Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Потерянный рай 1 страница




III

В то лето шли слушания по Уотергейтскому делу. Лейвоу чуть ли не все вечера напролет просиживали на террасе у телевизора, смотрели запись дневного заседания по тринадцатому каналу. Отсюда же, в свое время, когда скот и фермерский инвентарь были еще не распроданы, они в теплые предвечерние часы смотрели, как коровы Доун пасутся у подножия холма. Неподалеку от дома лежал выгон в восемнадцать акров, и в некоторые годы они выпускали туда скотину «на вольные хлеба» на все лето. Но если коровы разбредались и пропадали из виду, а Мерри перед сном, уже одетая в пижамку, хотела их увидеть, Доун звала их «сюда, сюда!» — как звали их, наверное, от начала времен, — и они в ответ откликались и поднимались на холм или выходили из болота — тащились, мыча, на голос отовсюду, куда бы ни забрели. «Ну не красотки ли наши девчушки?» — обращалась Доун к дочери, а на следующий день они снова вставали на рассвете, чтобы вывести стадо, и он слышал, как Доун говорит: «Так, идем через дорогу», — и Мерри открывает ворота, а затем мать с крохотной дочуркой, с помощью хворостин и австралийской овчарки Апу, выгоняют стадо из двенадцати, пятнадцати или восемнадцати коров, каждая под двести фунтов весом. Мерри, Апу и Доун, иногда ветеринар или паренек с соседней фермы — когда надо подправить забор или помочь с сенокосом. Мерри всегда помогает мне задавать сено. А если телка отстанет, умеет ее подстегнуть. Когда Сеймур заходит в хлев, вот эти две коровы сразу начинают нервничать, ворошат копытами траву, трясут головами, косятся, а стоит войти Мерри, как они сразу ее признают и дают знать, что им надо. Они к ней привыкли, они ее чувствуют.

Как же она могла сказать: «Не хочу говорить о матери»? Чем мать-то ей не угодила? В чем ее преступление? Разве можно назвать криминалом мягкое обращение с покладистыми коровами?

В течение всей недели, когда родители гостили у них — ежегодный визит в конце лета, — у Доун не было никакой надобности их развлекать. Возвращалась ли она со строительства или приезжала от архитектора — они сидели перед телевизором, и свекор исполнял роль помощника адвоката. Родители мужа смотрели прямые трансляции, а потом вечером — все сразу в записи. Все свободное от телевизора время отец Шведа сочинял письма членам комитета и потом вслух зачитывал их за ужином. «Уважаемый сенатор Уайкер! Вы удивлены происшедшим в Белом доме, где живет Хитрец Дики? Не будьте простофилей. Гарри Трумэн вычислил его еще в 1948-м и тогда же дал ему прозвище Хитрец Дики». «Уважаемый сенатор Гэрни! Никсон — он все равно как Тифозная Мэри. Он заражает все, к чему прикасается, в том числе и Вас». «Уважаемый сенатор Бейкер! Вы хотите знать ПОЧЕМУ? Потому что это банда самых обыкновенных преступников. Вот вам и ПОЧЕМУ!» «Уважаемый доктор Дэш, — писал он нью-йоркскому адвокату комитета, — примите мои аплодисменты! Благослови Вас Господь! Благодаря Вам я горжусь, что я американец и еврей».

Самое большое презрение он приберег для довольно-таки незначительной фигуры, некоего юриста по имени Кальмбах, который организовал передачу крупной незаконной денежной суммы для уотергейтской операции и, по мнению старого джентльмена, заслуживал самого глубокого презрения и порицания. «Уважаемый мистер Кальмбах! Если бы Вы были евреем и сделали то, что сделали, весь мир возопил бы: „Опять евреи! Вот они — настоящие стяжатели!“ Но кто у нас стяжатель, дорогой мистер Загородный Клуб? Кто вор и обманщик? Кто у нас американец, а заодно и гангстер? Вы не усыпили мою бдительность своими сладкими речами, мистер Загородный Клуб Кальмбах. Вам не удалось отвести мне глаза ни гольфом, ни изысканными манерами. Я всегда знал, что Ваши вымытые руки — грязные. А теперь это знает весь мир. Стыдитесь».

— Думаешь, этот сукин сын мне ответит? Надо бы опубликовать эти мои письма отдельной книжкой. Найду кого-нибудь, кто напечатает, и раздам бесплатно, чтобы люди знали, что чувствует простой американец, когда эти сукины дети… Смотри-смотри, ты только посмотри на него. — На экране появился Эрлихман, бывший начальник штаба при Никсоне.

— Тошнотворный тип, — говорит мать Шведа. — И эта Трисия такая же.

— Ну, она-то мелкая сошка, — возражает муж. — А вот он настоящий фашист, да и все они одна шайка-лейка: фон Эрлихман, фон Хальдеман, фон Кальмбах.

— Все равно меня от нее воротит, — говорит жена. — Как они с ней носятся, тоже мне, принцесса.

— Эти так называемые патриоты, — Лу Лейвоу обращается к Доун, — спят и видят, как бы захватить Америку и сделать из нее нацистскую Германию. Знаешь книгу «Здесь этому не бывать»? Отличная книга, не помню автора.

Абсолютно современная. Эти господа подвели нас к краю пропасти. Только взгляни на этого сукина сына.

— Даже не знаю, кто противнее: он или тот, другой, — говорит его жена.

— Один черт, — говорит старик, — что тот сукин сын, что этот.

Дух недовольства, унаследованный от Мерри. Наверное, думал Швед, отец распалялся бы так же, сиди она с ними сейчас перед телевизором, но вот ее нет, и кто, в самом деле, больше этих уотергейтских негодяев виноват в том, что с ней произошло?

Во время вьетнамской войны Лу Лейвоу начал слать Мерри копии писем, которые он отправлял президенту Джонсону, но писал в надежде повлиять не столько на президента, сколько на саму Мерри. Его внучка-подросток в такой ярости из-за этой войны — он и сам наверняка не менее бурно реагировал бы, если бы, допустим, семейный бизнес пошел наперекосяк, — и старик до того расстраивался, что, отведя сына в сторонку, начинал говорить: «Почему она так переживает? Откуда она вообще все это знает? Кто забивает ей голову? Какая ей-то разница? Она и в школе так себя ведет? В школе так нельзя, она испортит отношения. Она испортит аттестат и не поступит в колледж. Люди этого не любят, ей откусят голову, она всего лишь ребенок…» Стараясь как-то смягчить — нет, не взгляды Мерри, но ярость, с какой она, брызжа слюной, высказывала их, он всячески показывал, что солидарен с ней, посылал ей статьи из флоридских газет, с присовокуплением собственных антивоенных лозунгов на полях вырезок. Во время своих визитов он ходил по дому, держа под мышкой портфель с письмами к Джонсону, и читал ей выбранные места — пытался спасти ее от самой себя, таскался за девчонкой по пятам, как маленький ребенок. «Надо пресечь это в корне, подавить в зародыше — шептал он сыну. — Так нельзя, совсем нельзя».

— Ну, — говаривал он, зачитав очередное послание президенту о том, какая великая страна Америка, какой великий президент был Франклин Делано Рузвельт, в каком неоплатном долгу его собственная семья перед этой страной и как ему лично и его близким неприятно, что наши ребята на другом конце света воюют неизвестно за что, когда им надо быть дома, со своими родными, — ну, как тебе твой дед?

— Дж-дж-джонсон — военный преступник, — отвечала она, — он не п-п-прекратит войну, потому только, что ты, дед, призываешь его к этому.

— Но, понимаешь ли, он еще и просто человек, у которого работа такая.

— Он акула империализма.

— Есть и такое мнение.

— Что он, что Г-г-гитлер — одно и то же.

— Ты преувеличиваешь, дорогая. Я не хочу сказать, что Джонсон нас не разочаровал. Но ты забываешь, что Гитлер сделал с евреями, милая моя Мерри. Тебя тогда не было на свете, поэтому ты и не помнишь.

— Джонсон то же самое делает с вьетнамцами.

— Вьетнамцев не сажают в концлагеря.

— Вьетнам — это один б-б-большой лагерь! Проблема не в том, что там «наши ребята». Это все равно что сказать: «Надо успеть вывести штурмовиков из Аушвица до Р-рож-рождества».

— Приходится быть дипломатичным, дорогая. Не могу же я называть президента убийцей и при этом надеяться, что он меня послушает. Правильно, Сеймур?

— Думаю, это вряд ли целесообразно, — сказал Швед.

— Мерри, мы все солидарны с тобой, — увещевал ее дед. — Ты это понимаешь? Поверь мне, я тоже, когда читаю газеты, начинаю беситься. Отец Кафлин, сукин сын. Отважный летчик и так называемый национальный герой этой страны Чарльз Линдберг — нацист, гитлеровец. Мистер Джеральд Л. К. Смит. Великий сенатор Бильбо. Да, в этой стране полно доморощенных мерзавцев, никто не отрицает. Мистер Рэнкин. Мистер Дайс со своим комитетом. Мистер Дж. Парнелл Томас из Нью-Джерси. Изоляционисты, расисты, фашисты-«ничегонезнайки» — не где-нибудь, а в самом конгрессе США. Негодяи вроде Парнелла Томаса, загремевшие в конце концов в тюрьму. А зарплату-то им платят американские налогоплательщики. Страшные люди. Хуже некуда. Мистер Маккаррен. Мистер Дженнер. Мистер Мундт. Геббельс из Висконсина, достопочтенный мистер Маккарти — чтоб он сгорел в адовом пламени. Его кореш мистер Кон. Мерзавец. Еврей, а такой мерзавец. Здесь всегда были негодяи, как и в любой другой стране, и к власти их приводили избиратели, эти мудрецы, имеющие право голоса. А газеты? Мистер Херст. Мистер Маккормик. Мистер Вестбрук Пеглер. Настоящие фашисты и реакционеры, псы поганые. Как я их ненавижу! Спроси своего папу. Да, Сеймур? Я ведь ненавижу их?

— Да.

— Но у нас демократия, милая. И возблагодарим за это Бога. Тебе не обязательно злиться на своих родственников. Ты можешь писать письма. Можешь голосовать. Ты можешь на любом углу вскочить на ящик и произнести речь. В конце концов, можешь вступить в морскую пехоту, как это сделал твой отец!

— Ой, дед, морская пехота — это про-про-про…

— Черт возьми, Мерри, тогда переходи на другую сторону! — воскликнул он, закусив удила. — А что? Если хочешь, иди в их морскую пехоту. Такое бывало в истории. Это правда. Когда тебе исполнится лет, сколько нужно, ты можешь перейти на ту сторону и воевать в армии противника, если хочешь. Но я не советую. Люди этого не любят, и, думаю, у тебя хватит ума понять почему. Неприятно, когда тебя называют предателем. Но такое бывало. Такая возможность есть. Например, Бенедикт Арнольд, он так и поступил. Он перешел на сторону врага, насколько я помню. Мой одноклассник. И, наверное, я уважаю его. Он имел мужество отстаивать то, во что верил. Рисковал жизнью, защищая то, во что верил. Но он, Мерри, оказался не прав, по-моему. Он перешел на другую сторону в Революционной войне, и, по моему мнению, парень здорово ошибся. А ты не ошибаешься. Ты права. Твоя семья на сто процентов против этой чертовой вьетнамской войны. Тебе не надо восставать против семьи, потому что семья с тобой заодно. Ты здесь не одна такая противница войны. Мы все против нее. Бобби Кеннеди против…

Сейчас против, — презрительно процедила Мерри.

— Ну да, сейчас. Лучше сейчас, чем в другой раз, ведь правда? Будь реалисткой, Мерри, витать в облаках — пустое дело. Бобби Кеннеди против войны. Сенатор Юждин Маккарти против. Сенатор Джавитс против, а он республиканец. Сенатор Фрэнк Черч против. Сенатор Уэйн Морс против, да как активно. Я восхищаюсь этим человеком. Я написал ему и удостоился ответа с собственноручной подписью. И конечно, сенатор Фулбрайт против войны. Он, как считается, предложил принять Тонкинскую резолюцию…

— Ф-ф-фул…

— Никто не говорит…

— Папа, дай Мерри сказать.

— Прости, детка. Я слушаю.

— Фул-фулбрайт — расист.

— Разве? Ты уверена? Сенатор Уильям Фулбрайт из Арканзаса? Брось. Ты что-то путаешь, друг мой. — Однажды, было дело, она уже отозвалась дурно об одном человеке, которого он уважал, противнике Джо Маккарти, и теперь он изо всех сил сдерживал себя, чтобы не накинуться на нее из-за Фулбрайта. — Но дай и мне закончить. Что я говорил? На чем я остановился? На чем, черт побери, я остановился, Сеймур?

— Твоя мысль заключается в том, что вы оба против войны и оба хотите, чтобы она прекратилась. По этому поводу вам незачем спорить — вот что ты имел в виду, я полагаю, — сказал Швед. Он держался нейтрально, равноудаленный от обоих огнедышащих жерл, это устраивало его куда больше, чем роль оппонента любого из них. — Мерри считает, что писать письма президенту уже поздно. Она считает, что это бесполезно. Ты же считаешь, что бесполезно или нет, но это в твоих силах и ты будешь продолжать; по крайней мере, оставишь свое имя в анналах истории.

— Точно! — воскликнул старик. — Послушай, что я ему тут пишу: «Я всю жизнь состою в демократической партии». Слушай, Мерри. «Я всю жизнь состою в демократической партии…»

Но никакие его обращения к президенту войну не остановили, и никакие разговоры с Мерри не «пресекли в корне» и не «подавили катастрофу в зародыше». Он единственный в семье видел ее приближение. «Я предвидел. Было ясно как день — что-то грядет. Я чувствовал. Я старался предотвратить. Она потеряла управление. Что-то сломалось. Я чуял это. Я говорил вам: с этим ребенком нужно что-то делать, с ней что-то не ладно. Но у вас в одно ухо влетает, в другое вылетает. Вы мне все: „Папа, успокойся. Папа, ты преувеличиваешь. Папа, у нее трудный период. Лу, оставь ее в покое, не спорь с ней“. — „Ну уж нет, — говорил я вам, — я не оставлю ее в покое. Она моя внучка. Отказываюсь оставлять ее в покое. Я не хочу потерять внучку и поэтому не оставлю ее в покое. У нее крыша поехала“. А вы смотрели на меня как на сумасшедшего. Вы все. А я был прав. Я был тысячу раз прав!»

 

Дома никаких новостей не было. Он молился, чтобы пришла весточка от Мэри Штольц.

— Ничего? — спросил он у Доун, готовившей в кухне салат из зелени, только что сорванной в огороде.

— Ничего.

Он налил выпить себе и отцу и вынес бокалы на террасу, где еще работал телевизор.

— Ты приготовишь жареное мясо, дорогой? — спросила его мать.

— Да, будет мясо, кукуруза и любимые помидоры Мерри. — Конечно, он хотел сказать «любимые помидоры Доун», но, раз уж оговорился, не стал поправляться.

Мать опешила, но, справившись с волнением, сказала:

— Никто не готовит мясо, как ты.

— Спасибо, мама.

— Мой большой мальчик. Самый лучший на свете сын. — Она обняла его и впервые за всю неделю не смогла удержаться от слез. — Прости, я вспомнила, как вы мне звонили.

— Я понимаю тебя, — сказал он.

— Когда она была маленькая, ты звонил мне, давал ей трубку, и она говорила: «Привет, бабуля! Знаешь что?» — «Не знаю, деточка. Что?» И она мне что-то рассказывала.

— Ну-ну. Ты так хорошо держалась. Не сдавайся. Ну же. Бодрись.

— Я смотрела на ее детские фотографии…

— Не надо. Лучше не смотри их. Ты ведь умеешь держать себя в руках, ма. Ничего не поделаешь, надо.

— Милый, ты такой сильный, ты так поддерживаешь нас, рядом с тобой мы просто оживаем. Я так люблю тебя.

— Хорошо-хорошо, мама. Я тебя тоже люблю. Но, пожалуйста, будь осторожна при Доун.

— Да-да, постараюсь.

— Вот и молодец.

Его отец, который — о чудо! — уже десять дней полностью сохранял самообладание, произнес, глядя на экран телевизора:

— Никаких новостей.

— Никаких новостей, — эхом откликнулся Швед.

— Совсем никаких.

— Совсем.

— Ну что ж, — сказал его отец с видом покорности судьбе, — ладно, значит, так тому и быть, — и отвернулся к телевизору.

— Как ты думаешь, Сеймур, она еще в Канаде? — спросила мать.

— Я никогда не считал, что она в Канаде.

— Но ведь туда ехали мальчики…

— Послушайте, лучше это не обсуждать. Доун может войти в любой момент…

— Извини, ты совершенно прав, — сказала мать. — Прости, пожалуйста.

— Ничто не изменилось, мама. Все по-прежнему.

— Сеймур, — нерешительно начала она. — Один вопрос, дорогой. Если она сдастся полиции, то что будет? Твой папа говорит…

— Что ты пристаешь? — перебил ее отец. — Он же сказал тебе, что тут Доун. Учись сдерживаться.

— должна учиться сдерживаться?

— Мама, не надо прокручивать в голове эти мысли. Ее нет. Она, может, вообще никогда больше не захочет нас видеть.

Ну уж нет! — взорвался отец. — Как это не захочет! Ни за что не поверю. Обязательно захочет!

— Где твоя сдержанность? — спросила мать.

— Разумеется, она хочет нас видеть. Проблема в том, что она не может.

— Лу, дорогой, часто дети, даже в обычных семьях, вырастают и уезжают, и только их и видели.

— Но не в шестнадцать же лет. Не при таких же обстоятельствах. О каких «обычных семьях» ты говоришь? Мы и есть обычная семья. А это ребенок, который нуждается в помощи. Ребенок попал в беду, и наша семья не отвернется от попавшего в беду ребенка!

— Ей двадцать один год, папа. Двадцать один.

— Двадцать один, — подтвердила мать. — В январе исполнилось.

— Она не ребенок, — сказал Швед. — Я только хочу сказать, чтобы вы оба ничего не ожидали, чтобы не расстраиваться.

— Ну, я-то не расстраиваюсь. Я не так глуп. Уверяю тебя, я не расстраиваюсь.

— И не надо. Я очень сомневаюсь, что мы когда-нибудь увидим ее.

Хуже, чем не видеть ее никогда, было видеть ее такой, какой он оставил ее на полу той комнаты. Последние годы он потихоньку подготавливал их если не к полному отказу от надежды, то хотя бы к реалистической оценке будущего. Как мог он рассказать им, что пережила Мерри, какими словами описать, чтобы не убить их? То, что они могли представить себе, не было даже тенью реальности. И зачем кому-то знать эту реальность? Почему им обязательно надо знать?

— Сын, у тебя есть основания говорить, что мы больше не увидим ее?

— Пять лет. Прошедшие пять лет — это достаточно веское основание.

— Сеймур, иногда я иду по улице, а передо мной идет какая-нибудь девушка, и если она высокая…

Он взял мать за руки:

— Ты думаешь, что это Мерри.

— Да.

— Мы все так.

— Ничего не могу с собой поделать.

— Я понимаю.

— И когда телефон звонит, — сказала она.

— Знаю.

— Я ей говорю, — заворчал отец, — что уж звонить-то она не станет.

— А почему? — отвечала она мужу. — Почему бы не позвонить нам? Самое безопасное — позвонить нам.

— Мама, это все пустые ожидания. Давайте хотя бы сегодня не будем больше об этом. Я понимаю, что освободиться от таких мыслей невозможно. Мы все не в состоянии от них избавиться. Но надо попытаться. Мечтаниями желаемого не осуществишь. Постарайся хоть чуть-чуть отодвинуть от себя эти мысли.

— Постараюсь, дорогой, — ответила мать. — Мне уже легче, поговорили — и уже легче. Все время держать это в себе я не могу.

— Я понимаю, но мы же не можем шептаться при Доун.

Он как-то всегда легко понимал свою мать — не то что отца, который немалую часть жизни провел в перепадах настроения и своего отношения к ближнему — от сочувствия к неприязни, от участливого понимания к полному равнодушию, от мягкой доверительности к несдерживаемой гневливости. Он никогда не боялся противоречить ей, никогда не застывал в недоумении по поводу того, чью сторону она принимает или что ее взбесит в следующую минуту, как это было с отцом.

Ее индустрией в отличие от мужа была только любовь к родным. Простая душа, она хлопотала лишь об одном — чтобы ее мальчикам было хорошо. Еще ребенком он чувствовал, что, когда она с ним разговаривает, она как будто пускает его прямо в свое сердце. Если же говорить об отце, к сердцу которого он имел довольно-таки свободный доступ, то сначала нужно было пробиться через отцовский лоб, крепкий лоб упертого спорщика, вскрыть его с наименьшей кровопотерей, а уж потом добираться до всего остального.

Какая она стала маленькая, просто удивительно. И не один остеопороз тут поработал: что не удалось ему, разрушила Мерри. Сейчас мать, в его молодости — жизнерадостная женщина, которая и в свои средние лета долго получала комплименты за юношескую живость, была старушкой, с согбенной и искривленной спиной, с высеченным морщинами выражением обиды и недоумения. Когда ей кажется, что никто не смотрит, у нее выступают слезы на глазах. Во взгляде этих глаз — и давняя привычка переносить боль, и изумление — как можно такую боль переносить столь долго? И однако все его детские воспоминания (даже циничный, разуверившийся во всем Джерри, если бы его спросили, подтвердил бы их достоверность) возвращают к нему другой образ матери — высокой, как будто возвышающейся над всеми ними, пышущей здоровьем рыжеватой блондинки, умеющей чудесно смеяться и упивающейся своим положением единственной женщины в мужском окружении. Сейчас — да, а когда он был маленьким, ему совсем не было странно и удивительно, что человека с равной легкостью можно узнать по лицу и по смеху. Ее смех — не теперь, а раньше, когда были поводы смеяться, — он сравнил бы с легкой парящей птицей, поднимающейся все выше, выше, а при виде вас — если вам повезло быть ее ребенком, — то, к вашему восторгу, — и еще выше. Не обязательно было видеть ее, чтобы определить ее местоположение в доме — в доме, который не столько отражался в его мозгу, сколько был самим мозгом (кора его головного мозга делилась не на передние, теменные, височные и затылочные доли, а на первый этаж, второй этаж и подвальное помещение — гостиную, столовую, кухню и все остальное).

Была одна вещь, которая угнетала ее уже целую неделю, с самого приезда из Флориды: в своей сумочке она прятала письмо Лу Лейвоу ко второй жене Джерри, недавно сыном оставленной. Муж дал Сильвии Лейвоу пачку писем и попросил отправить, но именно это письмо у нее рука не поднялась бросить в ящик. Она решилась распечатать его и прочитать, а вот теперь привезла с собой, чтобы показать Сеймуру.

— Представляешь, как разъярится Джерри, если Сьюзен получит это? Джерри просто взорвется от ярости. Он мальчик горячий. Всегда легко раздражался. Не то что ты, дорогой. Он не дипломат. А твоему отцу вечно надо всюду совать свой нос, и его не волнует, что из этого получится, главное — сунуть нос куда не следует. Вот он пошлет ей чек, поставит Джерри в неприятное положение, и Джерри устроит ему за это ад, сущий ад.

Двухстраничное письмо начиналось так: «Дорогая Сьюзи, чек, который ты найдешь в письме, для тебя, и пускай о нем никто не знает. Эти деньги я нашел. Припрячь их куда-нибудь и никому не докладывай. Я никому не скажу, и ты никому не говори. Знай также, что я упоминаю тебя в своем завещании. Эти деньги — только твои, можешь делать с ними, что хочешь. Детям будет своя отдельная доля. Если решишь вложить эти деньги куда-нибудь, что я настоятельно рекомендую, вложи в золото. Доллар скоро не будет стоить ничего. Советую тебе компании: „Беннингтон майнз“, „Кастворп девелопмент“, „Шли-Уэйган минерал корпорейшн“. Это надежное вложение. Названия я взял из „Бюллетеня Баррингтона“ — я ни разу не прогадал, следуя его советам».

К письму скрепкой — не дай бог выпадет и залетит куда-нибудь под диван — был прикреплен чек на имя Сьюзен Р. Лейвоу на семь с половиной тысяч долларов. Сумма в два раза большая отправилась к ней на другой день после ее звонка, когда она сказала, что Джерри бросил ее и сошелся с новой медсестрой, и рыдала и взывала о помощи. Она сама была новой медсестрой в кабинете у Джерри, когда тот завел с ней интрижку, закончившуюся разводом с первой женой. Мать рассказала Шведу, что, узнав про чек на пятнадцать тысяч, Джерри позвонил отцу и обругал его последними словами, и первый раз в жизни у Лу Лейвоу заболело за грудиной, так что ей пришлось вызывать врача в два часа ночи.

И теперь, через четыре месяца, он снова за свое. «Сеймур, надоумь, что мне делать? Он ходит и вопит: „Второй развод, вторая разбитая семья, опять мои внуки остались без отца, еще трое детей, прекрасных детей, будут расти без отцовского глаза!“ Ты знаешь, как это у него бывает. Он кричит и кричит, ворчит и ворчит — я прямо с ума схожу. „Почему мой сын с такой легкостью разводится? Хоть когда-нибудь в нашей семье кто-нибудь разводился? Никто и никогда!“ Я больше не могу, дорогой. Он смотрит на меня и орет: „Пусть идет в публичный дом! Пусть возьмет оттуда проститутку и женится на ней, да и дело с концом!“ Если они опять поссорятся, Джерри не станет щадить отца. У Джерри ведь нет твоего такта. Никогда не было. Как они поругались из-за той шубки — помнишь, Джерри сшил шубку из хомячьих шкурок? Ты, наверное, был в армии в это время.

Достал где-то шкурки — в школе, что ли, — и сшил шубку для какой-то девочки. Думал ее осчастливить. Завернул шубку, как положено, и послал по почте. И вот девочка получает посылку, а оттуда такая вонь, что небу тошно. Девочка в слезы, ее мать звонит нам… Твоего отца впору было связывать. Он чувствовал себя опозоренным. И они с Джерри повздорили, да так, что напугали меня до смерти. Пятнадцатилетний пацан — и чтобы так орать на собственного отца. „Я имею право! У меня есть права!“ Наверное, через пять улиц от нас было слышно, что он имеет право. Джерри не умеет отступать. Он не знает, что это такое. Но сейчас-то он будет орать не на сорокапятилетнего мужчину, а на человека, которому семьдесят пять и у которого стенокардия. Потом будет не несварение желудка. Не головная боль. На этот раз будет самый настоящий инфаркт». — «Не будет инфаркта, успокойся, мама». — «Я поступила неправильно? В жизни не трогала чужих писем. Но как можно позволить ему послать это Сьюзен? Она же не станет молчать. Она сделает то же, что и в тот раз. Она использует это против Джерри — не преминет рассказать ему. И теперь уже Джерри убьет его». — «Джерри не убьет его. Он не хочет его убивать и не убьет. Отправь письмо, мама. Оно у тебя?» — «Да». — «Конверт не поврежден? Ты не порвала его?» — «Мне стыдно признаться, но я подержала его над паром. Конверт цел. Но я не хочу, чтобы это убило его». — «Ничего не будет. Он крепкий. Не встревай в их дела, мама. Пошли Сьюзен и письмо, и чек. А когда позвонит Джерри, уйди из дому и пойди погуляй». — «А если у него опять заболит за грудиной?» — «Если заболит, вызовешь доктора, как в тот раз. Просто не вмешивайся. От себя самого ты его не защитишь. Слишком поздно». — «Слава богу, у меня есть ты. Ты единственный, к кому я могу обратиться.

У тебя своих бед выше головы, ты столько перестрадал, и все равно ты единственный в семье, от кого я слышу не совсем безумные речи».

 

— Доун держится? — спросил его отец.

— Она в порядке.

— Выглядит на миллион долларов. Снова похожа на саму себя. Разделаться с коровами — отличнейшая идея, умнее ты еще ничего не придумывал. Мне они никогда не нравились. Я никогда не понимал, зачем ей это. И она молодец, что сделала подтяжку. Я был против, но я ошибался. Как последний идиот, признаю. Этот парень здорово постарался. Слава богу, по нашей Доун сейчас не видно, сколько она пережила.

— Он великолепно все сделал, — сказал Швед. — Стер страдание. Вернул ей ее лицо. — Больше она не будет смотреть на себя в зеркало и видеть хронику собственного несчастья. Гениально: смотри прямо перед собой и вдохновляйся собственным отражением.

— Но она продолжает ждать. Я это вижу, Сеймур. Матери такое видят. С лица страдание, может быть, и сотрешь, но из души не вытравишь. Лицо лицом, но она все-таки ждет, бедняжка.

— Доун не бедняжка, мама. Она боец. Она в полном порядке. Ей удалось одолеть многое.

Это верно: все то время, пока он стоически переносил несчастье, она одолевала горе, шаг за шагом — сначала была просто убита, уничтожена горем, чувствовала, что оно непереносимо, а потом сбросила его с души, как дерево сбрасывает листву. В отличие от него она не сопротивляется ударам, принимает их, падает под их тяжестью, но потом поднимается и принимает решение воссоздать себя. Каждый шаг достоин восхищения: сначала отказывается от лица, которому дочь нанесла вред, затем покидает дом, которому дочь тоже нанесла вред. В конце концов, это ее жизнь, и Доун восстановит из руин себя настоящую, чего бы ей это ни стоило.

— Мама, давай не будем больше об этом. Пойдем со мной, я хочу разжечь камин.

— Нет, — сказала она, готовая заплакать. — Спасибо, милый. Я побуду здесь с папой, посмотрю телевизор.

— Ты целый день смотрела. Пойдем, поможешь мне.

— Нет, дорогой. Спасибо.

— Она ждет, когда они доберутся до Никсона, — сказал отец. — Когда они доберутся до Никсона и вонзят ему в сердце осиновый кол, твоя мать будет на седьмом небе от счастья.

— А ты разве не будешь? — спросила она. — Он не спит, — объяснила она Шведу, — и все из-за этого мамзера. Посреди ночи пишет ему письма. Мне приходится быть цензором, а то и просто отнимать у него ручку, потому что он грязно ругается.

— Этот подлец, эта дрянь паршивая! — с горечью сказал отец. — Жалкий фашистский прихвостень! — и он, все больше распаляясь, разразился тирадой против президента Соединенных Штатов, которая по ядовитости не уступила бы и шедеврам инвектив самой Мерри — за вычетом заикания, придававшего ее возмущению изничтожающую категоричность пулеметной очереди. Никсон своими деяниями освободил отца от всякого к нему уважения, так же как Джонсон освободил Мерри, и он мог позволить себе говорить о нем что угодно. Похоже было, что, ругая Никсона на все корки, Лу Лейвоу просто имитирует бранчливую ненависть внучки к Джонсону. Долой Никсона. Пусть Никсона засудят. Любые средства хороши. Не будет Никсона, и все встанет на свои места. Если вымазать Никсона дегтем и обвалять в перьях, то Америка вновь будет Америкой, безо всего этого беспредела, без насилия, злобы, безумия и ненависти. Засадите его в клетку, засадите этого проходимца — и у нас снова будет великая страна!

Из кухни прибежала Доун — что случилось? — и вот они уже все залились слезами, обнялись, прижались друг к другу и плакали вместе на своей большой веранде, как будто та бомба была заложена под их домом, и после взрыва уцелела одна эта веранда. И Швед ничего не мог поделать ни с ними, ни с собой.

Никогда еще семья не ощущала свой крах так сильно. Несмотря на все усилия Шведа смягчить шок от испытанного в тот день ужаса и не дать своему рассудку повредиться — несмотря на решительность, с какой он попытался залатать бреши, появившиеся в его защитной оболочке после того, как он бегом пробежал тоннель и нашел свою машину на этой мрачной Даун-Нек-стрит в целости там, где и оставил; несмотря на решительность, с какой он во второй раз попытался восстановить свою защитную оболочку, поврежденную телефонным разносом Джерри; несмотря на решимость и в третий раз собрать мужество в кулак — когда стоял с ключом от машины в руках на парковке, под спиралями колючей проволоки; несмотря на то, что держал себя в руках; несмотря на отчаянные старания быть неуязвимым; несмотря на тщательно прилаженную к лицу маску уверенности в себе, с помощью которой он все это время старался охранить своих родных от четырех совершенных ею убийств, — стоило ему только сказать «любимые помидоры Мерри» вместо «любимые помидоры Доун», как все они почувствовали: то, что их постигло, — трагически непоправимо.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 313; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.069 сек.