сжал обеими руками, как будто через нее хотел втиснуть в Джесси все, что знал о смысле жизни и что сама Джесси, похоже, подзабыла. Джесси между тем, под действием все той же силы, которая, не разбирая дороги, тянула ее и к концу вечера столкнула в пропасть унижения, продолжала лепетать:

— Они все уезжали, забирали с собой причиндалы для поло, все ехали на юг в зимнем поезде. Поезд ехал до Филадельфии. Я поставила лошадь на платформу за два вагона впереди от своего, помахала семье ручкой на прощание, и это было здорово.

— Сколько тебе было лет?

— Тринадцать. Я совсем не скучала, все было просто великолепно, отлично, потрясающе, — тут она начала всхлипывать, — здорово.

«Тринадцать, — думал его отец, — какая-то пигалица — пишерке, а уже машет семье ручкой. В чем дело? Что с ними? Какого черта ты машешь семье ручкой на прощание в тринадцать лет? Немудрено, что сейчас ты пьяница, чистая тикер».

Но сказал он другое:

— Ничего, можно и поплакать. Здесь же твои друзья.

И, преодолев гадливость, взял у нее из руки стакан, из другой — только что зажженную сигарету и обнял ее, чего она, возможно, и жаждала всю дорогу.

— Опять мне выступать в роли папаши, — тихо сказал он, а она ничего не могла сказать, только плакала.

Он держал ее в своих объятиях и покачивал, отец Шведа, которого она в единственную их предыдущую встречу лет пятнадцать назад, на Четвертое июля, во время пикника на лужайке перед домом Оркаттов, пыталась заинтересовать стрельбой по тарелкам — еще одной забавой, которую Лу Лейвоу никак не мог постичь своим еврейским умом. Нажимать на курок и стрелять развлечения ради? Не иначе как они свихнутые, мешуге.

В тот день, проезжая мимо конгрегациональной церкви по дороге домой, они увидели самодельное объявление: «Продаются палатки. Дешево», и Мерри тут же загорелась и стала упрашивать Шведа купить ей палатку.

Если Джесси позволено на плече у его отца оплакивать тот факт, что в тринадцать лет она «помахала ручкой на прощание» своей семье, что в тринадцать лет ее отправили из дома совсем одну, только с лошадью, то почему у Шведа от этого воспоминания о своей джайне в шестилетнем возрасте — «Папочка! Ну давай остановимся, тут продают па-па-палатки!» — не могли навернуться на глаза слезы?

Решив спросить у Оркатта, привычного к выходкам жены, что можно для нее сделать, и просто стремясь немного побыть одному, потому что вдруг ощутил всю тяжесть своего положения, мысль о котором всеми силами старался отогнать от себя хотя бы до тех пор, пока не разойдутся гости, — положения отца, чья дочь не просто погубила (в общем, по нечаянности) одного человека, а недрогнувшей рукой, во имя истины и справедливости убила потом еще троих, отреклась от всего, чему учили ее отец с матерью, и дошла до отказа от самого цивилизованного существования, начинавшегося с чистоты тела и опирающегося на здравый рассудок, Швед оставил на время отца и Джесси и пошел вокруг дома, к задней двери кухни, за Оркаттом. Через дверное стекло он увидел лежащую на столе пачку рисунков Оркатта — наверное, новые эскизы вызывающей столько проблем галереи, — а потом вдруг увидел и его самого.

На Оркатте были малиновые льняные штаны и свободная, навыпуск, гавайская рубашка с яркими тропическими цветами, которую правильнее всего было обозначить словечком «кричащая», охотно употребляемым Сильвией Лейвоу для любой безвкусной одежды. Доун утверждала, что такой «прикид» был неотъемлемой составляющей того образа суперсамоуверенного Оркатта, который когда-то вогнал Доун в такой, теперь казавшийся смешным, трепет. По интерпретации Доун, в которой Шведу вновь послышалась нотка не совсем изжитого старого комплекса, этими гавайскими рубашками Оркатт говорил миру простую вещь: я Уильям Оркатт Третий и могу позволить себе носить то, что здешняя публика надеть не осмелится. «Чем выше ставишь себя в избранном обществе округа Моррис, — говорила Доун, — тем ярче позволяешь себе одеваться. Гавайская рубашка, — насмешливо улыбнулась она, — это экстрим аристократии, шутовской наряд белой кости. Насколько я поняла, живя здесь, даже Уильямы Оркатты Третьи иногда вдруг испытывают желание немного покуражиться».

Год назад отец Шведа сказал примерно то же самое: «Вот что я заметил. Не успеет лето наступить, как эти богатые гои, эти скромные, приличные люди выряжаются в самые немыслимые одеяния». Швед тогда засмеялся. «Одна из их привилегий», — сказал он, солидаризуясь с Доун. «Привилегия? — спросил Лу Лейвоу и засмеялся вместе с сыном. — Может быть. И все же отдадим должное этому гою — надо быть смелым человеком, чтобы появляться на людях в таких штанах и рубахах».

Увидев крупного, осанистого Оркатта в таком костюме, вы, как и Швед, удивились бы, увидев на его живописных полотнах одни лишь стертые и размытые краски. Человек, неискушенный в абстрактном искусстве, — такой, каким, по словам Доун, был Швед, — легко вообразил бы, что художник, расхаживающий в этих ярких рубашках, будет писать другие картины: например, что-то вроде изображения Луиса Фирпо, одним ударом посылающего Джека Демпси за пределы ринга во втором раунде матча на старом стадионе «Поло Граундз». Очевидно, однако, что мотивы художественного творчества и его приемы находятся за пределами понимания Шведа Лейвоу. На его взгляд, вся творческая энергия этого типа уходила в «свисток»: щеголять в таких нарядах — вот все, на что он был способен по части дерзости, яркости, бунтарства; может быть, разочарование и отчаяние тоже выливались у него в ношение этих рубашек.

Нет, кажется, в «свисток» уходила не вся энергия. Швед стоял на широкой гранитной ступени и смотрел через дверь. Почему он не открыл ее, не прошел прямо в собственную кухню и не сообщил Оркатту, что Джесси нуждается в помощи мужа? Потому что увидел, как Оркатт наклоняется над Доун, занятой лущением кукурузного початка у раковины. В первый момент Шведу показалось, что Оркатт учит Доун, хотя она и сама умеет, лущить кукурузу: он стоял сзади и, накрыв ее руки своими, помогал ей освоить навыки чистого удаления листьев и шелковистых нитей с початков. Но если он только помогает ей чистить кукурузу, то почему его бедра и ягодицы ходуном ходят под колоколом этой вульгарной рубашки? Почему щека Оркатта прижимается к ее щеке? И почему Доун приговаривает — насколько можно прочитать по губам — «не здесь, не здесь…»? Почему не здесь чистить кукурузу? Где же еще? Через мгновение он понял, во-первых, что они не просто вместе чистят початки, а во-вторых, что не вся его энергия и дерзость, не все бунтарство, разочарование и отчаяние, подтачивающие традиционную родовую выносливость, находят выход в любви к гавайским рубашкам.

Так вот почему она всегда ссорится с Оркаттом — просто сбивает меня со следа! Язвит по поводу его бесчувственности, по поводу его происхождения, по поводу его показного дружелюбия — шельмует его всякий раз, когда мы с ней собираемся в постель. Раз она так говорит, значит, она влюблена в него — это ясно и не может быть иначе. Измена дому никогда не относилась к дому — это была просто измена. «Думаю, бедная жена начала пить не без причины. Он всегда очень сдержан. Так стремится быть вежливым, — говорила Доун, — так выставляет напоказ все эти принстонские манеры. Хочет всегда оставаться в рамках. Культивирует барскую ласковость. Живет на проценты с семейного прошлого. И в половине случаев его тут просто нет, а вместо него пустота».

Но сейчас Оркатт был здесь, прямо за дверью. Перед тем как стремительно вернуться на террасу, к румянившемуся над огнем мясу, Швед увидел — и вряд ли это был обман зрения, — как Оркатт вставлял себя точно туда, куда собирался попасть, и, выдыхая «тут! тут! тут!», сообщал Доун, как продвигается дело. На этот раз он, судя по всему, себя не сдерживал.

За столом — накрыто на свежем воздухе, на веранде за домом, а темнеет так медленно, что Шведу кажется, будто вечер замер, застыл и больше уже, как ни грустно, ничто не сдвинется с места, ничто никогда не случится и ничто не откроет гроб, вытесанный из времени, и не выпустит его из этого гроба, — за столом кроме членов семьи присутствует чета Уманофф, Барри и Марсия, и Зальцманы, Шейла и Шелли. Считанные часы прошли с момента, когда Швед узнал, что после взрыва бомбы Мерри прятала у себя ее психотерапевт Шейла Зальцман. Зальцманы не рассказывали ему об этом. А ведь если б они это сделали — позвонили, как только она у них появилась, выполнили свой долг, то… Мысль повисает в воздухе. Если представить себе все то, чего можно было избежать, не стань она лицом, скрывающимся от закона… Но и эта мысль повисает. Он сидит за столом, внутренне сжавшись — скованный, выбитый из колеи, зажатый, лишенный того благодатного дара открытости и жизнерадостности, выданного ему в награду за гипероптимизм. Сопутствовавшая ему на протяжении всей жизни активность бизнесмена, атлета, солдата морской пехоты США никак не подготовила его к роли пленника, навечно заключенного в ящик, лишенного права думать о том, что сталось с дочкой, о помогавших ей Зальцманах, о том, что… да, о том, что сталось с женой. Следовало провести весь обед, не думая об этом, хотя только об этом он и мог думать. Следовало прожить так весь остаток жизни. Сколько бы он ни пытался выбраться наружу, он был обречен оставаться покойником, заключенным в ящике, сколоченном из времени. Иначе взорвется мир.

 

Барри Уманофф, игравший когда-то со Шведом в одной команде и одно время самый близкий друг, теперь был юристом, профессором Колумбийского университета, и каждый раз, когда родители прилетали погостить из Флориды, Барри с женой непременно приглашали к обеду. Встречи с Барри всегда поднимали отцу настроение: отчасти поскольку тот, сын иммигранта-портного, сумел подняться до уровня университетского профессора, отчасти потому, что Лу Лейвоу считал — ошибочно, хотя Швед принимал это легко и не перечил, — что именно Барри Уманофф убедил Шведа расстаться с бейсбольной перчаткой и заняться бизнесом. Каждое лето Лу напоминал Советнику — как он еще в старших классах называл Барри — о той благой роли, которую он, упорно грызя науки, сыграл для всего семейства Лейвоу, а Барри каждый раз отвечал, что, будь у него хоть сотая доля спортивных талантов, которыми обладал Швед, он даже и близко не подошел бы к дверям юридического факультета — и никто б не заставил.

Именно в этой семье Барри и Марсии Уманофф Мерри пару раз ночевала в Нью-Йорке, пока Швед не положил конец ее самостоятельным поездкам, и с Барри же он советовался о юридической стороне дела, когда она исчезла из Олд-Римрока. Барри отвел его к Шевицу — манхэттенскому специалисту по подготовке дел к судопроизводству. Когда Швед попросил Шевица определить, что в худшем случае ожидает дочь, если она предстанет перед судом и будет признана виновной, тот сказал: «От семи до десяти лет. Но, — тут же добавил он, — если действие было совершено в пылу антивоенного протеста, случайно, несмотря на попытки обойтись без жертв… А знаем ли мы, что все, от начала и до конца, совершено только ею? Не знаем. Уверены ли мы в том, что она это сделала? Не уверены. За ней не числится никаких серьезных политических выступлений. Одна сплошная риторика. Да, она бесконечно сыпала яростные обвинения, но способна ли эта девочка сама, по собственной инициативе убить кого-нибудь? Откуда мы знаем, что она сама сделала бомбу и присоединила взрывное устройство? Изготовление бомбы требует обширных знаний, а эта девочка, возможно, едва умеет зажигать спички». — «Естествознание было ее коньком, — сказал Швед. — У нее высший балл за самостоятельные работы по химии». — «Разве она делала бомбу в рамках самостоятельной работы по химии?» — «Нет, разумеется, нет». — «Значит, нам по-прежнему неизвестно, умеет ли она зажигать спички. Она вполне могла ограничиваться словами. Мы не знаем, что она сделала и что она собиралась сделать. Не знаем ничего, и другие тоже не знают. Она могла получить Вестингхаузовскую премию за успехи в точных науках, а мы могли этого и не знать. Что можно доказать? Думаю, очень немного. Раз вы спросили, я отвечаю: в худшем случае от семи лет до десяти. Но предположим, ее будут судить как несовершеннолетнюю. По закону о несовершеннолетних она получит от двух до трех лет, даже если признает частично свою вину. Верхняя планка установлена жестко, и никто не имеет права ее повысить. Все зависит от того, насколько она причастна к убийству. Может быть, это будет не так и страшно. Если она объявится, у нас есть хороший шанс отмазать ее почти полностью — даже если она как-то причастна ко всему этому».

И пока несколько часов назад он не узнал, что, вступив в орегонскую коммуну, она все свое время отдавала изготовлению бомб, пока она, полностью освободившаяся от заикания, не поведала ему, что дело идет не о случайной смерти одного человека, а о хладнокровном убийстве четверых, слова Шевица оставляли ему хоть призрак надежды. Ведь этот человек не склонен был баюкать сказками. Войдя к нему в офис, ты сразу же понимал это. Шевиц был из породы людей, любящих получать подтверждение своей правоты, оказываться правым было его призванием. Барри заранее выяснил, что Шевиц не из тех, кто любит утешать и нянчиться. Говоря «если она объявится, у нас есть хороший шанс отмазать ее пачти полностью», он делал это не потому, что Швед жаждал услышать что-то подобное. Но это было тогда, когда они полагали возможным убедить суд, что она не умеет даже зажигать спички. Это было до пяти часов сегодняшнего дня.

Жена Барри, Марсия, преподавала в Нью-Йорке литературу и была даже на вкус бесконечного терпимого Шведа «крепким орешком» — ошеломляюще-самоуверенной воинствующей фрондеркой с тягой к сарказму и продуманно-апокалиптическим заявлениям, цель которых — убить покой сильных мира сего. Все, что она говорила или делала, недвусмысленно указывало на занятую ею позицию. Ей достаточно было легчайшего движения — просто сглотнуть слюну, слушая, как вы говорите, побарабанить пальцами по ручке кресла или даже слегка покивать, вроде бы соглашаясь, — чтобы продемонстрировать: все, что вы тут сказали, — неверно. Чтобы еще активнее подчеркнуть свои убеждения, она ходила в широких балахонах из набивной ткани и выступала этакой крупной женщиной, для которой наплевательское отношение к своей наружности не столько протест против условностей, сколько внешний признак мыслителя, для которых значима только суть. Никаких мелких обыденных преград между нею и самой суровой правдой.

И все же Барри наслаждался ее обществом. Более непохожих друг на друга людей трудно было сыскать, так что, скорее всего, это был случай так называемого взаимного притяжения противоположностей. Барри представлял собой олицетворение вдумчивости и доброты — с самого детства, а он был беднейшим ребенком, которого довелось наблюдать Шведу, он был усердным, честным и благородным, надежно выступал в роли кэтчера, постепенно стал лучшим учеником класса и, пройдя срочную службу в армии, поступил на солдатскую стипендию в Нью-Йоркский университет. Именно там он познакомился с Марсией Шварц и женился на ней. Шведу трудно было понять, как такой крепко сложенный и не лишенный привлекательности парень, как Барри, в двадцать два года решил отказаться от любой перспективы встреч с девушками в пользу Марсии Шварц, уже тогда, в колледже, так переполненной собственными мнениями, что, оказавшись в ее обществе, Швед едва мог бороться со сном. Но Барри она нравилась. Барри сидел и слушал. И как бы не замечал, что она неряха и хоть еще и студентка, но одевается по-старушечьи, а глаза лихорадочно блестят, неестественно увеличенные толстыми стеклами очков. Полная противоположность Доун. Марсия, безусловно, способна была воспитать на свой страх и риск настоящую революционерку. Если бы Мерри росла в пределах досягаемости ее речей… но как она могла вырасти такой рядом с Доун? В чем причина? Где объяснение этого странного несоответствия? Что это — всего лишь игра генов? Во время марша на Пентагон, марша с требованием остановить войну во Вьетнаме, Марсию Уманофф и еще десятка два женщин бросили в полицейский фургон, а потом, что доставило ей безусловное удовольствие, заперли на всю ночь в тюрьме округа Колумбия, и до самого утра, когда их освободили, она громко выкрикивала протесты. Если бы Мерри была ее дочерью, все было бы понятно. Если бы Мерри участвовала в словесных битвах, если б она, как эта не закрывающая рта фанатичка, боролась с миром только с помощью слов, история ее жизни не ограничивалась бы тогда брошенной бомбой, а превратилась в совсем иную историю. Но у нее была бомба. Бомба. Вся тошнотворная история сводится к этой бомбе.

Трудно понять, почему Барри женился на этой женщине. Может быть, это имеет связь с бедностью, среди которой он вырос. Кто знает? Ее агрессивность, высокомерие, ощущение немытого тела — все, что было невыносимо для Шведа в роли друга и было бы вовсе невыносимо в роли любовника, — возможно, как раз это и возбуждало в Барри тягу к своей жене. В самом деле загадка, почему один безусловно разумный человек мог восхищаться тем, что другому столь же разумному человеку было бы трудно вынести даже в течение часа. Но так как это действительно было неразрешимой загадкой, Швед прикладывал все усилия, чтобы скрывать свою антипатию, находить доводы в защиту Марсии Уманофф и рассматривать ее просто как странноватую штучку из неведомого ему мира академических кругов, в которых всегда кипят противоречивые суждения и провокации собеседника вызывают, по-видимому, всеобщее восхищение. Результат, которого они добиваются этими бесконечными конфронтациями, был для него непостижим; ему представлялось, что куда плодотворнее наконец повзрослеть и совместно преодолеть эту стадию. И все-таки, на его взгляд, постоянные подкусывания Марсии и подножки, которые она подставляла, вовсе не означали, что она действительно стремилась подкусывать и сбивать с ног. Поняв, что для нее это было единственным способом адаптироваться на Манхэтгене, он не мог уже относиться к этому способу поведения как к омерзительному, и еще меньше мог он поверить, что Барри Уманофф, который когда-то был ему ближе родного брата, мог жениться на омерзительной женщине. Как обычно, полная неспособность Шведа нащупать связь между причиной и следствием привела его (в противоположность инстинктивной подозрительности отца) к привычным и всегда свойственным ему терпимости и снисходительности. Так что в конце концов он зачислил Марсию в разряд «трудных», в крайнем случае тех, о ком можно сказать: «что ж, это не подарок».

Но Доун ее ненавидела. Ненавидела, так как знала, что Марсия ненавидит ее за когда-то полученный титул «Мисс Нью-Джерси». Доун не выносила людей, сводивших всю ее жизнь к победе на конкурсе. А Марсия была особенно невыносима, так как и не скрывала удовольствие, с которым объясняла все поступки Доун, отталкиваясь от этого эпизода, и прежде — а уж теперь и подавно — не объяснявшего сути ее характера. Когда они только еще познакомились, Доун подробно рассказала чете Уманофф об инфаркте отца, о том, что семья оказалась без средств и она осознала, что двери колледжа, скорее всего, никогда не откроются для ее брата… словом, историю о необходимости набрать денег на его обучение, но никакие объяснения не изменили взгляда Марсии Уманофф на «Мисс Нью-Джерси» как на объект для шуток. Марсия даже и не трудилась скрыть тот факт, что смотрит на Доун Лейвоу как на пустое место, считает ее скотоводство претенциозным, полагает, что все это лишь для создания имиджа, и смотрит на это не как на серьезную работу, которой та занимается по двенадцать-четырнадцать часов ежедневно, а как на прихоть в стиле журнала «Дом и сад», с помощью которой богатая глупышка, живущая не в пропитанном разнообразными запахами Нью-Джерси, а на природе, убивает свободное время. Доун ненавидела Марсию за ее неприкрытое высокомерие по отношению к богатству Лейвоу, их вкусам, любви к деревенскому образу жизни, и ненавидела в квадрате, так как была убеждена, что втайне Марсия от души радуется тому, что — предположительно — сделала Мерри.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 350; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.