Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Грехопадение 11 страница




Весь следующий год она искала возможности попасть на Кубу, к Фиделю, который дал свободу пролетариату и установлением социализма искоренил несправедливость. Но во Флориде она впервые столкнулась с ФБР. В Майами есть парк, где тусуются беженцы из Доминиканской Республики. Там можно было попрактиковаться в испанском, а скоро она и себе нашла дело — начала учить мальчишек говорить по-английски. Они беззлобно называли ее La Farfulla, «заика», и, когда повторяли за ней английские слова, ради шутки повторяли и ее заикание. По-испански же она говорила совершенно гладко — еще одна причина побежать и кинуться в объятия революции.

Однажды, рассказывала Мерри отцу, она заметила, что за ее разговорами с мальчишками наблюдает какой-то черный парень, довольно молодой, бомжового вида, но не из завсегдатаев парка. Она тут же просекла, что это значит. Тысячу раз она думала, что за ней по пятам идет ФБР, и тысячу раз это оказывалось не так — в Орегоне, Айдахо, Кентукки, Мэриленде ей мерещились агенты, выслеживающие ее в магазинах, где она работала; в кафе и закусочных, где она мыла посуду; на захудалых улочках, где она жила; в библиотеках, где она пряталась и читала газеты и труды революционных мыслителей, осваивала Маркса, Маркузе, Малколма Экса и Франца Фанона, французского теоретика, чьи сентенции, которые она, ложась в постель, произносила наподобие молитвы, поддерживали ее дух примерно так же, как ритуальный молочный коктейль и бутерброд с беконом-салатом-помидором. Следует постоянно помнить, что преданная идее алжирка вживается в роль «одинокой женщины на улице» и постигает свою революционную миссию инстинктивно. Алжирская женщина не тайный агент. Без ученических проб, без чьих-либо наставлений, без суеты выходит она на улицу, пряча тройку гранат в своей сумочке. У нее нет ощущения, что она играет какую-то роль. Она никого не изображает. Напротив: идет интенсивный процесс драматизации, преображающей женщину в революционерку. Алжирская женщина сразу восходит на уровень высокой трагедии.

Он думает: а девочка из Нью-Джерси нисходит на уровень идиотизма. Девочка из Нью-Джерси, которую мы отправили учиться в школу Монтессори, потому что она была такая умненькая, девочка из Нью-Джерси, которая в Морристаунской школе получала только лучшие отметки, — эта девочка из Нью-Джерси скатывается на уровень непристойного лицедейства и оказывается на уровне душевного расстройства.

Повсюду, во всех городках, куда она приезжала скрываться, ей виделись фэбээровцы, но только в Майами ее в конце концов засекли — в тот момент, когда она, учительница-заика, проводила свой урок английского для тамошних мальчишек. А как ей было не учить их? Что, надо было отвернугься от них, от тех, кто уже родились обездоленными, были обречены на нищету и даже сами себя считали не иначе как отребьем? Когда на следующий день она пришла в парк и увидела того же молодца — на этот раз он делал вид, что спит на садовой скамейке под кучей газет, — она развернулась и, выйдя на улицу, пустилась бежать. Она бежала и бежала, пока на каком-то углу не увидела слепую нищую, огромную негритянку с собакой. Женщина потряхивала кружкой и тихо приговаривала: «Слепая, слепая, слепая». У ее ног на асфальте валялось потрепанное шерстяное пальто, и Мерри подумала, что могла бы спрятаться в нем, укрыться в его полости. Но не может же она просто забрать пальто; поэтому она спросила, нельзя ли ей постоять рядом и пособить нищенке собирать подаяние. Женщина ответила: «Валяй», и тогда Мерри попросила у слепой темные очки и это пальто. Та сказала: «Бери», и вот Мерри уже стоит под жарким солнцем Майами в старом зимнем пальто, в темных очках и потряхивает кружкой под заунывное негритянкино «слепая, слепая, слепая». Ту ночь она провела одна под мостом, пряталась, но на следующий день опять пришла просить милостыню с негритянкой, опять стояла, закутанная в пальто, в очках. Вскоре она поселилась вместе с этой женщиной и ее собакой и стала за ними ухаживать.

В этот период она начала читать о религиях. Бунис, негритянка, пела для нее спиричуэлс по утрам, когда они просыпались, все в одной кровати — она, Мерри и собака. Но потом случилось страшное — у Бунис оказался рак, и она умерла; вот это был настоящий кошмар: врачи, больница, похороны, на которых была одна Мерри, провожавшая в последний путь самого любимого человека на свете, — так тяжело ей не было никогда.

За те месяцы, что Бунис болела, она прочитала в библиотеках книги, которые навсегда увели ее от иудео-христианства и указали путь к высшему этическому императиву ахимсы, безоговорочному почитанию жизни и обязательству не причинять вреда ни одному живому существу.

Ее отец перестал спрашивать себя, в какой момент он утерял контроль над ее жизнью, больше не думал, что все его деяния были напрасны и что над нею властвовало нечто, лишенное разума. Он теперь думал, что Мэри Штольц — это не его дочь: его дочери просто-напросто не под силу вынести столько боли. Его дочь была римрокский ребенок, обласканное судьбой дитя из парадиза. Это не она работала на картофельных полях, находила ночлег под мостами и пять лет прожила в страхе быть пойманной. Не она спала в одной кровати со слепой женщиной и собакой. Индианаполис, Чикаго, Портленд, Айдахо, Кентукки, Мэриленд, Флорида — не могла Мерри во всех этих городах бедствовать в одиночку, жить сиротливой бродяжкой, мыть посуду ради пропитания, скрываться от полиции и водиться с нищими, ночующими на садовых скамейках. И конечно, она ни за что не появилась бы в Ньюарке. Никогда. Полгода жить в десяти минутах пешком от него, ходить в Айронбаунд через этот тоннель, с завязанным тряпкой ртом, ежеутренне и ежевечерне в полном одиночестве пробираться через все эти мусорные завалы и грязь — нет! Ее рассказ — ложь. Зачем эта ложь? Чтобы уничтожить того, кого они почитают злодеем, — его. Рассказ этот — карикатура, злая, подстрекательская карикатура, а она — профессиональная актриса, нанятая и накрученная для того, чтобы доставить ему мучения, потому что он — их полная противоположность во всем. Они хотят добить его историей о парии, томящейся в изгнании в той самой стране, где ее семья так триумфально укоренилась, во всех возможных смыслах этого слова; потому из ее рассказа ему и не верилось ни во что. Он думал: ее изнасиловали? Какие бомбы? Она легкая добыча для любого психопата? О чем она поведала — это не просто невзгоды и лишения. Это ад. Мерри не уцелела бы и после одного из таких событий. Ее раздавили бы четыре смерти, причиненные ее собственными руками. Она не смогла бы совершить хладнокровное убийство и продолжать жить как ни в чем не бывало.

И тут он осознал истину — она и не уцелела. Что бы ни произошло взаправду, что бы ни выпало ей на долю на самом деле — ее решимость отринуть от себя и оставить позади презираемую жизнь своих родителей, превратив ее в руины, довела ее до катастрофы саморазрушения.

Да, все это могло приключиться с ней. Такие вещи случаются сплошь и рядом, куда ни посмотри, во всех уголках земли. Он и не представлял себе, как могут вести себя люди.

— Ты не моя дочь. Ты не Мерри.

— Не веришь — ну и не верь. Может, так оно лучше всего.

— Почему ты не спрашиваешь о матери, Мередит? Может быть, мне спросить тебя? Где родилась твоя мать? Как ее девичья фамилия? Как звали ее отца?

— Я не хочу говорить о матери.

— Потому что ты о ней ничего не знаешь. И обо мне тоже. И о той личности, за которую себя выдаешь. Расскажи мне о доме на побережье. О своей первой учительнице. А как звали твою учительницу во втором классе? Скажи, зачем ты выдаешь себя за мою дочь?!

— Если я отвечу, тебе будет еще хуже. Я не знаю, сколько ты хочешь вытерпеть.

— О, не беспокойся за меня, не думай о моих страданиях, девочка, — просто отвечай. Зачем тебе прикидываться моей дочерью? Кто ты? Кто такая Рита Коэн? Что вы на пару затеяли? Где моя дочь? Если не объяснишь мне, что происходит, и не скажешь, где моя дочь, я сейчас же пойду в полицию.

— Ни одно из моих действий, папа, не является основанием для возбуждения уголовного дела.

Ишь ты, какая юридическая подкованность. Мало этого чертового джайнизма, так она еще и правоведка.

— Сейчас — не влечет. Сейчас все, что ты делаешь, просто мерзко. Я говорю про то, что ты сделала раньше.

— Я убила четырех человек, — сказала она, как могла бы сказать во времена оны: «Я испекла четыре кекса».

— Хватит! — завопил он. Джайнизм, знание законов, непробиваемая невинность, все это — от отчаяния, все — чтобы убежать от четырех мертвецов. — Не то все! Ты не алжирская женщина! Ты не из Алжира и не из Индии! Ты американка из Олд-Римрока, штат Нью-Джерси! Американка, и у тебя с головой не в порядке, сильно не в порядке! Убила четверых? Этого быть не может!

Вот теперь уже он отказывался поверить в реальность всего этого, теперь уже его разум отрицал понятие вины и факт вины. Судьба всегда надежно охраняла ее от зла, и его тоже, чтобы такое могло оказаться правдой. Он никак не мог быть отцом ребенка, который убил четырех человек. Все, что жизнь ей предоставляла, горизонты, открывавшиеся перед ней, то, как она жила с самого рождения, — все напрочь отсекало саму возможность такого пути для нее. Убийства? Это не их проблема. Жизнь милостиво оградила их от тех пространств, где они случаются. Убийства — это далеко за тем кругом дел, которые были назначены Лейвоу. Нет, она не его дочь, потому что она не может быть его дочерью.

— Если ты такая святая, что не лжешь и не вредишь ничему, малому или большому — не хочу повторять всю эту чушь, Мерри, полнейшую ахинею, — тогда, умоляю тебя, скажи правду!

— Правда проста. Вот она: ты должен покончить с желаниями и с эгоизмом.

— Мерри! — кричал он. — Мерри, Мерри! — И вдруг все, что он подавлял в себе, вырвалось из-под спуда, и, бессильный обуздать себя, он рухнул на нее всей своей мускулистой тяжестью. Она, съежившись на грязном тюфяке, не стала сопротивляться, когда он срывал с ее лица повязку, вырезанную из нижней части чулка. Чулочная пятка была надета на ее подбородок. Что может быть зловоннее тряпки, в которой потела человеческая нога? А она прижимает эту тряпку ко рту. Мы любили ее, она любила нас — и вот она натягивает на лицо чулок да так и ходит. — Говори! — приказал он.

Но она не послушалась. Он разжал руками ее рот, пренебрегши принципом, который никогда прежде не преступал, — запретом на насилие. Конец всякому пониманию. Я тебя больше не понимаю, хоть и знаю, что насилие негуманно и тщетно, тогда как взаимопонимание — итог долгого, пока не придет согласие, втолковывания друг другу своей позиции, терпеливого увещевания друг друга — единственное средство достичь стойкого результата. Отец, шарахавшийся от применения силы к собственному ребенку; для которого применение силы было материализацией морального банкротства, разжал ей рот и ухватил пальцами язык. На месте одного из передних зубов — ее прекрасных зубов! — зияла дыра. Значит, это все-таки не Мерри. Та годами носила пластинки, фиксаторы, ночные скобки — все эти штуковины для прикуса, десен, улыбки, — чтобы в ней все было совершенно. Передо мной другая девочка.

— Говори же! — потребовал он, и тут наконец его ноздрей достиг ее запах, человеческий запах последней степени мерзости, исключая разве что вонь разлагающейся живой и разлагающейся мертвой плоти. Почему-то раньше он его не почувствовал — хотя она и рассказала ему, что не моется во избежание причинения вреда воде, — ни когда они обнялись на улице, ни сейчас, сидя напротив ее грязного тюфяка в этой полутемной норе, — ничего, кроме непривычного, кисловато-тошнотворного запашка, который он приписал испарениям с пропитанных мочой стен и пола дома. Но теперь он понял, что из ее разверстого рта пахло не разрушающимся зданием — оттуда несло мерзостной гнилостностью человека, который находит удовольствие, копаясь в собственных фекалиях. От нее смердело. Она внушала гадливость. Его дочь — грязная человеческая особь, источающая запах экскрементов. Всех органических веществ, гниющих внутри нее и снаружи. Это не запах чего-то целостного, далекого от распада. Это запах того, во что она превратилась. Она считала возможным сделать это, она это и сделала, а все ее благоговение перед жизнью — не больше чем крайней степени бесстыдство.

Он попытался приказать какому-нибудь мускулу в своей голове зажать отверстие на верху своего горла, заткнуть его и еще остановить соскальзывание их тел на пол, в грязь, но послушного мускула не нашлось. Спазм подтолкнул желудочную секрецию и непереваренную пищу вверх по пищеводу, его язык почувствовал кисло-горький вкус рвотных масс, и, когда он закричал «Кто ты?!», блевотина хлынула наружу, ей на лицо.

Полутьма в комнате не помешала ему сразу узнать ее, как только он навис над ней. Ей не обязательно было говорить без своей защитной маски, чтобы ему стало ясно, что место всего, что, как ему казалось, он когда-то понимал, теперь безвозвратно заняло необъяснимое. Если заикание больше не служило брэндом Мерри Лейвоу, то ее отчетливой меткой были глаза. Из огромных, будто долотом вырубленных глазниц смотрели его глаза. И ростом она вышла в него, и глаза были его. И вся она была его. Отсутствующий зуб либо удален, либо выбит.

Она смотрела не на него, когда он отошел к двери, а как-то нервно озиралась вокруг — боялась, что ли, что в приступе бешенства он истребил невинные микроорганизмы, что обитали вместе с ней в этой тесной комнате.

Убила четверых. Немудрено, что она исчезла, пропала. Немудрено, что и он сам пропал. Перед ним сидела дочь, но — неузнаваемая. Убийство совершил я. Лицо ее покрывала блевотина, лицо, каким она сейчас ни на мать, ни на отца не походила, — за исключением глаз. Накидка сброшена, но под той накидкой оказалась еще одна. Так всегда бывает, разве нет?

— Пойдем со мной, — взмолился он.

— Ты уходи, папа. Уходи.

— Мерри, то, о чем ты просишь меня, больно до невыносимости. Ты просишь оставить тебя. Я тебя только что нашел. Пожалуйста, — молил он, — пойдем со мной. Пойдем домой.

— Папа, оставь меня.

— Но я должен тебя видеть. Я не могу оставить тебя здесь. Я должен тебя видеть!

— Ты увидел меня. Пожалуйста, уходи теперь. Папа, если ты меня любишь, дай мне жить, как я живу.

Твою девочку, самую прекрасную девочку на свете, изнасиловали.

Он ни о чем не мог думать, только о том, что ее два раза изнасиловали. Четверо погибших от взрывов ее бомб — это настолько фантастично, настолько не укладывается ни в какие рамки — просто невообразимо. По-другому и невозможно к этому относиться. Видеть их лица, узнавать, что одна из убитых — мать троих детей, другой только что женился, третий должен был вот-вот уйти на пенсию… Она-то знала, что это за люди? Ей было все равно, кто они?.. Ничего этого он себе не представлял. Не представлялось. Воображение заполонило изнасилование. Стоило ему подумать об изнасиловании, как все остальное блокировалось: уходили в тень лица, детали внешности вроде очков или причесок, частности семейной жизни, работы, даты рождения, адреса, сама их сверхневинность — все это пропадало в темноте.

Не один Фред Конлон, все четверо Фредов Конлонов. Надругались. Изнасиловали — все остальное теряется из виду. Все будто заставляет: не думай ни о чем, только об изнасиловании.

Как это происходило? Кто были эти мужчины? Кто-нибудь из ее той жизни, тоже какой-нибудь антивоенный активист в бегах? Знакомый или посторонний, бродяга, наркоман, псих, который крался за ней, пробрался в дом и угрожал ножом? И что дальше? Ее повалили на пол и приставили к горлу нож? Били? Что они заставили ее делать? Помочь ей было некому? Her, что они заставили ее делать? Он убьет их. Пусть она скажет, кто это. Я хочу дознаться, кто это был. Хочу знать, где это произошло, когда это произошло. Мы поедем туда и найдем этих подонков, и я их убью!

Картины насилия не оставляли его воображения ни на минуту, и ни на минуту, ни на секунду не отпускало его желание пойти и кого-нибудь убить. Все возведенные им стены не оградили ее от надругательства. Опекал-опекал ее, защищал, а от надругательства не уберег. Расскажи мне все, что помнишь! Я прикончу их!

Поздно. Дело сделано. Он не смог это предотвратить. Чтобы этого не произошло, ему надо было убить их еще до того, как они это сотворили. А как он мог? Швед Лейвоу? Вне игровой площадки Швед Лейвоу хоть раз тронул кого-нибудь пальцем? Этому мускульному чуду ничто не претило так, как применение мускульной силы.

Где она только не побывала. С каким только людом не отиралась. Как ей удалось выжить без нормальных людей? А местечко, где она сейчас пребывает? Все ее обиталища были такими? Может быть, и еще хуже? Да, конечно, она не должна была делать того, что сделала, ни в коем случае не должна была, и все же, если подумать, как она жила все это время…

Он сидел за своим столом. Ему нужна была передышка — перебить идущий перед глазами поток картин, которые он не хотел видеть. Фабрика стояла пустая. Один ночной сторож приходил с собакой и отрабатывал смену. Сейчас он был на парковке, обходил территорию, огороженную сетчатым, двойной толщины, забором, по верху которого после беспорядков пустили еще спиральную колючую проволоку — как будто бы для того, чтобы каждое утро, когда он подъезжает и ставит машину на стоянку, она внушала ему, боссу: «Уезжай отсюда! Уезжай! Уезжай!» Он сидел один в здании последней фабрики, оставшейся в этом наисквернейшем из городов. Сейчас его ощущения были даже хуже, чем во время беспорядков, когда горела Спрингфилд-авеню, горела Саут-Орандж-авеню, на Бергер-стрит шел погром, повсюду выли сирены, грохотали выстрелы, снайперы палили с крыш в уличные фонари, толпы мародеров прочесывали улицы; дети растаскивали транзисторы, люстры и телевизоры, мужчины охапками тащили одежду, женщины катили детские коляски, под завязку набитые упаковками алкогольных бутылок и ящиками пива; мебель из магазинов вытаскивали прямо на середину улицы — диваны, детские кроватки, кухонные столы; перли стиральные машины, холодильники и плиты, крали не под покровом темноты, а средь бела дня. Размахнись, рука! Раззудись, плечо! Воровали командами, действовали с безупречной слаженностью. Звон разбиваемых витрин щекочет нервы. Не платить за товар — да от этого просто пьянеешь! Американский потребительский аппетит вырвался на волю, зрелище — глаз не оторвешь! Ничего себе — магазинная кража! Все, что граждане мечтают приобрести, — бери не хочу! Всем доступно! Разгул дармовщины! Все как голову потеряли: вот оно! Давай! На горящих улицах Ньюарка, во вторник на Масленой, беснуется некая словно бы искупительная сила, происходит нечто сродни очистительному ритуалу, действо духовной и революционной природы, понимаемое всеми без исключения. Сюрреалистические картины стиральных машин под звездным небом, с отблесками огня, гуляющими по их поверхностям, посреди охваченных пожаром улиц центрального района предвещают освобождение всего человечества! Да, вот оно! Сейчас она придет, грандиозная минута, редчайший в истории человечества момент преображения навыворот: старые страдания уже догорают в пламени, чтобы никогда больше не воскреснуть, а всего через несколько часов их заменят новые страдания, которые будут столь ужасающи, столь чудовищны, столь жестоки и столь обильны, что избавление от них займет пятьсот лет. На этот раз — пожар, а потом? А после пожара — что? Ничего. В Ньюарке больше никогда ничего не будет.

И все время, пока Швед сидит с Вики — одна Вики при нем — и ждет, когда его фабрика заполыхает, ждет полицию с пистолетами, солдат с пулеметами — ждет, что его защитит ньюаркская полиция, полиция штата, Национальная гвардия — защитит хоть кто-нибудь, успеет до того, как они дотла сожгут дело, выпестованное его отцом, вверенное ему отцом… Но и тогда он не чувствовал себя так худо, как теперь. Полицейская машина открывает огонь по бару через дорогу, в окно он видит, как на землю, согнувшись, падает женщина, убитая наповал, убитая на его глазах… Но даже это не сравнится с сегодняшним. Человеческие вопли, стрельба, пожарные не могут бороться с огнем, потому что прижаты к земле прошивающим пространство пулеметным огнем; взрывы; откуда-то вдруг — всплеск дроби барабанов бонго; среди ночи — череда пистолетных выстрелов по всем окнам первых этажей, на которых был знак виктории… Но сегодня ему все равно куда хуже. А потом все исчезли, бросив тлеющие развалины, — фабриканты, торговцы, хозяева магазинов, банки, корпорации, универмаги; весь следующий год из Саут-Вард, с каждой улицы жилого квартала, ежедневно уезжали по два фургона с мебелью; бежали владельцы скромных домов, которые они отдавали за какую-нибудь малость — и то хорошо. Но он не трогается с места, отказывается уезжать, «Ньюарк-Мэйд» остается в городе — однако и этой ценой он не выкупил ей спасение от надругательства. В самые худшие времена он не оставил свою фабрику на растерзание вандалам; он не бросил своих рабочих, не отвернулся от этих людей — но его дочь все равно изнасиловали.

Ровно позади его стола, в рамочке под стеклом, на стене висит письмо Специального комитета по гражданским беспорядкам при губернаторе, в котором м-ру Сеймуру И. Лейвоу выражается благодарность за дачу свидетельских показаний в связи с массовыми волнениями и отмечается его мужество и преданность Ньюарку, официальное письмо, подписанное десятью именитыми гражданами, в том числе — двумя католическими архиепископами и двумя бывшими губернаторами штата. Рядом с письмом, тоже в рамочке и под стеклом, — статья из «Стар Леджер», появившаяся шестью месяцами раньше, с его фотографией и под заголовком «Фирма по производству перчаток полна решимости остаться в Ньюарке». А над девочкой все равно надругались.

Изнасилование заразило его кровь, и ему никогда не избавиться от заражения. По его кровеносной системе текли их запахи, руки, ноги в разных видах, волосы, штаны. И звуки — удар тела о землю, ее крики, ритмичный стук в тесном пространстве. Мерзкий лающий звук, испущенный мужиком в момент оргазма. Его мычание. Ее плач. Изнасилование заполонило сознание, вытеснив все остальное. Она, не ожидая беды, безбоязненно выходит из дому, сзади на нее нападают, хватают, швыряют на землю. Ее тело в их распоряжении, только одежда защищает его — одежду они срывают. Между ее телом и их лапами — ничего. Они в ее теле. В узкой полости ее тела. Грубая сила, с которой они проникли в нее. Рвущая сила. Выбили зуб. Один мужик был психически больной. Он сел на нее и выпустил кучу кала. Эти сволочи всю ее изнасиловали. Они говорили на иностранном языке. Хохотали. Они исполнили все свои извращенные желания. Один делал, другой ждал. Она видела, как второй ждал своей очереди. Она была абсолютно беспомощна.

Он тоже беспомощен. Человек рвется действовать, доходит до неистовства, до умоисступления — как раз тогда, когда он лишен малейшей возможности сделать хоть что-нибудь.

Ее тельце в кроватке. Ее тельце в ванночке. Ее тельце, когда она пытается устоять у него на животе. Пузичко, виднеющееся между штанишками и рубашонкой, когда она, исполняя ритуал встречи его с работы, виснет на нем. Ее тельце, когда она подпрыгивает и летит к нему на руки, безоглядно доверяя себя его отцовскому объятию. Абсолютное обожание несет к нему это летящее тельце, кажущееся совершенным, законченным произведением в миниатюрном исполнении, наделенным всей прелестью миниатюры. Тельце, которое она словно быстренько накинула на себя, как платье, только-только выглаженное — нигде ни морщинки. Непосредственность, наивная свобода, с которой она обходится со своей наготой. Какую волну нежности это поднимает в тебе. Ее босые ножки как лапки маленького животного. Новенькая, еще не сношенная пара гладеньких лапок. Маленькие хваткие пальчики-коготки. Длинные тонкие ножки. Выносливые ножки, самая мускулистая часть ее тела. Розовые трусики. Линия между ее детскими ягодичками, попка, неподвластная гравитационной силе, у маленькой Мерри явно принадлежащая «верху», а не «низу». Нигде ни грамма жира. Внизу живота как будто тонким острием прочерчена линия соединения изящно выкроенных лепестков, которые в нужный момент круговорота времени раскроются и превратятся в оригами женского детородного органа. Восхитительный пупок. Пропорциональное туловище. Какая гибкость позвоночника! Костяные гребешки вдоль спины — как клавиши маленького ксилофона. Анатомически выверенная реберная клетка. Где-то в ее глубине дремлют, ожидая пробуждения, еще не начавшие набухать грудки. Страсти, которые со временем вырвутся на поверхность, еще блаженно, блаженно дремлют. И все-таки шея говорит об уже формирующейся женщине — это проглядывает в соединении позвонков, в нежном рисунке скользящих вниз линий. Лицо. Ее сокровенная суть. Это лицо не пребудет с нею всю жизнь, однако несет на себе печать ее будущего. Мета, которая исчезнет и все же будет проглядывать даже и через пятьдесят лет. В детском лице еще не угадывается грядущее. Видна только свежесть. Она так недавно вступила в свой жизненный цикл. Ничто еще не устоялось, но могучее время уже энергично взялось за работу. Очертания черепа мягки. Выпуклость недооформившегося носа — все-таки нос. Цвет ее глаз. Белейшая белизна белков. Прозрачная голубизна. Безоблачные глаза. Все безоблачно, но глаза особенно; они как вымытые окна, за которыми пока нечего рассмотреть. Умудренность едва намеченных бровок. Уши — кружочки кураги. Нежные. Так и съел бы. Ушки, которые всегда старше ее. Ушки, о которых никогда не скажешь, что им только-только четыре года, и в то же время почти такие же, как и когда ей было четырнадцать месяцев. Почти невероятная тонкость ее волос. Их удивительно здоровый вид. Рыжинка, делавшая их тогда больше похожими на материнские, чем на его; ощущение, что они словно освещены огнем и впитали в себя запах целого дня. Беспечное и безоглядное растворение в его объятиях. Кошачье доверие к всесильному большому папе, с которым не страшно. Оно так велико, что своей безоглядной доверчивостью пробуждает в нем инстинкт защитника своего детеныша, инстинкт настолько пронизывающий весь его организм, что, вероятно, напоминает те чувства, которые — по ее рассказам — испытывала Доун при кормлении грудью. Вот дочка подпрыгивает, оказывается у него на руках, прижимается к нему — и он ощущает, что близость их абсолютна. Но в то же время пропитана уверенностью, что он не заходит чересчур далеко, что этой опасности не существует, что безграничная свобода и безграничное удовольствие, которые он испытывает, сродни тем узам, что связывали Мерри с Доун, когда та прикладывала малышку к груди. Это правда. Это неоспоримо. И он, и она были частью гармонии. Такой чудесной гармонии. Что же случилось с этой чудесной девочкой? Она заикалась. И что? Что в этом такого ужасного? Что все-таки произошло с этим абсолютно нормальным ребенком? Или приходится допустить, что такое как раз и случается с чудесными, абсолютно нормальными детьми? Чокнутые такого не делают — а нормальные делают. Ты опекаешь, защищаешь их, а защитить-то, оказывается, невозможно. Не опекать — непереносимо, и опекать — непереносимо. Все непереносимо. Ее враждебная автономность была чудовищна. Самое что ни на есть страшное в этом мире затянуло в свой омут его ребенка. Уж лучше бы это изумительно выточенное тело никогда не появлялось на свет божий.

Он звонит брату. Джерри не тот брат, у которого можно найти утешение, но что делать? Когда тебе требуется утешение, у тебя всегда не тот брат, не тот отец, не та мать, не та жена, — так что учись обходиться самоутешением, живи и утешай других. Но сейчас ему необходимо передохнуть от этой ноши, ему нужно, чтобы груз надругательства вынули из его души, иначе оно добьет его. Он не может смириться со случившимся, и он звонит единственному брату, который у него есть. Будь у него еще брат, он позвонил бы тому. Но брат у него один — Джерри, и у Джерри только один брат — он сам. И Мерри — его единственная дочь. И у нее только один-единственный отец. И это не обойдешь. Как тут ни крути, ничего в этом раскладе не изменишь.

Пятница, половина шестого. Джерри в своем кабинете осматривает послеоперационных больных. Но да, может поговорить. Больные подождут. Так что случилось?

При первых же звуках голоса Джерри, резко-самоуверенного, с ноткой нетерпения, он понимает: толку от этого разговора не будет.

— Я нашел ее. Я только что от Мерри. Она в Ньюарке. Рядом. Снимает конуру. Я был у нее. Что она пережила, на кого она похожа, как живет — ты не можешь себе представить, даже отдаленно. — И он начинает рассказывать, безостановочно, стараясь дословно повторить все, что она говорила о своих скитаниях, о том, как жила и что с ней стало, — рассказывает, потому что хочет, чтобы все это уложилось в его собственной голове, хочет найти всему этому место в своем сознании, хотя в его сознании не в силах уместиться даже та тесная конура, в которой она живет. Рассказывая о том, как ее дважды изнасиловали, он с трудом сдерживает слезы.

— Все? — спрашивает Джерри.

— Что?

— Если это все, то скажи, что ты собираешься делать. Что ты собираешься делать, Сеймур?

— Я не знаю, что тут можно сделать. Это она устроила взрыв у Хэмлина, из-за нее погиб Конлон. — Язык не поворачивается сказать и о трех жертвах в Орегоне. — Это все сделала она.

— Да конечно, она. Черт. Мы же так и думали. Где она сейчас, в этой своей конуре?

— Да, там ужасно.

— Так иди и забери ее оттуда.

— Не могу. Она не пойдет. Просит оставить ее в покое.

— Плевать на ее просьбы. Садись, кретин, в машину, поезжай и вытащи ее из этой чертовой конуры за волосы. Усыпи ее. Свяжи. Только увези оттуда. Послушай, ты в шоке. Я не считаю, что самое главное в этой жизни — сохранить семью, но ты так считаешь. Так что езжай и забери ее!

— Не выйдет. Я не могу тащить ее силой. Это гораздо сложнее, чем тебе кажется. Даже если я стисну зубы и затащу ее в дом — что дальше? Можно храбриться и действовать силой — но что делать дальше? Все это запутанно, слишком запутанно. По-твоему не получится.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 349; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.038 сек.