КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Беглец из казино
Шестнадцать лет назад, ночью, когда я занимался любовью с Деборой на заднем сиденье моей машины, она, едва мы кончили, взглянула на меня с загадочной и растерянной улыбкой и спросила: – Ты ведь католик? – Нет. – А я думала, что ты польский католик. Роджек – звучит похоже. – Я наполовину еврей. – А что со второй половиной? – Протестант. А собственно говоря, вообще ничего. – Вообще ничего, – повторила она. – Ладно, отвези меня домой. Но она помрачнела. Восемь лет потребовалось мне для того, чтобы выяснить, почему она тогда помрачнела: семь лет без нее и год в браке с нею. Весь первый год ушел на то, чтобы понять, что у Деборы есть предрассудки, столь же сильные, как и ее пристрастия. Ее презрение к евреям-протестантам и просто евреям не знало границ. «Им совершенно чуждо милосердие», – наконец пояснила она. Как и у любого истинного католика, у Деборы были собственные представления о милосердии. Милосердие было налетчиком на свадебном пиру, призраком на нашем супружеском ложе. После очередного скандала она говорила печально и как бы отрешенно: «Меня всегда переполняло милосердие, а сейчас его нет во мне». Когда она забеременела, милосердие вернулось к ней. «Не думаю, что я все еще омерзительна Богу», – говорила она. И действительно, в иные мгновения от нее исходила нежность, проливая теплый бальзам на мои нервы, но бальзам этот не был целительным: милосердие Деборы зиждилось на глубинном родстве с могилой. Я был уверен в ее любви, и все же в такие мгновенья душа моя взмывала на безжизненную горную вершину или же готовилась низринуться в бушующее море, в трехметровую волну, оскалившуюся косой ухмылкой в своей седой бороде. Таково было любить Дебору, совсем не то, что заниматься с ней любовью: вне всякого сомнения, она определяла эти занятия как милосердие и похоть. Переполненная любовью, она внушала ужас, занимаясь любовью, она оставляла вам на память ощущение случки со стреноженным зверем. И дело было не только в запахе дикого кабана, налившегося дурной кровью, в горячем запахе звериных клеток в зоопарке, было тут и нечто иное, ее духи, легкий намек на святость, нечто столь же хорошо просчитанное и греховное, как двойная бухгалтерия, да – от нее пахло банком, господи, в ней было слишком много всего для одного мужчины, и в самой сердцевине таилось что-то скользкое, возможно, змея, я часто именно так и воспринимал это: змея, стерегущая вход в пещеру с сокровищами, с богатством, с бесстыдной роскошью всего мира, – и очень редко выпадали мгновения, когда я мог воздать ей должное, не испытывая при этом острых уколов боли, словно в меня вонзалось жало. Отдыхая после объятий, я плыл по течению, меня куда-то нес тяжелый поток пламени, больного и отравленного пламени, горящего масла, которое вытекало из нее и охватывало меня. И каждый раз из груди у меня вырывался стон, похожий на бряцанье цепей, и губы мои прижимались к ее губам, пытаясь глотнуть немного воздуха. И мне казалось, что из моей души вырвали некое обещание и взяли его как выкуп. – Ты бесподобен, – говорила тогда она. Да, мне пришлось поверить и в милосердие, и в отсутствие оного, в указующий Перст Божий и в сатанинский бич, мне пришлось прийти к научному обоснованию реальности ведьм. Дебора верила в бесов. В ней говорит ее кельтская кровь, пояснила она как-то раз, кельты жили в согласии с духами, занимались с ними любовью и охотились вместе. Она и в самом деле была первоклассным охотником. Со своим первым мужем она бывала на сафари и убила подраненного льва, изготовившегося вцепиться ей в горло, и двумя пулями в сердце (винчестер 30/06) уложила белого медведя, но я подозревал, что однажды она все же утратила хладнокровие. Как-то раз она намекнула, что бросилась бежать от какого-то зверя и проводнику пришлось самому прикончить его. Но я не знаю этого наверняка – она никогда не договаривала до конца. Я предлагал ей вместе отправиться на охоту – в Кодьяк, в Конго, все равно куда, в первые годы нашего супружества я был готов помериться силами с любым героем, профессионалом и чемпионом, – но она постаралась развеять мое романтическое настроение. «Нет, дорогой, с тобой я не поеду никогда. Памфли, – таково было с трудом выговариваемое уменьшительное имя ее первого мужа, – был великолепным охотником. Охота – это лучшее, что было у нас с ним. Неужели ты думаешь, что я захочу осквернить свои воспоминания? Это не принесет радости ни тебе, ни мне. Нет, я никогда больше не решусь на большую охоту. Разумеется, если только не влюблюсь в кого-нибудь, кто охотится божественно». Как и большинство ее друзей, она с аристократическим безразличием относилась к любым способностям, кроме врожденных. Цветком можно полюбоваться и, если захочется, сорвать его, но выращивают его пусть другие. В конце концов она взяла меня на охоту – на кротов и сурков. Мне снова продемонстрировали дистанцию между мною и ее ненаглядным Памфли, но даже во время этой охоты, обычной прогулки по вермонтским лесам неподалеку от домика, который мы сняли на лето, я убедился в ее мастерстве. Дебора по-особому умела видеть лес. Именно там, в прохладе и в сырости, среди пряных и нежных и напоенных гниением запахов леса, она чувствовала себя в своей стихии: ей был внятен дух, таящийся в какой-нибудь группе деревьев, она сказала мне, что чувствует, как этот дух наблюдает за ней, а когда его вытеснял или подменял кто-то другой, тоже наблюдавший за нею, то этот другой и оказывался зверем. Так было и сейчас. Какое-нибудь маленькое существо выбиралось из своего укрытия, и Дебора укладывала его на месте. Она истребляла множество зверушек, больше, чем любой другой охотник. Чаще всего она стреляла от бедра – спокойно, словно указывала на зверька пальцем. Но некоторым позволяла спастись. «Этот твой», – говорила она, и я мазал. Что вызывало смешок благородного, но мрачноватого сочувствия. «Купи себе винтовку с оптическим прицелом, дружок», – шептала она. Мы охотились всего несколько раз, но я успел понять, что больше никогда не отправлюсь на охоту. Во всяком случае, с нею. Потому что Дебора убивала самых красивых и самых уродливых зверьков. Она подстреливала белок с ласковыми мордочками, нежных, как лань, в своей смертельной истоме, она разносила норы сурков, гримасы которых в агонии были столь же скульптурны, как горгульи. Ни один участок леса не оставался прежним после того, как она проходила там. – Видишь ли, – сказала она мне однажды поздно ночью, когда хмель уже вышел из нее и она пребывала в одном из своих редчайших настроений, не жестоком, но порочном, не похотливом, а просто задумчивом, задумчивом самих размышлений ради, – я знаю, что во мне больше блага и больше зла, чем в любом другом человеке, но что было заложено в меня с рождения, а что привнесено потом? – Ты служишь добру и злу попеременно. – Нет, просто делаю вид. – Она улыбнулась. – Честно говоря, я преисполнена зла. Но я презираю его, в самом деле презираю. Просто Дьявол сильнее меня. Что было равнозначно признанию в том, что зло заточило добро в темницу. После девяти лет брака с Деборой я тоже не мог дать точного ответа на этот вопрос. Я привык вращаться в кругу людей, верящих в то, что написано в «Нью-Йорк Таймс»: «Специалисты возражают против фтора», «Дипломаты критикуют выводы комиссии», «Самоуправление бантустанов», «Советник подчеркивает», «Новый подход к проблеме престарелых». Сейчас я уже не верю во всю эту ерунду: я погрузился в воды Дебориной интуиции, это куда ближе моим воспоминаниям о четырех убитых мною немцах, чем все перечисленное выше или там не названное. Но я не мог понять, кто из нас заточил в темницу другого и как. Сколь ужасен был этот гребень безумия: лежать с Деборой на супружеском ложе и гадать, кто из нас виновен в той туче гнилой пагубы, в которую сливаются наши дыхания. Да, я начал верить в духов и бесов, в дьяволов и демонов, домовых и леших, в инкубов и суккубов; не раз я садился в постели этой странной женщины, ощущая когти у себя на груди, знакомый, не перебиваемый алкоголем, дурной запах на устах и глаза Деборы, уставившиеся на меня во тьме, и тогда мне казалось, что меня душат. Она воплощение зла, решал я, но тут же мне приходило на ум, что добро может наведаться в гости к злу только под личиной зла: да, зло сможет разгадать добро под такой маской только благодаря напористости, присущей добру. И может, воплощением зла был я сам, а Дебора – моей узницей? Или же я был просто слеп? Ибо сейчас я вспомнил, что нахожусь там, где нахожусь, и что Дебора мертва. Это было очень странно. Мне как бы пришлось напомнить себе об этом. Казалось, будто она не мертва, а просто перестала жить. Итак, я пришел в себя и обнаружил, что минуту-другую, а может, уже и десять минут или того больше лежу в полусне возле тела Деборы. Я по-прежнему чувствовал себя превосходно. Я чувствовал себя превосходно, но что-то подсказывало мне, что не стоит сейчас думать о Деборе, именно сейчас не стоит, и я поднялся с полу и пошел в ванную помыть руки. Вам случалось когда-нибудь употреблять пейотль? Ванная была залита фиолетовым светом, и где-то на краю моего зрения по кафелю проходила радуга. Стоило мне закрыть глаза, как водопад бархатного дождя, красного, как обивка красной коробочки, обрушился на мою сетчатку. Руки дрожали в воде. Я вспомнил пальцы Деборы у меня на плече, сорвал рубашку и вымыл предплечья. Кусок мыла казался живым: оно шлепнулось обратно в мыльницу с низким, сдавленным звуком. Я готов был слушать его целую вечность. Но в руке у меня уже было полотенце, и его прикосновение к моим пальцам напоминало прикосновение к трухе, в которую превращаются поздней осенью листья. Так же обстояло дело и с рубашкой. Словно кто-то хотел доказать мне, что я никогда не знал, что такое рубашка. Каждый из скопившихся в ней запахов (все эти отдельные молекулы и частицы) расплескался по ткани, как стая мертвых рыб на берегу моря, – их разложение, интимный запах их гниения образует нить, связующую их с потаенным сердцем моря. Итак, я вдел в рубашку собственное тело с торжественностью кардинала, водружающего на голову свою тиару, а затем завязал галстук. Простой черный галстук с узлом, но мне казалось, будто я пришвартовываю корабль к причалу, галстук был грубоват на ощупь, полоска манильской ткани шириной в дюйм, достаточно длинная, чтобы можно было завязать сложный узел, мои пальцы пробегали по его поверхности, как мышь по куче трепья. Если уж говорить о милосердии, то я еще никогда не ощущал такого покоя. Доводилось ли вам слушать ночное молчание комнаты или великое молчание в глубине леса? Вслушайтесь: ибо превыше молчания существует некий мир, где каждое из молчаний занимает подобающее ему место. Я стоял в ванной, закрыв кран, и вслушивался в молчание кафеля. Где-то на нижних этажах включился вентилятор и задребезжал холодильник: они словно торопились, как звери, ответствовать вызову, бросаемому исходящей от меня тишиной. Я поглядел в зеркало, снова пытаясь разгадать загадку собственного лица: никогда мне не доводилось видеть лицо более привлекательное. Это правда. Правда именно того сорта, какую узнаешь, завернув за угол и лицом к лицу столкнувшись с незнакомцем. Мои волосы были живыми, а глаза – цвета безоблачного неба над морем, наконец-то это были глаза, способные потягаться с глазами немца, стоявшего передо мной со штыком в руке, – над гаванью моего покоя кометой промелькнуло мгновение страха, и я постарался поглубже заглянуть в глаза в зеркале, как будто они были замочной скважиной в воротах, ведущих во дворец, и я спросил себя: «Благ ли я сейчас? Исполнен ли зла вовеки?» – это казалось очень простым двуединым вопросом – но вдруг в ванной погас свет, потом он замигал короткими вспышками. Кто-то давал в честь меня салют. И теперь глаза в зеркале были веселыми, хотя и чуть поблекшими. Я не мог поверить, что только что они казались совсем иными. Я вышел из ванной, и мне пришлось вновь взглянуть на Дебору. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в ковер. Мне не хотелось переворачивать ее прямо сейчас. Покой, владевший мною, был достаточно зыбок. Его хватало только на то, чтобы стоять возле трупа и озираться по сторонам. Особого беспорядка не было. Покрывало и одеяло сползли на пол, одна из подушек упала, кресло было отодвинуто в сторону, его ножки оставили борозду в ковре. Вот и все. В бутылке и стопке по-прежнему был ром, мы не опрокинули ни одной лампы и не сорвали со стены ни одной картины, ничего не разбили, на полу не было никаких осколков. Мирная сцена – пустое поле с пушкой времен гражданской войны: она выпалила несколько минут назад, последний клуб дыма, словно змея, еще выползал у нее из жерла и колечками плыл по ветру. Да, такая вот мирная. Я подошел к окну и с десятого этажа поглядел вниз на Ист-ривер-драйв, где быстро мчались машины. Прыгнуть? Но вопрос этот был не слишком настойчивым: решение нужно было принять здесь в комнате. Можно было снять трубку и позвонить в полицию. Или погодить с этим. (Мне доставляло удовольствие делать каждый шаг с той грациозной осмотрительностью, какую ощущает в своих ногах балерина.) Да, можно отправиться в тюрьму, просидеть там лет десять или двадцать и попробовать написать ту гигантскую книгу, замысел которой почти выветрился из моего мозга за долгие годы пьянства и Дебориных игрищ. Это было достойное решение, и все же я ощутил лишь мимолетный порыв предаться ему во власть, нет, в недрах моего мозга уже заработало что-то иное, там рождалась какая-то схема, какое-то желание – я чувствовал себя так хорошо, словно моя жизнь еще только начиналась. «Погоди-ка», – без обиняков сказала мне моя голова. Но все было не так просто. Стоило мне закрыть глаза, и передо мною возникала сияющая полная луна – неужели мне так и не удастся освободиться от нее? Я опять чуть было не поднял трубку. Внутренний голос сказал мне: «Погляди-ка сначала в лицо Деборе». Я опустился на колени и перевернул ее. Тело ее издало какой-то шорох протеста, какой-то обиженный шепот. В смерти она была ужасна. На меня смотрело лицо зверя. Зубы оскалены, жуткие искорки света в глазах, разверстый рот казался пещерой. Мне почудилось, будто я слышу, как некий ветер пронизывает самую толщу не ведающей солнечного света земли. Струйка слюны тянулась у нее изо рта, зеленая слизь под носом смешалась с кровью. Я ничего не чувствовал. Что не означает, будто со мной ничего не происходило. Подобно привидениям, чувства, оставаясь невидимыми, проходили через поры моего тела. Я знал, что когда-нибудь в будущем я буду оплакивать Дебору и бояться ее. Сейчас я был уверен в том, что смерть разорвала Дебору на части – и все лучшее, что было в ней, отошло по наследству ко мне (ибо чем еще можно было объяснить чистое дыхание моего внешнего спокойствия?), а все, что ненавидело меня, сосредоточилось в этой посмертной маске, – и если хоть что-то, не доставшееся мне, все же пережило Дебору, то это было отмщение. И во мне пробудилась зыбкая тревога, от которой трепещут ноздри. Ибо Дебора непременно выйдет встретить меня в мой смертный час. Приговор становился меж тем все яснее. Я не собирался вызывать полицию, во всяком случае пока не собирался, – и решение совершенно иного рода уже созревало во мне, приходило посланцем того кудесника, который разгадывает любые загадки, поднимаясь по бесконечным маршам из подземных игорных залов моего подсознания в высокую башню мозга. Посланец поднимался, и я понял, что моя надежда завершить работу в тюрьме обречена на провал. Ибо на мне лежало проклятие Деборы. И вдруг я почувствовал, что она все еще здесь. Может быть, после смерти душа человека отлетает очень медленно, как лениво парящее в воздухе перышко? Я кинулся к окну и хотел распахнуть его, словно надеясь, что дыхание ночной прохлады выманит ее наружу, но потом передумал. Потому что почувствовал, что меня тронули за плечо, как раз в той точке, куда барабанили ее пальцы, моля ослабить зажим на горле. Что-то коснулось меня и резко толкнуло к двери. И я вновь оказался в магнитном поле, где некая сила, лишенная иных примет, кроме собственного присутствия, цепко держала, уводила меня от Деборы и выгоняла прочь из комнаты. И я покорился этой силе: в ней таилось какое-то обещание, как в запахе виски за стойкой, когда в баре сидят богатые молодые девицы. В голове у меня нарастал шум, во мне вспыхивали ожидания, две округлые полные груди благословенной тяжестью прижались к моим глазам, а затем нежным движением заскользили по кривой вниз, обвили шею, потерлись о грудь, вздыбили шерсть на животе и, как две собаки, набросились на мой корень. Поцелуй плоти, удар бича нежно хлестнул меня, наполняя жизнью склеп моих чресел. Нечто яростно алчущее наслаждения пробудилось во мне. И я выскользнул из двери и помчался вниз по лестнице, все еще подгоняемый силой, вышвырнувшей меня из Дебориной спальни. Остановившись на нижнем этаже ее двухэтажной квартиры, я вдохнул запах букета тропических бархатных цветов на стене и почувствовал себя словно на краю трясины, над которой порхали бабочки и тропические птицы – над головами хищников, алчущих плоти, – и поплыл на ветру, поднятом вегетативным ростом болота и прозябанием в сырости. У лифта я помедлил, развернулся на сто восемьдесят градусов и, влекомый силой, державшей меня в своих крепких объятиях, пересек холл, открыл дверь в комнату, где обычно спала служанка, и вошел. Возле постели горела лампа. Окна были закрыты, воздух сперт, комнатка казалась воплощением мещанского уюта – и, о приятный сюрприз! – здесь была Рута, фройляйн Рута из Берлина, она лежала на неразобранной постели в пижаме со спущенными штанами, держа в одной руке иллюстрированный журнал (цветное изображение обнаженной натуры на обложке), а другую запустив всей пятерней, всеми пятью пальчиками, похожими на червячков, в свои жаркие недра. Она пребывала в чертогах своего либидо, где была воистину королевой, а пять ее пальчиков были лордами, наперебой спешащими услужить ей. Мы не произнесли ни слова. Ее лицо, казалось, было готово распасться на два: лицо королевы, уверенной и всевластной в своих прихотях, и лицо девочки, застигнутой за непристойным занятием. Я раздевался спокойно и методично, стараясь не мять одежду. И атмосфера в комнате, такая удушающая в момент моего появления, стала понемногу разрежаться. Служанка положила журнал и протянула мне руку ладонью вниз, пальцы у нее были длинные и тонкие с легкой кривизной, подобной двойному луку; кривизна ее пальцев, ее губ, изгиб ее бедер были как бы частью того косого, яркого и горячечного излучения, которое от нее исходило, и в порыве неожиданной дерзости, словно именно дерзость была ее профессиональным качеством, ведь именно дерзость и привела меня к ней, она протянула и вторую руку (всех своих лордов) и поднесла ее к моему лицу, требуя поцелуя. Я повиновался, вдохнув весь набор разгоряченной секреции, полный цветов, полный запахов земли и некоего намека на хитрую мышь, крадущуюся по саду с кусочком рыбы в зубах. Моя босая нога сошла с ковра, и все мои пять пальцев оказались там, где только что была ее рука, выдавливая из нее влажную пряную премудрость всевозможных хитростей и уловок земной жизни. Она издала громкий носовой вопль кошки, которую отрывают от игры, я что-то похитил у нее, и она готова была дать мне отпор, но выражение моего лица – был способен сейчас убить ее, не моргнув глазом, мысль о том, что я сейчас способен убить кого угодно, вселяла в меня некое душевное равновесие – и мой взгляд погасили сопротивление в ее глазах. Она покачала головой и предалась моим пальцам, шевелящимся во влажной тьме с радостью змей, пересекших безводную пустыню. Мною двигало новое чувство, некая мудрость рук: я ощущал, где ее плоть оживает под моими пальцами, а где остается мертвой, мои пальцы играли на грани между жизнью и смертью, своими прикосновениями пробуждая ее. Впервые в жизни я почувствовал себя здоровенным котярой и припал к ней с нежной ненавистью, разгоравшейся небольшим костерком на хворосте моих вожделений. Прошло не менее пяти минут прежде, чем я решился поцеловать ее, но потом схватил губами ее губы, царапая их зубами, и наши лица столкнулись тем движением, каким вратарь рукой в перчатке ловит мяч. У нее был рот подлинной виртуозки, губы тонкие и живые, чуть кусачие и лихорадочные, легкий лесной ветерок, который вдохнул в меня обещания, да, эти губы говорили о том, в какие странствия им случалось пускаться и в какие они готовы пуститься сейчас, нечто жаркое и подлое, и жаждущее вступить на нижнюю тропу исходило от ее плоского живота и обманчивых грудок, которые вырывались из моих пальцев, пока мне не удалось совладать с ними, и в обоих уголках ее рта было по крошечной ямочке, в которые хотелось вцепиться зубами. Да, она была лакомым кусочком. И видения перетекали из ее мозга в мой: розовато-золотистые фотографии из журнала, и ее тонкие губы трепетали теперь на моих, тепло ее тела было розовым, и ее рот стремился соскользнуть вниз. Я откинулся на спину и предоставил ей делать то, что она хотела. У нее был настоящий талант. Я очутился в сладчайшем сне ночных клубов Берлина с их телефончиками и сумасшедшими шоу, их надувательствами и выкрутасами, она прочла мне своим язычком небольшую лекцию о сексуальных нравах немцев, французов, англичан (последнее – довольно болезненно), итальянцев, испанцев, наверняка у нее был один, а то и парочка арабов. Все привкусы и ароматы слились в единый мощный запах, победительно приказывающий нам приступить. Я был близок к тому, чтобы разгрузить трюмы, но не хотел, чтобы это кончалось, только не это, только не сейчас, ее жадность заражала меня, мне хотелось продолжать и продолжать, и я отпрянул и опрокинул ее на спину. Но тут внезапно, как арест на улице, у нее вырвался тонкий пронзительный запах (запах, который говорил о скалах и об испарине на камнях в жалких европейских аллеях). Она была голодна, голодна, как одинокая крыса, и это могло бы польстить мне, не будь в тесном колодце ее запаха чего-то ядовитого, сильного, упрямого и сугубо интимного, это был запах, который можно извести, лишь даря меха и драгоценности, она стоила денег, эта девица, она умела зарабатывать деньги, она была воплощением денег, нечто столь же неприлично роскошное, как банкетное блюдо черной икры, поставленное на стодолларовые банкноты, требовалось для того, чтобы облагородить этот запах и превратить его в аромат зимних садов из Дебориного мира и Дебориного окружения. Мне захотелось вынырнуть из моря и вкопаться в землю, врыться в нее, как экскаватор, в этом бочонке томилось лукавое, хорошо припрятанное зло, и я знал, где оно. Но она воспротивилась, заговорила в первый раз, мешая английские слова с немецкими: «Не сюда! Сюда нельзя!» Но я уже проник на дюйм куда было нельзя. Ядовитая ненависть, детальное знание мира нищеты, опыт городской крысы вырвались из нее, влились в меня и умерили мой пыл. Теперь я смог продвинуться чуть дальше. Что и сделал. Ее второе сокровище (чреватое деторождением) было приготовлено для меня, и я ворвался туда, уповая на ответный восторг и биение крыльев в чаще, но она оставалась вялой, ее пещера говорила о холодных ядовитых газах, плывущих из утробы, о складе разочарований. И я вернулся туда, где начал, ввязавшись в отчаянный бой за каждый дюйм, за каждые мучительные четверть дюйма, я вцепился в ее крашеные рыжие волосы, судорожно дергая их, и почувствовал, как боль у нее в голове ломает, точно ломом, все ее тело и захлопывает ловушку, и я оказался внутри, а дальше уже было просто. Что за нежным запахом она меня одарила – не амбициозным упрямством и маниакальной решимостью справиться со всем на свете самой, нет, этот запах был нежен, как плоть, хотя и не вполне чист, немного лжив и полон страха, но юн, как дитя в перепачканных штанишках. «Ты нацистка», – шепнул я ей, сам не знаю почему. – Ja[3], – она покачала головой. – Нет. Нет Да, еще, да! Было на редкость приятно вкапываться в нацистку, несмотря ни на что в этом было нечто чистое – мне казалось, будто я скольжу в чистом воздухе над лютеровыми тайнами, а она была вольна и раскована, крайне вольна и очень раскована, будто этим велела ей заниматься сама природа; дух наиценнейших даров Дьявола вошел в меня: лживость, коварство, скаредность, вкрадчивость, склонность к лукавому владычеству. Я чувствовал себя грешником, великим грешником. И как грешник, возвращающийся в лоно церкви, я переплыл от этого берега наслаждений к ее заброшенным складам, ее пустой утробе. Но сейчас в ней уже что-то проснулось. Ленивые стены сомкнулись, – закрыв глаза, я видел один-единственный цветок в саду, и вся ее способность любить была заключена в этом цветке. Все тем же грешником я выскользнул из церкви и погрузился туда, где наградою было пиратское золото. Так я и продолжал, минута здесь, минута там, налет во владения Сатаны и паломничество к Господу. Я был вроде гончей, отбившейся от своры и гоняющей лису в одиночку, меня пьянило мое занятие, она предавалась мне, как никакая другая, ей не нужно было ничего, только слиться с моим желанием, ее лицо, подвижное, насмешливое, знающее что почем, берлинское лицо словно отделилось от нее и расплылось, купаясь в наслаждении, жадная самка со вкусом к силе в глазах, – присущая каждой женщине уверенность, что мир принадлежит именно ей, – а я меж тем опять проходил эти решающие несколько дюймов от конца до начала, я опять был там, где зачинают детей, и выражение легкого ужаса появилось у нее на лице, как у испуганной девятилетней грешницы, страшащейся наказания и внушающей себе, что она ни в чем не виновата. – Я не предохраняюсь, – сказала она. – Мы продолжим? – Как получится, – ответил я. – Помалкивай. Я почувствовал, что она близка к финишу. Мой ответ подстегнул ее, приказ помалкивать спустил курок. Ей нужна была еще хотя бы минута, она была уже в пути, и когда ее коварный палец вцепился в меня, я вылетел, как снаряд из пушки, я поспешил еще раз пожать руку Дьяволу. Кровожадная алчность вспыхнула у нее в глазах, блаженство расплылось по губам – она была счастлива. Я был готов завершить охоту и выпалить, куда приспичит, но не знал, куда именно, как кот, которого дразнят двумя веревочками, я метался туда и сюда, поверял Богу тайны огненных мельниц, принося горестные вести из этого печального лона, но тут подошла смена караула, и я наконец принял решение. Теперь это прибежище уже не было больше кладбищем или пустым складом, оно скорее походило на часовню, своды которой были уютны, запах свеж, и вдоль каменных стен была разлита немая благоговейная сладость. «Вот такой будет твоя тюрьма», – шепнул мне слабеющий внутренний голос. «Оставайся тут!» – грянула команда у меня в душе. Но я чувствовал полыханье дьявольского пира внизу, языки пламени пробивались сюда сквозь пол, неся с собой хмель и угар, и я вновь воспарил, не зная, какому ветру предаться, хотя уже не было сил тянуть с этим, во мне назревал взрыв, яростный, предательский и жаркий, взрыв перед бешеным спуском с ледяной горы, когда скорость ног опережает полет головы, и все чувства разом вырвались на свободу, и я ринулся в царство Дьявола. Она издала пронзительный вопль. Ее уже сотрясал оргазм. И, закрыв глаза, я ощутил, как ленивые воды полуночного пруда омывают мертвое дерево. Я переметнулся сюда чуть позже, чем следовало, и меня никто не встречал. Но тут же передо мною возникло видение огромного города в пустыне, какой-то пустыне, уж не на луне ли? Ибо краски были неестественно пастельными и почти рельефными, и главная улица в пять утра была залита светом. Миллионы уличных фонарей озаряли ее. К этому времени все уже улеглось. Она в изнеможении лежала рядом, и ее язык вяло лизал мне ухо. Так кошка, облизывая котенка, учит его, как надо слушать. – Мистер Роджек, – сказала она наконец с сочным берлинским выговором, – я не понимаю, что за проблемы у вас с женой. Вы же просто гений. – Доктор ничем не лучше своего пациента, – ответил я. Она поглядела на меня с насмешливым любопытством. – И все-таки вы свинья. Нечего было драть меня за волосы. Даже ради этого. – Der Teufel[4]велел мне его проведать. – Der Teufel! – Она расхохоталась. – Разве богачи, вроде вас, знают, что такое der Teufel? – А разве Дьявол не любит богатых людей? – Нет, – сказала она, – богатых хранит Бог. – Но ведь я воздал и Богу. – Вы просто чудовище, – и она дала мне хорошего немецкого шлепка по животу. – Как вы думаете, ваша жена слышала? – забеспокоилась она. – Едва ли. – Думаете, здесь такие толстые стены? – И она села, поигрывая лукавыми грудками. – Нет, я в этом не уверена. Мне что-то не по себе, ваша жена может войти в любую минуту. – Она никогда этого не сделает. Это не в ее стиле. – Мне казалось, вы лучше разбираетесь в женщинах, – сказала Рута, отвесив мне новый шлепок. – А вы знаете, что кое-чего мне не додали? – Наполовину. – Наполовину. Мы нравились друг другу, и это было славно. Но я снова почувствовал, как из комнаты сверху наползает тишина. Рута занервничала. – Ну и вид у вас был, когда вы ворвались ко мне. – Да и у тебя тоже. – Конечно. Хотя вообще-то я этим не занимаюсь. Во всяком случае, – добавила она со злобной усмешкой, – не заперев дверь. – А нынче не заперла. – Я просто заснула. Впустила вас в дом и заснула. Я еще подумала, какой у вас несчастный вид. Когда вы поднимались к ней. – Она склонила голову набок и поглядела на меня, словно прикидывая, спал ли я сегодня со своей женой, а потом не спросила, а уверенно заявила: – Конечно, вы переспали с ней сегодня. – В каком-то смысле. – Ну и негодяй же вы. Поэтому я и проснулась. Когда вы начали заниматься с ней любовью. Я проснулась и почувствовала жуткое возбуждение – даже не могу передать. – Ее язвительный острый носик обращал все, что она говорила, как бы в шутку. – Сколько тебе лет? – Двадцать три. Скорее всего ей было двадцать восемь. – Ты просто очаровательна для двадцатитрехлетней. – А вы все равно свинья. Ее пальцы начали играть со мной. – Давай соснем минутку-другую, – сказал я. – Ладно. – Она прикурила было сигарету, но тут же загасила ее. – Ваша жена думает, что вы пошли домой? – Вполне возможно. – Надеюсь, что стены достаточно толстые. – Давай поспим, – сказал я. Мне хотелось выключить свет. Возможно, что-то ожидало меня в темноте. Но как только я повернул выключатель, опять стало скверно. Тьма обожгла меня, как воздух обжигает руку, с которой срывают повязку. Все мои чувства были слишком обострены. Все, что перетекало из ее тела в мое, ожидало во мне, словно по моему телу разбрелась целая орава наглых и любопытных туристов. У меня было такое состояние, что и дышать было трудно: если вдыхаешь слишком мало воздуха, кажется, что тебя душат, а если слишком много – кружится голова. Что-то огромное и сильное находилось сейчас в этой комнате. Оно приближалось ко мне, у него не было ни глаз, ни когтей, но оно внушало ужас. Мне стало не по себе. – У тебя есть что-нибудь выпить? – спросил я. – Не держу. – И со смехом добавила: – Стоит мне выпить, как я принимаюсь искать мужика, чтобы он поколотил меня. – Идиотка, – сказал я и встал с постели. Она слышала, как я одеваюсь в темноте. Ужас прошел, как только я встал, пальцы слушались меня, казалось, они сами отыскивали нужный мне предмет туалета. – Когда вы вернетесь? – До рассвета. – Вы скажете жене, что пошли погулять, а потом вернулись и разбудили меня? – Нет, скажу, что оставил дверь незапертой. – Не слишком обхаживайте свою жену. Припасите что-нибудь и для меня. – Может быть, я принесу тебе бриллиант. – Вы мне нравитесь. И я подумал о ее пустом лоне, этом кладбище, которое все поставило на карту, чтобы расцвести, и проиграло. – Ты мне тоже нравишься, Рута. – Возвращайтесь и увидите, как сильно вы мне нравитесь. И я подумал о том, что заронил в нее. Но оно сгниет на дьявольской кухне. Или уже начало действовать проклятие? – Der Teufel получил огромное удовольствие. – И в уголках ее глаз вспыхнули искорки внимания. Ничего удивительного, что она уже начала читать мои мысли. Не оттуда ли приплыла туча ужаса, подстерегавшая меня во тьме? Может быть, от мысли, что семя упало в бесплодную почву? – В следующий раз, – сказала она, – будьте ко мне повнимательней. – Следующий раз будет настоящим праздником, – сказал я. Я хотел поцеловать ее, но вдруг почувствовал себя совершенно опустошенным. Прикрыв за собой дверь, я пошел вверх по лестнице, по этим тропическим джунглям, к спальне Деборы, почему-то надеясь, что она куда-то исчезла. Но тело ее было все там же. Это зрелище потрясло меня, как уступ утеса, о который вот-вот разобьется корабль. Что мне с ней делать? Я почувствовал слабость в ногах. Словно, убив ее, я не искоренил источник ненависти, запасы которой еще не иссякли. Она перечеркнула мое будущее, она лишила меня всяких надежд, и вот ее тело теперь лежало здесь. У меня появилось желание подойти к ней и ударить ее ногой под ребра, заехать каблуком в нос, стукнуть по виску и убить еще раз, убить навеки. Я стоял, сотрясаемый этим желанием, понемногу осознавая, что это лишь первый из тех даров, что сулит мне большая дорога, о Господи, – и я опустился в кресло, пытаясь совладать с чувствами, которые внушила мне Рута. Я опять стал задыхаться. Что же мне делать с Деборой? У меня не находилось на это ответа. Если вестник и был уже в пути, он пока ничем не заявил о себе. Меня охватила паника. «Не теряй голову, идиот», – сказал мне спокойный внутренний голос, но голос этот лишь повторял слова Деборы. Ну, а теперь позвольте поведать вам самое скверное. В эти минуты у меня разыгралось воображение, – сверх всякой меры. Мне захотелось оттащить Дебору в ванную комнату и затолкать ее в ванну. А потом мы с Рутой сели бы там и приступили к трапезе. Мы лакомились бы Дебориной плотью, вкушали ее день за днем, и глубочайшая скверна, таящаяся в нас, выделялась бы из наших клеток. Я переварил бы проклятие жены, прежде чем оно успело бы обрести реальные очертания. Эта мысль все настойчивей овладевала мною. Я казался себе врачом, стоящим на пороге открытия нового, невиданного доселе лекарства. Я продумывал все детали: то, что мы не пожелаем поглотить, – внутренние органы и мелкие кости – можно перемолоть в стиральной машине. А кости покрупнее я заверну в сверток и выкину из окна. Перелетев над Ист-ривер-драйв, он упадет прямо в реку. Хотя нет, улица широкая, с четырехполосным движением плюс тротуар – не докину. Придется выйти из дому, поймать такси, потом пересесть в другое, потом снова переменить машину и, добравшись наконец до Канарси или до лачуг Сити Айленда, зашвырнуть сверток в болото. Если мне повезет, длинные кости наездницы исчезнут там навеки, но как убедиться в этом? Или лучше наполнить ящик цементом и замуровать в нем кости да и зубы тоже? Нет, зубы нужно сокрыть в другом месте, – но только не в мусорном баке, – их нужно надежно захоронить, но где? Только не в Центральном парке: стоит хоть одному зубу отыскаться, и мне конец. Словно на киноэкране, передо мной предстал полицейский, беседующий с дантистом Деборы. И ящик с замурованными в нем костями, утопленный в море, тоже не годится – как мне нанять лодку ранней весной, в марте, не привлекая особого внимания? «Исчезновение наследницы!» Такие заголовки завтра же будут набраны аршинными буквами, и люди вспомнят мое лицо и тяжелый сверток у меня в руках, нет, этот план не сработает, к тому же обо всем этом будет знать Рута, а она наверняка меня подведет. И мое воображение, описав круг, вернулось к исходной точке: я в одиночестве сидел возле ванны, в которой теперь покоилось тело Руты, – иронический смысл этой метаморфозы поневоле заставил меня усмехнуться. Нет, этот план не годится, ничего не выйдет, – и я устало откинулся в кресле, казалось, будто приступ болезни, которая вот-вот готова была покинуть меня, вдруг ударил мне в голову. Какими чувственными пряностями одарила меня эта немка! Решение, разумеется, оказалось очень простым. Вестник наконец взошел на башню. И я усмехнулся, содрогаясь от ужаса, – ибо самое простое решение было и самым дерзким. Хватит ли у меня решимости? Что-то дрогнуло во мне – с минуту я пребывал в паническом споре с самим собою, пытаясь отыскать какой-то другой выход. Может быть, мне удастся дотащить Дебору до лифта (моя бедная жена напилась) или спустить ее вниз по лестнице, нет, невозможно: стоит мне не сдюжить того, что я задумал, меня ждет электрический стул, и мрачная печаль охватила меня, мне стало жаль, что я не сделал Руте ребенка, возможно, она была моей последней в жизни женщиной, – и я встал с кресла, подошел к Деборе, опустился возле нее на колени и подсунул руку ей под бедра. Ее кишечник был опорожнен. Я вдруг почувствовал себя ребенком, и мне захотелось заплакать. В воздухе висел резкий запах рыбы, заставивший меня вспомнить Руту. Госпожа и служанка пахли одинаково. Я немного помедлил, но потом сходил в ванную за бумагой и тщательно обтер Дебору. Затем спустил бумагу в унитаз, прислушиваясь к собачьему всхлипу воды, и подошел к окну. Нет, не сейчас. Я включил все светильники, какие были в комнате, и, ощущая новый прилив сил, рожденный страхом, – так человек в отчаянии бежит из охваченного пламенем дома, – я поднял ее, поднял, хотя тело показалось мне очень тяжелым (а может быть, я был просто парализован ужасом?), и втащил на подоконник, сделать это оказалось труднее, чем я рассчитывал, и в лихорадочной надежде на то, что никто меня сейчас не видит – нет, только не сейчас, только не в этот миг! – я собрался с духом и вытолкнул ее из окна и сразу же свалился на пол, словно она каким-то образом исхитрилась дать мне сдачи, и, лежа на ковре, сосчитал до двух, до трех, чувствуя, как тяжесть ее падения давит мне на грудь, и услышал звук, долетевший до меня с мостовой десятью этажами ниже, громкий и пустой, – заскрежетали тормоза, металл врезался в металл со звуком, похожим на визг пилы, – и вдруг все стихло, и я встал, высунулся из окна и увидел внизу тело Деборы, наполовину придавленное колесами автомобиля, и еще три или четыре машины, врезавшиеся одна в другую, и застопорившееся движение на улице, и я закричал, имитируя безутешное горе, но горе мое было подлинным – ибо только сейчас я осознал, что Деборы не стало, – и крик мой был отчаянным звериным воем. Волна боли омыла меня, и я почувствовал, что душа моя очистилась. Я подошел к телефону, набрал справочную и спросил, как позвонить в полицию. Дежурная ответила: «Подождите минуту, я вас соединю», и я прождал все восемь длинных гудков, и какофония звуков, доносившихся с улицы, оглашала все десять этажей дома. Потом я услышал, как диктую в трубку имя и адрес Деборы и говорю: «Немедленно приезжайте, я не в силах говорить, произошло несчастье». Я повесил трубку, подошел к двери и крикнул: – Рута, вставай и одевайся. Миссис Роджек покончила с собой!
Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 364; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |