Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Сэмюэль Беккет и Виктор Собчак 10 страница




– А я как раз хочу, чтобы меня привлекли! – кричу я. – Сколько мне еще ждать? Когда будет суд? Когда мне дадут возможность защитить себя? – Я разъярен. Косноязычия, поразившего меня перед толпой на площади, как ни бывало. Если бы я мог сейчас публично, на открытом судебном процессе выступить против этих людей, я нашел бы слова, чтобы пристыдить их. Нужны только здоровье и силы: чувствую, как гневные слова жарко теснятся в моей груди. Но пока человек здоров и у него есть силы обвинить их, они ни за что не дадут выступить ему на суде. Они запрут меня в темницу и будут держать там до тех пор, пока я не превращусь в бормочущего чепуху идиота, в собственную тень; а вот тогда уж потащат на суд и при закрытых дверях за пять минут разделаются с формальностями, которые так их раздражают.

– Как вы знаете, – говорит полковник, – до отмены чрезвычайного положения гражданские лица отстраняются от судопроизводства, и оно переходит в компетенцию Третьего отдела. – Он вздыхает. – Вы, судья, видимо, полагаете, что мы не решаемся провести суд, потому что нас смущает ваш авторитет в городе. Но, как мне кажется, вы не отдаете себе отчета, насколько вы себя скомпрометировали нерадивым отношением к своим обязанностям, пренебрежением к друзьям и общением с недостойными людьми. Я говорил со многими, и все, как один, возмущены вашим поведением.

– Моя личная жизнь никого не касается!

– Тем не менее могу сообщить, что наше решение освободить вас от занимаемой должности нашло поддержку в самых широких кругах. Сам я ничего против вас не имею. Несколько дней назад, когда я вновь сюда приехал, я считал, что мне достаточно будет получить от вас ясный ответ на всего один простой вопрос, и затем вы сможете вернуться к вашим наложницам свободным человеком.

Внезапно я догадываюсь, что это оскорбление подвох, что, возможно, в силу каких‑то других причин эти двое будут довольны, если я сорвусь и потеряю над собой власть. Полыхая гневом, чувствуя, как все во мне напрягается, сдерживаю себя и молчу.

– Однако, судя по всему, теперь у вас появилась новая цель, – продолжает он. – Вы, кажется, решили прославиться в роли борца за справедливость. В роли героя, который ради своих принципов готов пожертвовать свободой. Но позвольте спросить: вы действительно убеждены, что ваши сограждане видят в вас именно то, что вам хочется? Можете мне поверить: в глазах города вы не герой, а просто шут, местный сумасшедший. Ходите грязный, от вас так воняет, что хоть нос зажимай. Вы похожи на старого нищего, на мусорщика. Городу вы больше не нужны, и он не примет вас обратно ни в каком качестве. Здесь для вас все кончено… Вы, полагаю, хотите войти в историю как мученик. Но кто впишет ваше имя в учебники истории? Нынешние пограничные беспорядки – мелкий незначительный инцидент. Через некоторое время беспорядки кончатся и граница вновь погрузится в спячку лет на двадцать… История задворков мира никого не интересует.

– Пока вы сюда не приехали, никаких беспорядков на границе не было,

– говорю я.

– Чепуха. Вы просто не располагаете сведениями. ВЫ живете в прошлом. Вам кажется, что мы воюем с разрозненными горстками кочевников. Но на самом деле нам противостоят хорошо организованные силы врага. Если бы вы ходили в поход с экспедиционными войсками, вы бы убедились воочию.

– И кто же этот враг, которого я должен бояться? уж не те ли жалкие пленные, которых вы сюда привели? Неужели вы говорите про них? Враг, полковник, это вы сами! – Я больше не в силах сдерживаться. Грохаю кулаком по столу.– Да, враг – вы! Это вы затеяли войну, это вы в изобилии поставляете варварам мучеников, и началось это не сейчас, а еще год назад, когда вы учинили здесь свою первую зверскую расправу! История подтвердит мою правоту!

– Чепуха! Это даже не войдет в историю, инцидент слишком малозначителен. – На вид он все так же невозмутим, но я уверен, что его проняло.

– Вы грязный палач! Вам место на виселице!

– Внемлите судье, внемлите борцу за справедливость, – бормочет он себе под нос.

Мы пристально смотрим в глаза друг другу.

– Ну что ж. – Он подравнивает на столе бумаги. Сейчас вы напишете мне отчет обо всем, что произошло между вами и варварами во время вашей недавней, никем не санкционированной поездки.

– Я отказываюсь.

– Прекрасно. Наш разговор закончен. – Он поворачивается к своему помощнику. – Передаю его вам.– Встает и выходит из комнаты. Я молча гляжу на унтера.

Щека у меня распухла: ни разу не промытая, не забинтованная рана воспалилась. Поверх нее жирной гусеницей запеклась корка. Левый глаз заплыл, от него осталась только узкая щель, нос превратился в бесформенный пульсирующий комок. Дышать приходится ртом.

Я лежу, вдыхая вонь засохшей блевотины, и меня преследуют мысли о воде. Уже два дня мне не дают пить.

В моих страданиях нет ничего возвышающего. И боль – лишь малая толика того, что я именую страданиями. Меня заставляют полностью подчиниться элементарным потребностям моего тела, желающего пить, отправлять нужду и найти позу, в которой боль мучает его как можно меньше. Когда унтер‑офицер Мендель и его подручный в первый раз. приволокли меня сюда, зажгли лампу и заперли дверь, я спрашивал себя, какую степень боли способен вынести тучный, изнеженный старик во имя своих чудаковатых представлений о курсе, которым надлежало бы следовать Империи. Но моих палачей не интересовали степени боли. Их задача была наглядно объяснить мне, что значит ощущать себя просто телом, телом, которое живет только самим собой, телом, которое способно иметь собственные понятия о справедливости лишь до тех пор, пока оно цело и здорово, и которое очень быстро забывает о всякой философии, когда ему прижимают голову к полу, запихивают в горло трубку и кувшин за кувшином вливают соленую воду, пока кашель, спазмы и конвульсии не извергают ее обратно. Они пришли в мою камеру совсем не для того, чтобы выжать из меня все, что я говорил варварам, и все, что варвары говорили мне. Поэтому я не мог бросить им в лицо заготовленные звонкие фразы. Они пришли, чтобы показать мне, что на самом деле стоит за словом Человек, и всего за час сумели растолковать очень многое.

И вопрос не в том, у кого из нас больше терпения. Поначалу я внушал себе: «Они сидят в соседней комнате и обсуждают меня. Они говорят: «Интересно, долго еще ждать, когда он сломается? Через часик зайдем к нему и проверим».

Все совсем не так. У них нет никакой хитро продуманной системы пыток и унижений. Два дня я сижу без воды и пищи. На третий день меня кормят. «Извини, – говорит стражник, тот, что обычно приносит мне еду. – Мы забыли». И забыли они вовсе не по злобе. У каждого из моих мучителей есть своя собственная жизнь. Я для них отнюдь не центр мирозданья. Подручный Менделя в обычные дни, вероятно, пересчитывает на складе мешки с провиантом или, кляня жару, патрулирует оросительные каналы. Да и сам Мендель – я в этом уверен – тратит на меня гораздо меньше времени, чем на чистку своих нашивок и пряжек. Иногда, под настроение, он заходит ко мне и дает очередной урок человековедения. Долго ли еще я смогу – выносить непредсказуемость их нападений? И что будет, если я сломаюсь, начну рыдать и валяться у них в ногах, а нападения все равно будут продолжаться?

Меня выводят во двор. Я стою перед ними, прикрывая наготу и осторожно держа на весу больную руку, – старый усталый медведь, которого так долго травили, что он перестал огрызаться.

– А ну‑ка бегом, – говорит Мендель.

Под палящим солнцем обегаю двор по кругу. Едва начинаю бежать медленнее, он шлепает меня тростью по ягодицам, и я прибавляю ходу. Солдаты отрываются от послеобеденного отдыха и наблюдают за мной из тенистых уголков двора, судомойки стоят на крыльце кухни, дети глазеют сквозь решетку ворот.

– Больше не могу! – задыхаясь, шепчу я. – Мне плохо! – Останавливаюсь, роняю голову на грудь и хватаюсь за сердце. Все терпеливо ждут, пока я отдышусь. Затем трость тыкается мне в зад, и я снова плетусь трусцой, так медленно, что меня обогнал бы любой идущий обычным шагом.

А еще я их потешаю. Они натягивают веревку на уровне колен, и я прыгаю через нее туда и обратно. Они подзывают внука поварихи и протягивают ему конец веревки.

– Держи ровно, – велят они, – а то он зацепится и упадет.

Ребенок двумя руками крепко держит веревку и сосредоточенно ждет, когда я прыгну. Но Я упрямлюсь. Трость ощупью прокладывает себе дорогу и вонзается между ягодицами.

– Прыгай, – вполголоса приказывает Мендель. Я разбегаюсь, подпрыгиваю, врезаюсь в веревку и застреваю на месте. От меня пахнет дерьмом. Мыться мне не разрешают. Мухи летают за мной по пятам, вьются над сочной раной на щеке и, едва я на миг останавливаюсь, садятся мне на лицо. То и дело отмахиваюсь от них, и рука при этом движется у меня совершенно машинально, как хвост у коровы.

– Скажи ему, чтобы в другой раз больше старался,– говорит Мендель ребенку. Мальчик улыбается и отводит глаза. Сижу в пыли и жду, что Мендель придумает дальше. – Умеешь прыгать через скакалку? – спрашивает он мальчика.

– Дай ему веревку, пусть он тебе покажет.

Делаю, что приказано.

Когда они в первый раз вытащили меня во двор, я испытывал нестерпимый стыд оттого, что стою перед этими бездельниками в чем мать родила, да еще и развлекаю их своим дрыганьем. Но теперь я забыл о стыде. Теперь я думаю только об одном: о той неизбежной страшной минуте, когда у меня подкосятся ноги или когда клешнями сожмет сердце, и я буду вынужден остановиться; но когда это случается, всякий раз с удивлением обнаруживаю, что, дав мне немного передохнуть и применив небольшую дозу боли, они способны вновь вывести меня из оцепенения и заставить бегать, прыгать, скакать или ползать еще некоторое время. Наступит ли предел, когда я лягу на землю и скажу: «Убейте меня, я больше так не могу – уж лучше умереть»? Иногда мне кажется, что предел этот совсем близко, но потом выясняется, что я снова ошибся.

Я даже не могу утешить себя мыслью, что все это возвеличивает мой дух. Среди ночи часто просыпаюсь со стоном, потому что во сне заново переживаю их мелочные издевательства. Вряд ли мне дадут умереть по– человечески, скорее всего я сдохну, как собака в канаве.

А потом однажды дверь распахивается, и, выйдя во двор, я вижу целый взвод, построенный по стойке «смирно».

– Прошу.– Мендель протягивает мне женскую ночную рубашку. – Наденьте.

– Зачем?

– Не хотите, можете идти голым, не возражаю.

Я натягиваю ситцевую рубашку через голову. Она не доходит даже до колен. Краем глаза вижу, как две молодых кухарки, давясь от смеха, ныряют обратно в кухню.

Руки мне заложили за спину и связали.

– Вот и пришло время, судья, – шепчет Мендель мне в ухо. – Постарайтесь вести себя, как мужчина. Мне не показалось, от него действительно несет перегаром.

Под конвоем меня выводят со двора. Возле шелковиц, там, где земля красна от сока осыпавшихся ягод, собралась кучка зрителей. Дети залезли на деревья и карабкаются по веткам. При моем появлении наступает тишина.

Солдат забрасывает на шелковицу новую белую пеньковую веревку; один из сидящих на дереве мальчишек ловит ее, пропускает кольцом через ветку и скидывает вниз.

Понимаю, что это просто очередная потеха, новый способ убить время и развлечь людей, которым надоели прежние жестокие забавы. Тем не менее внутри у меня все дрожит.

– Где полковник? – шепчу я. Никто и бровью не ведет.

– Вы хотите что‑нибудь сказать? – спрашивает Мендель. – Можете сказать все, что желаете. Мы предоставляем вам такое право.

Гляжу в его ясные голубые глаза, такие прозрачные, словно в них вставлены хрустальные пластинки. Он тоже глядит на меня. Понятия не имею, что он сейчас видит. Думая о нем, твержу про себя:.мучитель… палач… но оба эти слова звучат как‑то чужеродно; чем дольше я их повторяю, тем чужероднее они становятся, пока наконец не превращаются в камушки, давящие мне на язык. Возможно, этот человек в самом деле палач, как и его постоянный подручный, как и их полковник; возможно, в одном из учреждений столицы в их платежных карточках, в графе «должность» так и написано, хотя, думаю, там они значатся офицерами безопасности. Но когда я гляжу на него, то вижу лишь ясные голубые глаза, грубоватое, хотя и довольно красивое лицо, хорошие зубы, которые кажутся слишком длинными из‑за чуть осевших десен. Он занимается моей душой: каждый день он препарирует мою плоть, извлекает оттуда душу и выносит ее на свет; за годы своей работы он наверняка перевидал множество душ, но их врачевание, по‑моему. не оставило на нем существенного отпечатка, как врачевание сердец не оставляет заметного отпечатка на лекаре.

– Я упорно пытаюсь понять, как вы ко мне относитесь, – говорю я. Несмотря на все усилия, я лишь еле слышно бормочу, голос то и дело срывается, мне страшно, с меня капает пот. – Возможность услышать от вас несколько слов для меня во много раз ценнее, чем право обратиться к этим людям, ибо мне в любом случае нечего им сказать. Я бы очень хотел понять, почему вы посвятили себя этой работе. И узнать, как вы относитесь ко мне, человеку, которого вы столько мучали, а теперь, полагаю, вознамерились убить.

Витиеватые фразы, срывающиеся с моих губ, повергают меня в изумление. Неужели я настолько потерял разум, что сознательно лезу на рожон?

– Видите эту руку? – Он подносит кулак почти вплотную к моему лицу.

– Когда я был моложе, – он разжимает кулак, – я вот этим пальцем, – он выставляет указательный палец вперед, – мог насквозь проткнуть тыкву. – Он прикладывает палец мне ко лбу и надавливает. Отступаю на шаг назад.

У них готов для меня даже колпак – мешок из‑под соли, который они надевают мне на голову и шнурком завязывают на шее. Сквозь прореху в рядне вижу, как они приносят лестницу и прислоняют ее к дереву. Меня подводят к лестнице, я ставлю ногу на нижнюю перекладину, узел петли лежит у меня на плече.

– А теперь поднимайтесь, – говорит Мендель.

Поворачиваю голову и смутно различаю сзади двух солдат, которые держат конец веревки.

– Со связанными руками мне не взобраться, – говорю я. Сердце гулко стучит.

– Поднимайтесь, – командует он и поддерживает меня за локоть. Веревка натягивается. – Подтяните короче, – приказывает он.

Взбираюсь по лестнице, он поднимается следом, направляя мои движения. Считаю перекладины – вот уже десятая. Листья обступают меня со всех сторон. Останавливаюсь. Мендель еще крепче ухватывает меня за локоть.

– Что, думаете мы с вами играем? – Он говорит это сквозь зубы, с какой‑то непонятной яростью. – Думаете, я бросаю слова на ветер?

Под мешком я обливаюсь потом, мне щиплет глаза.

– Нет,– говорю я.– Я вовсе не думаю, что вы играете.– Но знаю, что, пока они натягивают веревку, это лишь забава. Стоит веревке ослабнуть, я свалюсь – и умру.

– Ну и что вы мне скажете?

– Мои переговоры с варварами не имели никакого отношения к военным делам. Я ездил по личным причинам. Я поехал туда, чтобы вернуть девушку ее родным. Никакой другой цели у меня не было.

– Это все, что вы хотите сказать?

– Еще я хочу сказать, что ни один из людей не заслуживает смерти. – Одетый в нелепую женскую рубашку, с мешком на голове, стою на верхней перекладине, и от страха к горлу подступает тошнота. – Я хочу жить. Этого хочет любой человек. Жить, жить и жить. Несмотря ни на что.

– Хотеть – мало. – Он отпускает мой локоть. Чуть не падаю, но веревка удерживает меня. – Теперь вам понятно? – Он слезает вниз, оставив меня на лестнице одного.

Глаза щиплет уже не от пота, а от слез. Рядом со мной в листве что– то шуршит.

– Дяденька, а вы чего‑нибудь видите? – спрашивает детский голос.

– Нет.

– Эй вы, мартышки, а ну слезайте! – кричит кто‑то снизу.

По колебаниям веревки догадываюсь, что дети перебираются с ветки на ветку.

Время идет, я осторожно балансирую на лестнице, чувствуя в выемке подошвы обнадеживающую твердость деревянной перекладины, и стараюсь не шататься, чтобы веревка оставалась натянутой как можно туже.

Как скоро толпе наскучит глазеть на человека, неподвижно стоящего на лестнице? Сам же я готов стоять так бесконечно, я вынесу и бурю, и град, и наводнение, я буду стоять, пока не сгнию, пока не превращусь в скелет – только бы жить!

Но вот веревка натягивается сильнее, я даже слышу, как она шуршит о кору, и, чтобы петля не удавила меня, приподнимаюсь на цыпочки и вытягиваю шею.

Так, значит, мы вовсе не состязаемся в терпении: если толпа недовольна, правила игры мгновенно меняются. Но что толку винить толпу? Козел отпущения выбран, праздник объявлен открытым, законы не действуют – какой же дурак не прибежит на общее веселье? Да и, собственно говоря, что, кроме несоблюдения внешних приличий, так уж возмущает меня в этих, введенных новой властью спектаклях унижений, страданий и смерти? И что, интересно, запомнится людям из моего собственного правления, кроме разве что переноса боен с рыночной площади на окраину, предпринятого двадцать лет назад из соображений благопристойности? Я хочу что‑то выкрикнуть, обозначить каким‑нибудь словом свой слепой страх или просто завопить, но веревка натянулась так туго, что я задыхаюсь и теряю дар речи. Кровь стучит в уши, как барабан. Отрываюсь от перекладины. Плавно раскачиваюсь в воздухе, ударяясь о лестницу, и дрыгаю ногами. Барабанная дробь в ушах звучит все медленнее и отчетливее, постепенно вытесняя остальные звуки.

Стою перед стариком вождем, щурю г лаза от ветра и жду, когда старик заговорит. Дуло древнего ружья по‑прежнему торчит между ушей его лошади, но нацелено оно не в меня. Я отчетливо сознаю, как огромно раскинувшееся над нами небо, я ощущаю близость пустыни.

Слежу за его губами. Он вот‑вот заговорит: я должен слушать очень внимательно, должен уловить каждый произнесенный им слог, чтобы позже, вспоминая и перебирая в уме сказанное, найти ответ на вопрос, который сейчас вдруг птицей упорхнул из моей памяти.

Вижу каждый волос в гриве его лошади, каждую морщинку на его старом лице, каждый бугор и каждую впадину в склоне скалы.

Девушка – ее черные волосы, как принято у варваров, заплетены в косу, перекинутую через плечо, осаживает лошадь перед стариком. Почтительно склонив голову, она тоже ждет, когда он заговорит.

Вздыхаю «Какая жалость, – думаю я. – Теперь уже поздно».

Меня раскачивает из стороны в сторону. Ветер задирает подол и щекочет нагое тело. Я обмяк и плыву в воздухе. Одетый в женское белье.

Касаюсь земли – должно быть, ногами, хотя они занемели и ничего не чувствуют. Осторожно вытягиваюсь во весь рост, во всю длину своего тела, и парю, невесомый, как осенний лист. То непонятное, что обручем сдавило голову, ослабляет хватку. Внутри у меня что‑то надсадно скрипит. Я дышу. Мне хорошо.

Затем колпак снимают, солнце бьет в глаза, меня поднимают на ноги, все передо мной плывет, я проваливаюсь в пустоту.

Слово «летать» шепотом пробивает себе дорогу к моему сознанию. Да, верно, я ведь сейчас летал.

Гляжу в голубые глаза Менделя. Он шевелит губами, но я не разбираю ни слова. Трясу головой и понимаю, что мне не остановиться, что я так и буду ею трясти неизвестно сколько.

– Я сказал: сейчас мы покажем вам новый способ летать, – говорит он.

– Он не слышит, – замечает чей‑то голос.

– Слышит прекрасно, – говорит Мендель. Снимает у меня с шеи петлю и привязывает ее к веревке, которая стягивает мне руки за спиной. – Поднимите его!

Если держать руки неподвижно, если изловчиться, как акробат, закинуть ногу наверх и зацепиться за веревку, я повисну вниз головой и мне будет не больно – не успеваю об этом подумать, как меня уже начинают подтягивать. Но я слаб, как младенец, руки за спиной тотчас дергаются вверх, и, едва ноги отрываются от земли, страшная боль раздирает плечи, словно мышцы лопаются целыми пластами. Из горла с сухим шорохом осыпающегося гравия вылетает первый горестный вопль. Двое мальчишек спрыгивают с дерева, хватаются за руки и, не оглядываясь, бегут прочь. Кричу снова и снова, мне не погасить этот крик, он исходит из тела, которое сознает, что его покалечили, возможно, навсегда, и громким ревом оповещает мир о своем ужасе. Даже если мне скажут, что все дети города слышат сейчас мои вопли, я не сумею заставить себя замолчать: так давайте же помолимся, чтобы дети не подражали играм взрослых, иначе завтра с деревьев будут свисать гроздья маленьких тел. Кто‑то толкает меня, и, согнутый пополам, похожий на огромную старую бабочку, которой булавкой скололи крылья, я качаюсь в дюйме от земли, оглашая воздух воплями и ревом.

– Это он так зовет своих друзей‑варваров, – заявляет кто‑то. – Это у них язык такой.

В толпе смеются.

 

 

Варвары разбойничают по ночам. До наступления темноты нужно успеть пригнать всех коз, закрыть ворота на решетку и выставить караульных, которые каждый час выкрикивают время. Говорят, варвары всю ночь бродят вокруг, замышляя убийства и насилия. Детям часто снится, как на окнах раскрываются ставни и свирепые лица заглядывают в комнату. «Варвары пришли!» – визжат дети, и их никак не успокоить. С веревок исчезает белье, из накрепко запертых кладовок пропадает еда. Варвары прокопали под стенами тоннель, говорят горожане; они приходят и уходят, когда им вздумается, забирают, что хотят; от них не скрыться никому. Крестьяне по‑прежнему возделывают землю, но выходить в поле по одному не решаются. Работают они без души: варвары затаились и поджидают, говорят они, а как только урожай поспеет, снова затопят поля.

Почему армия не может разделаться с варварами? – сетуют люди. Жизнь на границе нынче совсем тяжелая. Многие говорят, что надо бы вернуться в края отцов, но тотчас вспоминают, что из‑за варваров на дорогах стало опасно. Чай и сахар можно теперь купить только из‑под прилавка, потому что лавочники утаивают запасы. Те, у кого еды вдоволь, садясь за стол, закрывают двери и окна, чтобы не вызывать зависть соседей.

Три недели назад изнасиловали девочку. Подружки, заигравшись на оросительных каналах, хватились ее только, когда она уже вернулась, вся в крови, онемевшая от ужаса. Много дней подряд она потом молча лежала дома, уставившись в потолок. Как родители ни упрашивали, она им ничего не рассказала. Когда в доме гасили свет, начинала плакать. Подруги утверждают, что с ней это сделал варвар. Они видели, как он убегал в камыши. А то, что он варвар, они поняли потому, что он был очень уродливый. Теперь детям запрещено играть за городскими воротами, а крестьяне, отправляясь в поле, прихватывают с собой дубинки и копья.

Чем выше вздымается волна ненависти к варварам, тем глубже я забиваюсь в свою нору, в надежде, что обо мне не вспомнят. Прошло уже много времени с тех пор, как, развернув знамена, трубя в фанфары, сияя доспехами и гарцуя на своих скакунах, экспедиционные войска отважно двинулись во второй поход, дабы изгнать варваров из долины и преподать им урок, который навсегда останется в памяти их детей и внуков. В город не поступает ни депеш: ни донесений. Радостное возбуждение прежних дней, когда на площади постоянно проводились парады, когда состязались наездники и стрелки, давно улеглось. На смену ему пришли заполонившие город тревожные слухи. Одни говорят, что беспорядки охватили всю границу на протяжении тысячи миль, что северные племена варваров объединились с западными, что армия Империи рассредоточена вдоль границы слишком узкой полосой и вскоре будет вынуждена отказаться от обороны отдаленных приграничных крепостей, вроде нашей, чтобы бросить основные силы на защиту центральных провинций. Другие заявляют, что мы не получаем сообщений с фронта только потому, что наши воины прорвались в глубокий тыл противника и так заняты нанесением смертоносных ударов по врагу, что слать депеши им некогда. Очень скоро, говорят такие, как раз, когда мы меньше всего будем этого ждать, наши ребята вернутся домой, усталые, но с победой, и мы еще поживем в мирное время.

В оставленном охранять город малочисленном гарнизоне царит пьянство, какого я на своем веку не помню; с горожанами военные ведут себя все более вызывающе. Уже были случаи, когда солдаты заходили в лавки, брали, что им нужно, и уходили, не заплатив. И какой смысл хозяину кричать «караул!», если грабят его сами стражи порядка, солдаты Гражданской Охраны? Лавочники ходят жаловаться к Менделю: на период чрезвычайного положения он, в отсутствии ушедшего в поход Джолла, поставлен управлять городом. Мендель кормит их обещаниями. У него лишь одна забота – сохранить свою популярность среди солдат. Но хотя на крепостном валу регулярно устраиваются про верки часовых, хотя дозоры каждую неделю прочесывают берег озера (в поисках притаившихся варваров, ни одного из которых, впрочем, до сих пор не поймали), дисциплина в гарнизоне ослабла.

Меня же, старого шута, который растерял последние крохи авторитета в тот день, когда болтался на дереве в женском нижнем белье и вопил, взывая о помощи; меня, непотребное существо, которое целую неделю, пока не действовали руки, языком, как собака, слизывало пищу с каменного пола – меня тем временем перестали держать под замком. Я сплю в углу гарнизонного двора; я таскаюсь по городу в грязной женской рубашке; когда мне грозят кулаком, я сжимаюсь в комок. Я живу, как голодный пес, воющий у черного хода; весь мой облик убедительно подтверждает, что любой поклонник варваров по натуре животное, – наверное, только поэтому меня и не убили. Моя жизнь постоянно в опасности, я это понимаю. То и дело чувствую на себе тяжелые, неприязненные взгляды; не поднимаю глаз; знаю, что кое‑кто, не устояв перед искушением очистить двор, может всадить мне в голову пулю из окна второго этажа.

В город стекаются беженцы – рыбаки из крошечных поселений, разбросанных вдоль реки и по северному побережью озера; говорят они на языке, который никому не понятен, весь свой скарб несут на себе, следом за ними плетутся их тощие собаки и рахитичные дети. Когда появились самые первые из них, вокруг собралась толпа. «Вас выгнали варвары?» спрашивали горожане, для наглядности корча свирепые рожи и натягивая воображаемые луки. Про имперские войска и про устроенные ими пожары не спрашивал никто.

Сперва этих дикарей жалели, носили им еду и старую одежду, но вскоре они начали лепить свои соломенные хижины к стене городской площади, прямо под ореховыми деревьями, их дети, обнаглев, стали лазать по чужим кухням и воровать, а однажды ночью свора их собак, забравшись в овчарню, перегрызла добрый десяток овец. Отношение к беженцам тут же изменилось. Гарнизон взялся за дело: в собак стреляли, едва те высовывали морду на улицу, а в одно прекрасное утро, пока рыбаки были еще на озере, солдаты разломали их лачуги. Несколько дней рыбаки прятались в камышах. Потом одна за другой соломенные хижины стали вырастать вновь, только теперь уже за чертой города, под северной стеной. Хижины разрешено было оставить, но впускать беженцев в городские ворота стражникам настрого запретили. Постепенно этот запрет ослабел, и сейчас по утрам «речные люди» бродят от дома к дому, торгуя связками рыбы. Иметь дело с деньгами они не привыкли, и все их бессовестно обманывают, а за глоток рома они готовы отдать что угодно.

Все они – худые, с выпирающей куриной грудью. Женщины у них, похоже, вечно ходят беременные; дети – недомерки; лица нескольких девушек отмечены хрупкой волоокой красотой; что до остальных, тоя вижу в них только невежество, хитрость и неопрятность. Ну а что же они видят во мне, если вообще меня замечают? Зверя, глядящего сквозь прутья решетки; грязную изнанку прекрасного оазиса, ставшего их ненадежным убежищем от опасности?

Однажды, когда я дремлю во дворе, на лицо мне падает косая тень, чья‑то нога пихает меня в бок, и, подняв голову, я вижу над собой голубые глаза Менделя.

– Хорошо ли мы вас кормим? – спрашивает он. – Уже начали снова толстеть?

Приподнявшись, сажусь у его ног и молча киваю.

– Я спрашиваю потому, что мы не можем кормить вас бесконечно.

Мы пристально глядим друг на друга, и пауза затягивается.

– Когда вы думаете начать работать, чтобы окупить расходы на ваше содержание?

– Я – заключенный, ожидающий суда. Лица, ожидающие суда, не обязаны работать. Таков закон. Заключенных содержат на средства общества.

– Какой же вы заключенный? Вы на свободе и можете поступать, как вам вздумается. – Он ждет, что я клюну на эту грубо подброшенную приманку. Молчу. – Почему вы решили, что вы заключенный, если вас даже нет в наших списках? Вы думаете, мы не ведем списки? Но вас в них нет. Так что вы – человек свободный.

Поднимаюсь и следом за ним иду через двор к воротам. Стражник протягивает ему ключ, и Мендель отпирает замок.

– Вот видите? Открыто.

Мгновенье поколебавшись, прохожу в ворота. Мне очень хочется кое– что узнать. Я гляжу на Менделя, на его ясные глаза, окна его души, на рот, через который обращается к миру живущий в этом теле дух.

– Вы могли бы уделить мне минутку? – спрашиваю я. Мы стоим в проеме ворот; стражник, замерев поодаль, делает вид, что ничего не слышит. – Я давно не молод, – говорю я. – И если раньше меня ждало здесь какое‑то будущее, то теперь все рухнуло. – Обвожу рукой площадь, показываю на пыль, которую гонит жаркий летний ветер, разносящий напасти и болезни. – А кроме того, я один раз уже умер, вон на том дереве, правда, вы решили меня спасти. Поэтому прежде, чем я уйду, я хотел бы кое‑что понять. Если, конечно, еще не слишком поздно, учитывая, что варвары уже у наших ворот. – Чувствую, как мои губы кривятся в еле заметной насмешливой улыбке, но ничего не могу с собой поделать. Поднимаю глаза и смотрю на пустое небо. – Простите, если мой вопрос покажется вам дерзким, но скажите, пожалуйста, как вам удается заставить себя потом есть? После того, как вы… работаете с людьми? Меня всегда это интересовало… применительно к палачам, экзекуторами им подобным? Нет, подождите! Я еще не закончил. Я с вами вполне искренен, вы даже не знаете, чего мне стоило об этом заговорить, ведь я вас боюсь, как вы сами прекрасно понимаете. Скажите, неужели вам потом не приходится делать над собой никаких усилий, чтобы проглотить кусок? Мне, например, кажется, что после такой работы должно возникнуть желание вымыть руки. И даже этого, вероятно, мало; вероятно, требуется какой‑то церковный обряд, некий ритуал очищения… вы не согласны? Чтобы каким‑то образом очистить и душу – так, по крайней мере, я себе это представляю. А иначе как можно потом вернуться к обычной жизни – к примеру, сесть за стол и преломить хлеб с родными или с друзьями?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 253; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.